До свидания, bien chere amie и Жорж также. Пишите, пожалуйста, и не подражайте моему лаконизму и «великой суши».
Ваш Г. А.
57. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
4, av
Chere amie Madamotchka.
Пишу в сладком тумане дружеской встречи, еще не совсем рассеявшемся. Как и что у Вас? Очень был рад у Вас побывать, несмотря на болезнь Жоржа. Пусть прибодрится, он худ, конечно, но вид — ничего, и цвет лица, и все прочее[399]. У меня на это глаз острый. Не надо поддаваться болезни, это важнее всех лекарств. А Вы, Madame, меня до мозга костей поразили своей юностью. Годики ведь уже не столь маленькие, а вид с ума сводящий. Я даже, вернувшись, рассказывал вечером своему «ангелу», и он заинтересовался, т. к. предпочитает дам, а не девиц, которые кричат: «ах, пустите меня к маме!», как было со Спаржей[400]. Радио мне обещали присмотреть, тогда я Вам напишу. А газеты и журналы пришлю тоже. Стишок Ваш оценил и прочел дважды, но на Пиотровском увяз[401]. Почти Пушкин, но не совсем. Ну, вот — все. До свиданьица и примите всякие чувства, для обоих. Пожалуйста, не сохраняйте моих писем, а рвите, а то потомство скажет: был знаменитый критик, но идиот.
Ваш Г. А.
58. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 Суббота, 20/IX-58
Дорогая душка Madame Приехал вчера и нашел Ваше письмо. Ехал долго, с приключениями в дороге, в Гренобле должен был ночевать и т. д. Здесь еще никого не видел, кроме Кантора. Сегодня увижу Кодрянскую и Цетлиншу. Нашел письмо от Померанца, который желает меня видеть, но, верно, для философских разговоров. Сейчас, par le meme courrier, я пишу Ермолову, который дружен с директором Gagny (я не могу ему сам написать, т. к. не могу никак вспомнить ни его имени, ни фамилии, но Ермолов мне это сообщит, да и сам поговорит). Как только что-нибудь узнаю, Вам сразу напишу. Я понимаю, что Вам в Hyferes не по себе, и даже больше. Насчет остановки в Нью— Йорке, я больше всего имею в виду Mme Nowburg (Ольга Жигалова)[402], которая имеет там роскошную квартиру на Park Avenue. Она должна быть сейчас в Париже, и я с ней поговорю. Она — дама ничего, довольно дура и скуповата, но ввиду того что Вы — литература, думаю, будет даже рада. А если не она, так найдем другое. Кстати, Поляков до сих пор мне не ответил. Отчество Татаринова — Владимир Евгеньевич. О Жорже я напишу из Англии. Во-первых, напишу густо, а во-вторых, по-моему, будет вообще лучше, когда пройдет некоторое время и будет это «голос издалека», а не чепуха, вроде статьи Яконовского[403]. La mort demande du calme[404], а не причитаний и «рева», как у Померанца[405], по его рассказу. А где лучше написать? М. б., в Нью-Йорке?[406] Напишите Ваше мнение. Конечно, Париж — это здесь, va, — но там больше понимающих людей, гораздо. Я сейчас в полном, полнейшем отупении, по разным причинам. (О чем Вы могли бы судить по моей статейке-каше о Тургеневе[407]. Впрочем, прочтя то, что было рядом, я решил, что моя каша все-таки лучше.) Насчет пальто и шляпы: пальто — когда-нибудь, как-нибудь, это не к спеху, а шляпу — ежели бы прислали посылочкой в надлежащей коробке, весьма одолжили бы! Только если пришлете, то сразу, как только получите письмо, а то посылки идут долго. Я уезжаю 2 октября, или au plus tard[408] 3-го. Простите, Madame, если это хлопотливо и трудно. Почему Вы не хотите мне написать о чем-то, что надо сказать le vive voix?[409] Писем у меня никто не читает, и я все сейчас же уничтожаю. Если помру, будто никто никогда мне и не писал! Прокурора не обижайте, хотя дурак, что признался именно теперь.
Я очень хотел бы Вас видеть до Англии. С Прегельшей я увижусь на днях и постараюсь всячески ее для Вас использовать. Она приятна тем, что не говорит лишнего и обещает только то, что действительно сделает. On sait а quoi se tenir[410]. Целую Вас и ручки и буду ждать известий.
Ваш Г. А.
Приложение
Г.В. Иванов — М.А. Алданову
Juan-le-Pins
февраля 1948
Многоуважаемый Марк Александрович.
