Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991) — страница 8 из 32

Погружение в экономическую пропасть

Ни один из когда‐либо созывавшихся конгрессов Соединенных Штатов, проверив состояние нашего государства, не обнаруживал более обнадеживающей перспективы, чем та, которая возникает сейчас <…> Огромные богатства, созданные нашей промышленностью и бизнесом и приумноженные нашей экономикой, получили широчайшее распространение среди населения страны и мощным потоком вышли за ее пределы, чтобы содействовать мировому развитию и делу благотворительности. Потребности людей перешли из сферы необходимости в сферу роскоши. Постоянный рост производства отвечает возросшему спросу на родине и расширению внешней торговли. Страна может оценивать настоящее с удовлетворением и смотреть в будущее с оптимизмом.

Президент Кэлвин Кулидж. Послание к Конгрессу, 4 декабря 1928

Перед войной безработица стала самым распространенным, самым коварным и разрушительным недугом нынешнего поколения, она является типичной социальной болезнью западной цивилизации нашего времени.

The Times, 23 января 1943

I

Предположим, что Первая мировая война явилась причиной лишь временного, хотя и катастрофического крушения стабильных до этих пор экономики и культуры. После устранения последствий войны экономическая жизнь могла бы вернуться к нормальной исходной точке, как это произошло в Японии, которая, похоронив 300 тысяч человек, погибших при землетрясении 1923 года, расчистила руины и заново отстроила свою столицу, ставшую гораздо более защищенной от землетрясений, чем прежде. Каким был бы мир в период между войнами при таких обстоятельствах? Мы не знаем этого, да и незачем заниматься домыслами о том, чего не было и почти наверняка не могло произойти. Однако вопрос этот небесполезен, поскольку помогает нам осознать глубокое влияние на историю двадцатого века мирового экономического кризиса, разразившегося между мировыми войнами.

Если бы не он, вне всякого сомнения, не появился бы Гитлер. Однако почти наверняка не было бы и Рузвельта. Кроме того, маловероятно, что советскую систему стали бы рассматривать в качестве серьезного экономического соперника и альтернативы мировому капитализму. Да и для неевропейского восточного мира последствия этого экономического кризиса были крайне драматичны. Одним словом, мир второй половины двадцатого века нельзя понять, не осознав роли произошедшего экономического коллапса. Это и является предметом настоящей главы.

Первая мировая война разрушила прежний мир лишь частично и главным образом в Европе. Мировая революция, ставшая наиболее драматичным аспектом крушения буржуазной цивилизации девятнадцатого века, распространялась все шире: от Мексики до Китая и, в форме движений за колониальное освобождение, от Магриба до Индонезии. Однако достаточно легко найти регионы земного шара, жителей которых описанные события не коснулись, – к ним в первую очередь относятся Соединенные Штаты Америки, а также обширные пространства Африки к югу от Сахары. Тем не менее Первая мировая война сопровождалась крахом подлинно мирового масштаба, по крайней мере там, где оказались затронуты рыночные отношения. И именно самоуверенные Соединенные Штаты из тихой гавани, которую обходили стороной бури менее счастливых континентов, превратились в эпицентр самого мощного мирового потрясения, когда‐либо отмеченного на экономической шкале Рихтера, – межвоенной Великой депрессии. Одним словом, между мировыми войнами капиталистическая мировая экономика потерпела такой крах, что трудно было представить, как она сможет возродиться.

