— Но моя жена.
— А что жена? Привезете ей хорошего сыра, ветчины. Она будет довольна.
— И что же я буду делать?
— В общем-то ничего. Совсем мало. Обсудим все это по пути, в поезде. У вас есть время, чтобы собраться.
Шольц с Гесслицем вышли из особняка гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Пронесшаяся мимо машина вспугнула стаю голубей, которые, шумно хлопая крыльями, рванулись с тротуара ввысь. Шольц попридержал фуражку за козырек, словно опасался, что от кутерьмы, устроенной голубями, она слетит с головы.
— Завтра утром вам доставят железнодорожный билет и выездную карточку, — сказал он, прощаясь. — Мы с вами сработаемся, Гесслиц. Я в это верю.
План Шольца, который после некоторых сомнений одобрил Мюллер, базировался на утверждении: Гесслиц лжет, что не знает Хартмана. Необходимо было в этом убедиться, но так, чтобы ни тот, ни другой не ожидали встречи. Накануне Шольц получил донесение из Цюриха, где говорилось, что сотрудникам гестапо удалось выйти на Хартмана, сменившего фамилию на Лофгрен, и установить, что в настоящий момент он проживает в отеле «Цюрих Вест». Если встреча покажет, что они знакомы, ловушка захлопнется; тогда можно быть уверенным, что крот в аппарате РСХА, о котором говорил Лемке, — Гесслиц.
— Не люблю я эти ваши психологические трюки, — поморщился Мюллер. — По мне, так взять того и другого да и вытрясти из них всё в нашем подземном санатории.
— Не рационально, Генрих, — парировал Шольц. — Получим только их. А между тем Хартман в Цюрихе не в одиночестве. Кто-то его ведет. А главное — каким-то образом он связан с миссией Майера, то есть Шелленберга. Заберем Гесслица, но оставим Хартмана. В крайнем случае завербуем. Попробуем разобраться, что там происходит.
Мюллер задумался: а ведь он прав. Если Шеллен-берг возобновил свой торг с союзниками, достаточно шепнуть Ламмерсу или Борману — и полетят головы. Но можно ведь и по-другому. Можно с фактами на руках поговорить с Шелленбергом, чтобы он намекнул Гиммлеру, а тот подумал, не стоит ли учесть интересы и шефа гестапо в своей тайной игре? Или положить все это под сукно до лучших времен. Вслед за Болгарией два дня назад Финляндия объявила войну Германии, Советы захватили район Плоешти, отрезав рейх от нефти, англосаксы взяли Брюссель и Люксембург, севернее Трира вышли на границу Германии, сталинская армия вошла в Софию, в то время как в рейхе таяли квалифицированные кадры, причем не только военные. Ситуация изменилась в корне, а вслед за ней и цена головы захваченного шпиона получала добавочную стоимость в виде шкурных целей наиболее трезвомыслящих функционеров из нацистской верхушки.
— Ладно. Делай, как считаешь нужным, — нехотя согласился Мюллер. — Только не увлекайся. Помни, у тебя только один шанс. Награды за поимку вражеских агентов тоже никто не отменял.
Шольц пожал руку Гесслицу и пошел в главное здание РСХА, думая только о том, как его, когда он вернется, встретит на удивление быстро выздоравливающий, маленький, белый шпиц, который уже любил его, Шольца и только Шольца, всем своим ничтожным существом. Больше его никто не ждал.
А Гесслиц поспешил домой, где его ждала Нора. По дороге он придирчиво анализировал каждое слово, сказанное Шольцем. В благодушной болтовне гестаповца Гесслиц почувствовал сознательно скрытую угрозу, смысла которой пока не улавливал. Понятно, они что-то там задумали. Эта поездка в Цюрих. Зачем? Какого черта ему, инспектору крипо, делать в Цюрихе? Тут было что-то не то. Гесслиц насторожился, как зверь, оказавшийся в кольце еще не начавшейся, но уже смутно ощущаемой облавы. И настороженность эту он заботливо в себе сохранил.
Открыв дверь в квартиру, Гесслиц услышал, как Нора тихо напевает старую колыбельную песенку, занимаясь тушением капусты на кухне. Он переобулся, осторожно ступая, подошел к жене и обнял ее за худенькие плечи. Нора вздрогнула, и тотчас радостная улыбка осветила ее усталое лицо:
— Господи, Вилли, ты меня напугал.
В ответ Гесслиц замурлыкал «Мы танцуем на небеса, на небеса, на небеса», прихватил Нору за талию, прижав передником к своему животу, и неуклюже повел ее на три такта от плиты — в прихожую до горки угля, оттуда — в столовую, вокруг кресла, поворот — и обратно. Нора податливо вырывалась и хихикала:
— Увалень, какой же ты увалень, Вилли. Пусти меня. Капуста же подгорит!
— Плева-ать, — пропел он. — Она мне в глотку уже не лезет.
— Раньше ты хорошо танцевал. А сейчас. все ноги мне отдавил, медведь ты эдакий! С чего такое развеселое настроение?
— А так, ни с чего. Тебя увидел — и настроение.
Внезапно он замер:
— Постой, почему опять капуста? А хлеб, колбаса? Я же оставил тебе карточки.
— Я отдала хлеб этим, в полосатых пижамах, рабочим «Ост». И колбасу тоже. Там был старик. Ты бы видел его глаза. Худой, страшный. Щеки ввалились. Он так кашлял, видимо, давно не ел. Ему и отдала, пока охранник отвернулся.