Не скажу, чтобы мне было приятно беспокоить Вас. Вы знаете почему. Все-таки я это делаю…
Вы, конечно, слышали от Буниных и других людей о наших стесненных, мягко выражаясь, обстоятельствах. Я знаю, что Вы выразили желание выхлопотать нам помощь Литературного Фонда. Буду Вам за это, конечно, крайне признателен. К сожалению, как и два года тому назад, я бессилен «оправдаться» в поступках, которых не совершал. Если — по Толстому — нельзя писать о барыне, шедшей по Невскому, если эта барыня не существовала[411], то еще затруднительней доказывать, что я не украл или не собирался украсть ее несуществовавшей шубы. Я не служил у немцев, не доносил (на меня доносили, но это, как будто, другое дело), не напечатал с начала войны нигде ни на каком языке ни одной строчки, не имел не только немецких протекций, но и просто знакомств, чему одно из доказательств, что в 1943 году я был выброшен из собственного дома военными властями, а имущество мое сперва реквизировано, а затем уворовано ими же. Есть и другие веские доказательства моих «не», но долго обо всем писать.
Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований тех же, что не только в эмиграции, но еще больше в России разделяли многие, очень многие. Но поскольку ни одной моей печатной строчки или одного публичного выступления — никто мне предъявить не может — это уже больше чтение мыслей или казнь за непочтительные разговоры в «Круге» бедного Фондами некого[412]. Таким образом, я по-прежнему остаюсь в том же положении пария или зачумленного, в каком находился два года тому назад, когда жена моя была тяжело больна и просила той же помощи… у того же Фонда…
Буду очень рад и крайне Вам благодарен, если Вам удастся на этот раз снять с нас «заклятье». Но скажу Вам откровенно, что наше нынешнее положение не таково, чтобы такая помощь, если даже будет учтено, что два года мы не получали ничего — могла бы нас серьезно выручить.
Как бы Вам сказать?.. Когда-то наш общий друг, покойная Лулу[413], рассказала мне о решении (будто бы) принятом Вами на случай, если Ваш дебют как романиста не удастся материально, не даст Вам возможности жить. Возможно, что Лулу преувеличивала, возможно, что преувеличивали Вы. Я не преувеличиваю. Мы должны иметь возможность жить литературой, никакой другой малейшей возможности у нас нет.
И вот я обращаюсь к Вам с просьбой прочесть новую книгу[414] моей жены и дать о ней отзыв такой, какого, по Вашему мнению, книга заслуживает. Для американского и английского издания Ваш отзыв — Вы сами знаете — имеет огромное значение.
Не буду больше обременять Вас чтением и без того затянувшегося письма. Хочу только прибавить, что я обращаюсь сейчас не к «Марку Александровичу», былые дружеские отношения с которым волей судьбы (и клеветы) оборвались, а к русскому писателю Алданову. Это может сделать каждый, даже незнакомый человек. Достаточно знать Ваше безукоризненное джентльменство — и житейское, и литературное.
Преданный Вам Георгий Иванов
P. S. Я бы с удовольствием привез рукопись в Ниццу, но в настоящее время поездка туда для меня — непосильный расход. Нельзя ли передать ее Вам в Ваше ближайшее посещение Ив<ана> Алексеевича Бунина>?
М.А. Алданов — Г.В. Иванову
9 февраля 1948 г.
Многоуважаемый Георгий Владимирович.
Получил сегодня Ваше письмо от 6-го. Разрешите ответить Вам с полной откровенностью.
Вам отлично известно, что я Вас (как и никого другого) ни в чем не «изобличал» и не обвинял. Наши прежние дружественные отношения стали невозможны по причинам от меня не зависящим. Насколько мне известно, никто Вас не обвинял в том, что Вы «служили» у немцев, «доносили» им или печатались в их изданиях. Опять-таки, насколько мне известно, говорили только, что Вы числились в Сургучевском союзе[415]. Вполне возможно, что это неправда. Но Вы сами пишете: «Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований, тех, что не только в эмиграции, но еще больше в России, разделяли многие, очень многие». Как же между Вами и мной могли бы остаться или возобновиться прежние дружественные отношения? У Вас немцы замучили «только» некоторых друзей. У меня они замучили ближайших родных. Отлично знаю, что Ваши надежды, а потом разочарования разделяли очень многие. Могу только сказать, что у меня не осталось добрых отношений с теми из этих многих, с кем такие отношения у меня были. Я остался (еще больше, чем прежде) в дружбе с Буниным, с Адамовичем (называю только их), так как у них никогда не было и следов этих надежд. Не думаю, следовательно, чтобы Вы имели право на меня пенять. Мне говорили из разных источников, совершенно между собой не связанных и тем не менее повторявших это в тождественных выражениях, что Вы весьма пренебрежительно отзываетесь обо мне как о писателе. Поверьте, это никак не могло бы повлечь за собой прекращение наших добрых отношений. Я Вас высоко ставлю как поэта, но Вы имеете полное право меня как писателя ни в грош не ставить, тем более что Вы этого не печатали и что Вы вообще мало кого в литературе цените и признаете. Наши дружественные отношения кончились из-за вышеупомянутых Ваших настроений, о которых в Нью-Йорке говорилось, и еще по одной личной причине. В письме ко мне в Америку Вы написали, что «клевета Полонского[416]» заставила Вас и т. д. (помнится, печататься в «Патриоте»[417]). Если бы и в самом деле Полонский что-либо сообщил о Вас в Нью-Йорк, то Вы не имели бы права писать об его «клевете» МНЕ, так как он женат на моей сестре. В действительности же Полонский о Вас ни мне, ни другим НЕ ПИСАЛ НИ ОДНОГО СЛОВА. Писали о Вас другим другие, а мне о Вас никто ничего не писал вообще.
