Сейчас он весь продрог от жгучего и колющего холода. Мучительно болят негнущиеся пальцы, и он вприпрыжку бежит за розвальнями, на которых едут ящики патронов.
Бежит навстречу гнусному и отвратительно постыдному.
В подъеме на гору зауросила лошадь. Потом легла и не хотела встать. Еремин сгоряча толкнул ее прикладом. Приклад ударил по оглобле и сломался. Сейчас же доложили командиру. Пришел Орешкин, бросил:
— Выпороть на остановке.
Архипову не спалось.
Еще вечером, как запер лавку, было не по себе. Он что-то сделал, повернул какой-то роковой рычаг, и вот теперь завертелись невидимые, скрытые колесики и передачи, и оттягивается, оттягивается сильная, опасная пружина. Оттянется и ударит его, Архипова.
Это совершенно неизбежно.
Но томление какое — ждать в неизвестности…
Хозяйка оставила для него чайник. Он вошел, машинально тронул его рукой: горячий. А пить не стал.
Часы за стеной рубили ритмичным стуком — чик-чик, чик-чик…
Закурил, затянулся махоркой, дунул на лампу и, не раздеваясь, как больной, лег на кровать. Было темно, и ярким, серебряно-синим квадратом смотрело окошко на лунный двор, на калитку.
Опять горели мысли, жгли голову, отгоняли сон.
«Пропал я, — думал он, — и никто не заступится. Никто…»
С такой холодной очевидностью это сделалось ясным, — таким безгранично одиноким и заброшенным он себя ощутил, что стало страшно, как человеку, заблудившемуся в тайге.
С ним-то кто? Кто? Здесь — никого.
Там — в сопках — партизаны. Их травят, как и его. Еще дальше, где-то в фантастическом царстве — устроенные люди. Советская Россия. Как далеко до этого царства!.. Полететь бы… Ведь таких, как он, не один. В десятках городов тысячи людей мечтают и томятся по лучшем мире… Почему нельзя улететь? А здесь, в этом городе, в тюрьме, разве не сидят сейчас люди, не думают, что их завтра, может быть, сегодня поведут на горку?
— Много, — жмурил он глаза, — много нас… Почему же? Нет, — внезапно вскочил, — завтра уйду. По тракту, по снегу — замерзнуть лучше…
Вспомнил приятеля, Ваську Канавина, слесаря, расстрелянного недавно, и повторил:
— Замерзнуть лучше. Возьму в лавке рукавицы, шубу… у хозяйки хлеба. Жалко — катанки худые…
Опять лег, опять свернул папиросу, и рдяный уголь язвил темноту.
Поднялся, одел полушубок, шапку и вышел в сени. Открыл дверь заскрипела. Вольный свет кругом — беги, куда хочешь. Почему стоишь?
И сейчас же у ворот хрустнули шаги.
Синяя тень пала на снег через подворотню.
Архипов скакнул за порог и сунулся за угол.
Калитка визгнула, брякнула кольцом, отворилась. Осиянная блеском луны вынырнула рослая теневая фигура и остановилась в раскрытой калитке.
И уже эта секундная остановка сказала Архипову все, и он, задрожав, прижался к стенке.
А тот, человек или призрак, пошел медленно, осторожно.
Слышно — подходит.
Близко, за углом.
Как часы в комнатушке, стучит под полушубком сердце, только чаще, чаще…
У двери, должно быть, остановился. Слабо пискнула дверь.
Опять молчание.
Косо, безумно, вниз поглядел Архипов. Под ногами куча наколотых дров, тускло светит топор — отдыхает.
Сами потянулись руки, бережно за топорище взяли — выпрямляется Архипов. Топор проснулся — ртуть раскаленную в кровь человеку налил, щеки коснулся, друг холодный…
Идет.
Подходи, подходи!
Спиной к бревнам — дома, стены помогают!
Тень из-за угла лизнула снег и удлиняется. Вот он, черный человек рядом. Повернул затылком, на забор уставился…
Должно быть, раньше высоко Архипов топор поднял, потому что теперь человеку в голову без размаху его всей силой грохнул…
Топорище едва удержал…
Крякнул черный и грузно носом в снег плюхнулся…
Растянулся длинно.
С полдвора отбежал Архипов — оглянулся.
Лежит, только пятками подрыгивает…
Улица — направо и налево. Куда желаешь?
Голоса. Вот рядом, из-за крыльца, подходят. Куда?
Скользнул в крыльцо, в темноту. Нащупал дверь — отворил.
Жилым теплом пахнуло. Ступил.
Знакомый голос из-за перегородки:
— Кто?
Слабо:
— Я…
Щель осветилась, дверца распахнулась — Баландин со свечей. Хмурясь, присматривается. Глаза круглые стали и… палец к губам.
За плечи и в комнатку.
— Молчи!
Понял…
Тусклый рассвет. Всю ночь не спит Михайловка, последняя деревушка перед Логовским. Чернеют избы и белыми крылами свисают с крыш наносы снега. Из синей морозной мглы рассвета кровавыми глазами смотрят окна сборни, освещенные лучиной. Тревожно надрываются собаки, и дребезжит труба сигнала к сбору.
Изба, где ночевал Орешкин, превратилась в штаб. Исчезли и детишки и хозяйка, исчез уют жилого дома. Ежеминутно хлопают дверьми и бегают солдаты в желтых полушубках.
Одетый, в полной амуниции сидит Орешкин за столом и допивает чай.
Он зол и раздражен.