Нора одарила его таким ясным, по-детски простым и искренним взглядом, что ему стало не по себе. Он только и смог, что покачать головой:
— Милая, а ведь это были последние карточки в этом месяце. — Гесслиц почесал затылок: — Ну, да ладно, что-нибудь придумаю.
Впрочем, придумывать особенно было нечего: разве что встряхнуть пару знакомых барыг — может, что-то к рукам да прилипнет. Однако в последнее время с этим стало туго.
— Видишь ли, старушка, успею ли я достать тебе продукты?
— Почему мне? Мне ничего не надо.
— Да дело в том, милая, — замялся Гесслиц, — что завтра мне придется уехать. Совсем ненадолго. Дней на пять, не дольше. В командировку.
В глазах Норы вспыхнул испуг. Она принялась бесцельно перебирать предметы на кухонном столе.
— В командировку? Но. ты не говорил мне.
— Ну, это же обычное дело, — скривился Гес-слиц. — Служба. Надо срочно. только сегодня сказали. — Он погладил ее волосы. — Ну, чего ты?.. Если что, Магда рядом, поможет. А я привезу чего-нибудь вкусненького. А?
Пальцы Норы судорожно вцепились в собственные плечи, которые съежились, как от холода, и заметно дрожали.
— Я боюсь, — тихо сказала она. — Всё, что у меня есть, это ты, Вилли. Ты моя Родина, которая дороже всего на свете, дороже даже самой Германии. Потому что ты и есть моя Германия, где я могу жить и дышать. Если ты уедешь, уедет мой мир, а я останусь одна. Одна. Что мне делать, Вилли? Что делать? Мне так страшно.
— Да о чем ты говоришь? — взмолился он. — Меня не будет всего-то пять дней. Разве я не уезжал раньше? Это же не навсегда, старушка. Ты и глазом не успеешь моргнуть, как я уже буду дома.
— Ты не понимаешь, — обреченно твердила она. — Ты не понимаешь.
В ногах крутился кот, обнадеженный запахами готовки. Гесслиц подхватил его и сунул в руки Норы.
— Вот, на время моего отсутствия этот парень заменит меня в постели. Он теплый, глупый и серьезный. Я ему башку отверну, если он тебя обидит.
Зажмурив полные слез глаза, она прижалась щекой к мягкому загривку кота и еле слышно повторила с трепещущей полуулыбкой на губах:
— Ты не понимаешь. не понимаешь.
Гесслиц готов был своими руками раздавить индюшачью шею штурмбаннфюрера Шольца.
Берн провожал Хартмана и Мари стойким, выматывающим душу дождем. В окнах такси мелькали мокрые стены серых домов и редкие пешеходы, которые, распустив над собой зонты, торопились спрятаться от ненастья. Машин на улицах почти не было. До отправления поезда оставалось не менее часа: они рано покинули отель — скука вокзала все-таки лучше скуки гостиницы в день выписки.
Накануне они полдня провели сперва на манеже, а потом в близлежащих полях, катаясь на лошадях знакомого коннозаводчика. Достались им две очень сноровистые кобылы: коренастая рыжая и белая в яблоках. Стоило одной взять в галоп, как другая отчего-то переходила на рысь, и лишь усердное понукание заставляло ее последовать примеру своей подруги.
— У меня ощущение, будто подо мной не лошадь, а упрямый осел, — сердилась Мари.
— А всё ваша бабья ревность. Соперничество, — со смехом отвечал Хартман, обходя Мари кругом на белой. — Она же видит, какой красавец гарцует на ее товарке. Надо было брать коня. — Он вскинул руку. — Держи выше, выше держи! И не дергай так! Умница!
В лесу, перейдя на мерный шаг, он рассказывал ей про Испанию, в которой она не бывала, про красные пустоши Консуэгра, где Дон Кихот бился с ветряными мельницами, про загадочный танец матадора в желтом абрисе мадридской арены, про коричневых стариков, пьющих вино в сельской таверне, и затянутых в черные шерстяные платья женщин в иссушенных палящим солнцем каталонских деревушках, про надрезанные в форме креста коврижки пан де крус с ароматной хрустящей корочкой, про пышную кавалькаду царей-волхвов, когда все города завалены рождественскими сладостями, про оливковые рощи Андалусии и виноградники Валенсии, про франкистов капитана Криадо, в одной Севилье истребивших тысячи мирных жителей за симпатию к республиканцам, чему невольным свидетелем он стал, про бомбардировки Мадрида и Барселоны, про свирепо изнасилованных и брезгливо расстрелянных женщин, девушек и девочек.
Вечером, в сумерках, на открытую террасу старой фахверковой виллы Пьетро Реци, владелец конюшни и прилегающих к ней окрестностей, вынес приготовленный им глинтвейн и передал стакан закутанной в тонкий плед Мари, которая почти задремала в широком плетёном кресле. В глубине комнаты сидевший за роялем Хартман перебирал клавиши в поисках какой-то мелодии. Пьетро, рослый, сухой старик с седой бетховенской шевелюрой и крупными морщинами, рассекающими лицо, уселся возле Мари и стал раскуривать сигару.
— М-м, какой запах. — Держа горячий стакан обеими руками, Мари вдохнула аромат глинтвейна.
— Я добавил туда кое-какие травки вон с того луга, — мягким, приятным басом пояснил Пьетро. — А вообще хороший глинтвейн — это яблоко и корица. Очень просто.
— У вас тут райское место. Как островок тишины внутри бушующего пожара.