Прекращение наших дружественных отношений не мешает мне быть готовым к тем услугам Вам, которые я оказать могу. Не так давно в Париже Вы мне написали, что хотели бы моей помощи в получении посылки Фонда. Как Вам известно, я тотчас послал пневматик Недошивиной и сообщил об этом Вам. Через шесть недель я буду в Нью-Йорке и лично поддержу ходатайство о помощи Вам в Фонде: только позавчера я получил скрестившееся с моим письмо Николаевского[418], — он мне сообщает, что касса Фонда сейчас совершенно пуста и что они надеются весной ее пополнить. Не скрою от Вас, я ходатайствовал из Франции о помощи слишком большому числу людей, и поэтому мои ходатайства очень там обесценились и теперь выполняется одно из трех или четырех. Было бы хорошо, если бы о Вас Фонду написал (Зензинову[419]) какой-либо еще не «использованный» в Фонде другими известный человек. А я там еще устно поддержу, обещаю это Вам твердо, никак не гарантируя, что Президиум Фонда удовлетворит просьбы.
Теперь книга Ирины Владимировны. Я как раз на днях говорил и Бунину, и Даманской, что мой издатель Скрибнер НЕ принял двух книг очень известных лиц, которых я ему рекомендовал, и даже был не слишком любезен, и у меня с ним теперь холодок. Из других американских издателей я еще знаю Кнопфа, который прежде издавал меня (и Бунина). Он не очень любит русских эмигрантов вообще. Поверьте моему опыту: рекомендация моя не может сама по себе иметь значения. Нет такого писателя, который не мог бы получить рекомендации от другого писателя, и американские издатели прекрасно это знают и на такие рекомендации не обращают внимания. Если рукопись неизвестного им автора представляется им по-английски, они читают ее сами со своими «эдиторами» (редакторами). Если она сдается им по-французски или по-немецки, то они ее дают для чтения «ридерам», которые получают жалованье и обязаны высказывать обоснованное суждение. Русские же «ридеры» есть только у некоторых издателей, как Гарнер и Макмиллан. Другие почти всегда требуют от русских авторов представления рукописи (или хотя бы части ее) в переводе. У Ирины Владимировны есть французский перевод, его и надо представить. Мой совет — всегда это делать через агента, как я и делал. В случае принятия романа комиссия агента всегда окупается, так как он выговаривает обычно лучшие условия, чем автор. В случае отказа он не получает ничего. Я очень доволен своим нынешним агентом М.А. Гофманом[420] (теперь 75, rue Caumarlin, Paris). У него большие связи и в Америке, и в Англии. Советую И<рине> В<ладимировне> через агента послать французский перевод в Америку и непременно приложить лестные английские рецензии о прежних ее книгах. Она может, конечно, сослаться и на меня: если тот или иной издатель ко мне обратится, я искренне скажу то, что думаю об ее таланте. Но именно поэтому я не могу читать ее рукопись. По двум причинам:
Вполне возможно ведь, что именно этот роман мне не так понравится или понравится, но покажется не обещающим успеха в С<оединенных> Штатах. Между тем если я его не прочту, то добросовестно скажу свое мнение об ее прежних вещах,
гораздо меньше ответственность, если говоришь о писателе вообще. а не о предлагаемой книге: книга всегда может не иметь успеха, даже превосходная, — издатель же тогда не может обвинять того, кто дал рекомендацию.
Мне тяжело слышать, что Вы находитесь в таком трудном материальном положении. Я слышал, что И<рина> Вл<адимировна> имеет немалый успех в кинематографе[421]. Думаю, что от парижских кинематографических деятелей, хорошо ее знающих и ценящих, много легче получить аванс, чем у американских издателей, которые по общему правилу не только аванс, но и ответ дают очень нескоро. Знаю по себе.
Преданный Вам М. Алданов