Болит с похмелья голова, всю ночь его кусали блохи и клопы, а староста не выполнил наряда, и вот уж семь часов, а нужных лошадей все нет. Он рано утром вызвал мужика, за деланным испугом, наверное, скрывающего большевистскую личину, и заявил ему, что если в 8 часов не будут готовы кони, он выпорет его. Из донесения знал, что старосту уже пороли.
В комнату вошел озябший прапорщик.
— А лошадей все нет, — пожаловался он.
Орешкин холодно и долго посмотрел…
— Н-ну, хорошо… — и, зловеще: — Идемте. Так? Мать вашу…
Прапорщик почти бежал за ним, стараясь поспевать.
— Вы… так? Ну, покажу!..
Неслыханная дерзость — отказ отряду в лошадях, в двенадцати верстах от будущего боя… Насмешка обнаглевших мужиков.
Он шумно ворвался на сборню.
Солдаты вскочили с мест. У печки, сгорбясь, стоял седой длиннобородый мужик и плакал.
— Он староста? — свирепо рявкнул Орешкин.
Мужик испуганно повернулся.
— Ваше… благородие… — залепетал он и, непривычные, такие жуткие, катились слезы по морщинистому, коричневому лицу… — шестьдесят лет ведь… а меня, как мальчонку… Ваше благородие, нет у нас больше коней…
— Пороть его, мерзавца, — затрясся Орешкин, — до смерти пороть!
Стоявший солдат дико, с боку покосился на офицера.
Фельдфебель — во фрунт, под козырек, подбородок прыгает:
— Ваше высокородие… Так что рядовой Еремин… По приказанию повели его наказывать… оказал сопротивление, ранил тесаком ефрейтора Калину…
— Где он?
— У крыльца, ваше высокородие… привели…
С ругательством Орешкин выскочил из сборни. Почти совсем рассвело.
По сторонам столпились группами примолкшие солдаты.
В кучке людей, среди офицеров — высокий без шапки — Еремин.
Не торопясь Орешкин отстегнул кобур, не торопясь достал наган и, поднимая револьвер, не торопясь пошел к Еремину.
Державшие его раздались, и он стоял один и пристально ловил глаза Орешкина, как будто бы стараясь прочитать, предупредить.
Дышал прерывисто распухшими губами.
Тяжелое, нависшее молчание.
Резко хлопнул выстрел.
Пробитый череп брызнул кровью и опрокинулся застреленный Еремин.
Неистовая ярость сразу пала. И дрогнула трусливенькая струнка.
— Что наделал?
Теряя уверенность, украдкой взглянул убийца на солдат и так же, как минуту тому назад Еремин, сперва не понял.
Вернее — не поверил.
Но этот?.. Этот?.. Что он хочет делать?..
— Хороший человек… свой. Вот бы больше таких… Звать-то как?
— Эх, забыл, забыл… Благодарствуйте, я ем.
— Вы ничего не едите, дорогой. Не волнуйтесь, все сойдет хорошо. Ежели что, вы спокойнехонько за ширму и… там сидите.
Утро. Номер. Чемодан желтый, свеженький — дорогой. По стенам обои в клеточку. Видел такие где-то. Только забыл. Все забыл. Еще чаю? Разве ему до чая? Точно смеется. Верю, верю… Где же видано, чтобы пили чай, читали письма и на него, Архипова, который убил, понимаешь, убил сыщика, смотрели так обыкновенно, как на зашедшего приятеля, когда весь дом, вся улица, должно быть, целый город стоном стонет? И бегают, бегают с высунутыми языками, ищут, ловят?
А этот — Решетилов, сидит тут за одним столом и… хлеб маслом мажет. Нет, уже знает, коли так себя держит. Выручит. Никто не сможет, а он сумеет…
Стукнули в дверь — холодным пальцем в сердце ткнули.
Так и вскочили ноги.
Решетилов только головой качнул: в чем дело? Ничего же не случилось? Тихо отставил стул. На цыпочках, весь согнулся — за ширмы.
Сел, кровать скрипнула.
— Ой, чего же он не отворяет-то?.. Подумают ведь…
К щелке примостился, шею вытянул.
— Обождите, — громко, небрежно отозвался Решетилов, и видно, как пиджак надевает, соринку какую-то еще стряхивает…
Э-эх, милый человек… Даже засмеялся внутри себя. Бормочут… не слышно. Мотнулся взглядом на окно.
Не то снег идет, не то — чорт его знает что… Зазвенели шпоры в комнате. Пропадаешь, Архипов? А?
— Поручик, чаю? Да бросьте церемониться. Я вам сейчас письмо достану…
Батюшки, начальник милиции!
Отдернулся от щелки. В глазах пустяшный, медненький гвоздок, забитый в ширму.
Выдал?
И злоба, и холод, и какое-то успокоение…
Голос Решетилова веселый, звучный. А тот растягивает, точно немец.
— Мне, видите ли, в срочном порядке нужна поставка партии саней. Сами понимаете, в чужом городе, как в лесу. Управляющий губернии, большой мой друг, был так любезен и указал на вас. Дайте только характеристику людей… ну, с точки зрения сохранения казенных денег… Вы понимаете?
— О, я… чем могу… Управляющий губернии тут пишет Шуман, сделай…
— Располагайте…
Смеется нехорошо, холодно.
Решетилов тоже смеется. Отвечает:
— Мне нужно одно: чтобы не до бесчувствия крали…
Обвел немца, ей богу обвел… Ишь ты, нечисть, выговаривает как…
— Городской голова? Воздержусь, Сергей Павлович, от аттестации…
Ловко! Даже в ширму посмотрел: оба смеются, руки жмут.