Малинин уже сидел. Слушал внимательно — слова боялся проронить.
Это — выход… Стены городка, кругом штыки, это… не то, что здесь…
Только вот дом, хозяйство? А все-таки легче. Кажется — выручил.
Твердый человек Полянский!
И, когда полегчало одно, закипело другое.
И уж Малинин потребовал многозначительно, с ударением.
— Что вы намерены делать, — обратился Бовичу, — в городе?
— Аресты. Прошу и настаиваю на самых широких полномочиях.
— Ну, да, конечно, конечно. А практически? Кого, где?
— Во-первых, начальника милиции Шумана. Он — ненадежен.
— Что вы, что вы! — испугался Малинин, — а… если осложнения с милицией? Они его любят…
— Глупите, Бович, — вмешался Полянский, — данных нет. И Шуман — офицер. А потом, если что, так всегда успеется…
— Как хотите, — недовольно оправдывался разведчик, — но я… не ручаюсь. Дальше — кооператор Баландин. Большевик, сволочь, — его как заложника.
— О-о, — Малинин густо покраснел, — в первую очередь! Еще?
— Потом по списку из рабочих, кое-кого из горожан… Так, знаете ли, для безопасности… А теперь… да опять вы, господа, будете недовольны?
— Ну?
— Что вы скажете об этом уполномоченном, об Решетилове?
Малинин переглянулся с Полянским, подхватил живот и сочно захохотал.
— Не пожалеть бы… — обиженно пробурчал Бович.
— Ох, насмешил, — махал на него руками Малинин. С того момента, как между ним и надвигающимся выросли стены военного городка, он опять обрел душевную ясность и обычное веселонравие здорового животного. Оборвался смехом, лицо напряженное сделалось, беспокойное. Связал всех загадочным взглядом, шопотом прохрипел: — А… с теми, в тюрьме которые?
Загорелся лихорадкой нездоровой гнилой, истеричный Бович, так и впился в Малинина голодными, ждущими глазами.
— За наших офицеров, растерзанных с Орешкиным, я думаю… надо заложников пощупать… — глухо, сладострастно кончил Малинин.
— Я вам сейчас скажу, — заспешил, заторопился Бович, перерыл портфель, выхватил бумажонку, — вот их… Федоров, Микулич, Косенко…
одиннадцать… семнадцать заложников. Как, Иван Николаевич… всех?
— Ну… Пока пяток. Поважней которых…
— Нет, нет, — просил контр-разведчик, — ну… хоть десять? Вот этих? трясущимся, бледным пальцем тыкал в список.
И тихо, почти молитвенно:
— Только этих?..
— Хорошо. Не приставайте. Вы как смотрите, Георгий Петрович?
Полянский равнодушен. Пожал плечами:
— Мне это не нужно. Вам виднее…
— Значит, господин полковник, — встал Бович, — могу на сегодняшнюю ночь наряд получить?
— Можете.
Малинин молча проглядывает список.
— Это… баба? — чиркнул огрызенным ногтем одну фамилию.
— Баба… — опустил глаза Бович.
Малинин пожевал мясистыми губами…
На условленном месте, на замерзшем притоке большой реки дожидался Баландин Марию Николаевну.
Круто от города отворачивала речонка, путаными перегибами уползала в тайгу. Теплый был день, по-весеннему солнечный. Свежий сосновый воздух неподвижно застыл в недвижных деревьях и играло вверху блистающее солнце золотое, било в голубом, звенящем колоколе…
Шуркнули лыжи там, позади, за поворотом.
Празднично засмеялось сердце, обернулся и ждет, а губы улыбкой открылись, белизну зубов радостно показали.
Головастый, черный дятел-желна работает на соседней пихте.
Цепко ползает по стволу, носом крепким отстукивает кору. Стукнет три раза, голову избоченит и блестящим, круглым глазом на Баландина комично смотрит. Потом — опять. Услышал лыжи, — удивился.
В одну сторону — верть головой: не понимает… В другую — тоже.
Озадачен. Подумал и сразу улетел.
Из-за бугра Мария Николаевна, на лыжах, в короткой жакетке, разрумянилась.
— Как я рад вас видеть… — держит Баландин крепкую ручку в перчатке, если бы вы только знали!..
Она смеется голубыми, в тон неба, глазами.
Руку у него в руках забыла, а сама с восхищением на лес смотрит.
— Как тут тихо, как славно… А дальше… смотрите, снег совсем не тронут следом. Вы дальше не ходили? Вот хорошо, идемте в глубь…
Дружно лыжи шуршат, выдавливают белые змеи-дорожки. Островок посередине. Пухлый, вспученный горб снежный, холм, как свечками, сосенками уставленный. Деревца глубокой синей тенью переломились, а рядом, в панцырь снега, впаяло солнце золотую ленту…
— Взгляните, — говорит она, — березка наклонилась и вмерзла в лед вершинкой. Она наверное пьет… А эта кочка, — это голова богатыря, который спит. И с длинными, предлинными волосами. Они только желтые, как прошлогодняя трава, и шуршат, как листья… Фу, глупая какая я!.. Вы не смеетесь, что я так болтаю?
— Нет. Я думаю, что так и надо говорить в лесу. Тогда вы не чужая здесь… А смеюсь я просто оттого, что… никогда не жил так полно, как сейчас…
— Что это значит?
— Ну… то, что вы со мной…
Теплым взглядом скользнула и тихо:
— А еще?
— А еще оттого, что дело у меня такое, какое я люблю…
— Я знаю это дело, — серьезно говорит она. — Вы красный, правда?
Голубые, ясные, интересующиеся глаза.
— Правда, — открыто соглашается Баландин.
— Вот видите, — обрадовалась она, — наши все говорят, что красные, как звери, кровожадные, страшные? А?.. Вот вы не такой.
— Ну, Мария Николаевна, — немножечко смущенно смеется Баландин, — ведь люди разные бывают среди всяких… А, в общем-то, что такое красные? Все наши мужики, все рабочие, еще, как я, такие…
— Все равно. Но мне они, почему-то, представляются хорошими… И если бы вы знали, как надоела мне домашняя тоска и эти страхи! Б-р-р… Главное, меня хотят заставить тоже бояться вместе с ними, тоже ждать противно и нудно чего-то гадкого… А я не могу бояться. Понимаете, мне хочется смеяться, прыгать, ну, словом, пусть я девчонка, пусть легкомысленная, а я не хочу жить так, как мне велят, и… не стану! — упрямо стукнула лыжной палкой. Молчали, шли дальше.
По берегу столпились сосны. Кудлатые ежи заиндевелой хвои. Над речкой грузно навалилась ель и потянула за собой раздерганный букет осинок.
Под деревом протаял снег и искрится на солнце ломкой бахромою кружев изо льда.
— Вот трещинки пошли, — говорит Мария Николаевна, — здесь лед не прочный. А вон коряга, — настоящий деревянный осьминог… Под ней пещера. И вдруг представьте, там медведь следит за нами… Почему вы молчите? Где ваши мысли?
— Я думаю, что я… я люблю вас…
— И любите, — говорит она с восторгом, — это хорошо…
Зевнувшей пастью пересекла путь дымящаяся полынья. Остановились у самого края. Голову на его плечо отклонила, слушает безмолвие.
Черным маслом зыбится и бурлит холод воды, — коварный провал в глубины ночи… Посмотрел настойчиво и долго на задумчивостью овеянное лицо.
— Можно вас поцеловать?..
— Целуйте… — говорит она.
Тишина.
Где-то, в тайниках тайги поет разливистую песню звонкая синичка и небо так широко, как раскрытая душа природы…
Начальник станционной милиции, Спиридюк, был вызван командиром охранного эшелона, и сухой и издерганный полковник, с лицом дегенерата и выцветшими, округлявшимися при волнении глазами предписал ему произвести по селу повальный обыск и ряд лиц по списку доставить в вагон, как заложников. Полковник говорил отрывисто и неясно, беспричинно свирепея от собственных же слов, а Спиридюк, одетый в офицерский френч и вытянувшись в струнку, глотал слова начальства.
Достаточно заряженный, он вышел и, в первые минуты, чувствовал себя, как конь, которому ездок пустил поводья, был предан, благодарен и гарцевал.
Когда же начало темнеть и надо было итти к команде, он ощутил тоскливую тревогу.
Особенно смущал его зеленый крестик, стоявший в списке против фамилии лица, которое он должен был схватить…
Здесь ожидалась возможность сопротивления и, как-то против воли, неприятно думалось о боли и о смерти.
А Спиридюк об этом думать не хотел и решил в своей немудрой голове быть твердым и не бабой, возненавидел всех, кто думал и начал жить сегодняшним числом…
Однако все сошло как будто бы благополучно.
Опасный большевик на деле оказался перепуганным, дрожащим мальчиком, и Спиридюк, отправив его на станцию с солдатом, презрительно пожал плечами. В душе же был очень рад.
— Еще котлета чорту, — баском, вполголоса, сказал он. — Как, Шаффигулин?
— Так точно, господин начальник, — радостно залопотал татарин-милиционер и даже головой затряс…
Кончались обыски, была уж ночь и ржаво-красноватым светом открыла дали восходящая луна.
Закуривая, Спиридюк еще раз проглядел свой список и подумал:
«Один остался, Плис».
С собою взял он трех милиционеров и быстро зашагал к окраине улицы, к одиноко черневшей избушке.
— С этим простые разговоры, — подбодрил он спутников и передразнил, гнусавя: — теоретический латышский большевик… Научат практике тебя!.. Ну, скорей, ребята, повертывайся!.. Кончим, да до дому.
Подкрались тихо, вплотную к стенам.
Спиридюк с револьвером подошел к окну, прислушался. Все тихо.
— Заходи со двора, стучите в дверь. А я тут покараулю…
Мутно мерцало небо в темном стекле окна, дремал домишко, да потревоженные собаки лаяли в другом конце села.
— Чего они копаются? — свирепо изругался Спиридюк и сам отправился к милиционерам.
Тогда, из черного окошка, пламенным снопом, в лицо ему ударил выстрел.
Он слышал страшный грохот и толчок.
Испуганный, отпрыгнул в сторону и побежал.
Почувствовал, как что-то рвется внутри, с безумной, давящей дыханье болью…
В зверином, последнем страхе сделал несколько шагов, хотел вздохнуть и покатился в снег, хватая пальцами за попадавшиеся щепы.
В предсмертной агонии открыл широко рот, чтобы позвать на помощь и не мог…
В полыхнувшем огне, во взметнувшемся дыме Архипов углядел нелепо отброшенную фигуру и понял, что попал.