Функционирование капиталистической экономики никогда не бывает равномерным, и колебания различной амплитуды, часто очень резкие, являются неотъемлемой частью этого процесса. Так называемый “торговый цикл” подъемов и спадов был знаком всем бизнесменам начиная с девятнадцатого века. Считалось, что этот цикл с некоторыми изменениями повторяется каждые 7–11 лет. Несколько более длительная периодичность впервые была замечена в конце девятнадцатого века, когда специалисты проанализировали неожиданные осложнения предыдущих десятилетий. За беспрецедентным мировым ростом производства, длившимся с 1850 года до начала 1870‐х годов, последовали два с лишним десятилетия экономической нестабильности (ученые-экономисты говорили о Великой депрессии, что не совсем верно), а затем наступил новый резкий подъем (Век капитала, Век империи, глава 2). В начале 1920‐х годов русский экономист Н. Д. Кондратьев, впоследствии ставший одной из первых жертв сталинских чисток, выявил наблюдавшуюся с конца восемнадцатого века закономерность экономического развития, которая проявлялась в виде серии так называемых длинных волн протяженностью от пятидесяти до шестидесяти лет. Однако ни он, ни кто‐либо еще не смог дать удовлетворительного объяснения этим колебаниям, а скептически настроенные статистики, как всегда, отрицали их существование. С тех пор теория длинных волн известна в литературе по мировой экономике под его именем. В частности, Кондратьев сделал заключение, что в конце каждой длинной волны мировой экономики происходит спад. Он оказался прав[17].

В прошлом волны и циклы, длинные, средние и короткие, бизнесмены и экономисты учитывали так же, как фермеры учитывают прогноз погоды, которая тоже имеет свои спады и подъемы. Они считали, что с этим ничего не поделаешь; циклы создавали перспективы или проблемы, могли привести к процветанию или банкротству отдельных лиц или целых отраслей промышленности. Только социалисты во главе с Карлом Марксом считали, что циклы являются частью процесса, в ходе которого капитализм порождает непреодолимые внутренние противоречия, ставящие под вопрос существование капиталистической системы как таковой. Предполагалось, что мировая экономика должна развиваться и процветать, что она и делала в течение более ста лет, за исключением внезапных коротких катастроф, носивших циклический характер. Непривычным в новой ситуации стало то, что, возможно, в первый и пока единственный раз в истории капитализма эти колебания, казалось, действительно угрожали существованию системы. Более того, было похоже, что в некоторых важных отраслях экономики этот извечный подъем прекратился.

История мировой экономики начиная с промышленной революции была историей ускорения технического прогресса, непрерывного, хотя и неравномерного экономического роста и постоянно расширяющейся “глобализации”, т. е. все более сложной и разветвленной системы всемирного разделения труда, все более густой сети товарных и финансовых потоков, объединяющих все части мировой экономики в единую всемирную систему. В “эпоху катастроф” технический прогресс даже ускорился, одновременно воздействуя на ход мировых войн и меняясь под их воздействием. Хотя для большинства людей главные экономические события этой эпохи были разрушительны, кульминацией чего стала Великая депрессия 1929–1933 годов, экономический рост не прекращался даже в это время. Он просто замедлился. В экономике США, самой масштабной и богатой экономике того времени, средний рост валового национального продукта на душу населения между 1913 и 1938 годами составлял лишь скромные 0,8 % в год. Начиная с 1913 года за 25 лет прирост мирового промышленного производства составил более 80 %; иными словами, наращивание этого показателя происходило в два раза медленнее, чем в предыдущую четверть века (Rostow, 1978, р. 662). Как мы увидим далее (глава 9), контраст с эпохой, наступившей после 1945 года, оказался еще более разительным. Но все‐таки если бы какой‐нибудь марсианин наблюдал за кривой нашего экономического развития с достаточно большого расстояния, чтобы рассмотреть те неравномерные колебания экономики, которые человеческие существа испытывали на земле, то он (она или оно) сделал бы заключение, что мировая экономика, без всякого сомнения, продолжает развиваться.

И все же в одном отношении это было не так. Глобализация экономики, казалось, прекратилась в период между Первой и Второй мировыми войнами. По любым оценкам, интеграция мировой экономики находилась в застое или даже в упадке. Предвоенные годы явились периодом наиболее масштабной за всю человеческую историю массовой миграции, но затем эти потоки иссякли или, скорее, были остановлены военными разрушениями и политическими ограничениями. За пятнадцать лет, предшествовавших 1914 году, в США переселились почти 15 миллионов человек. В последующие пятнадцать лет этот поток уменьшился до 5,5 миллиона; в 1930‐е и военные годы он почти полностью прекратился – в США перебрались менее трех четвертей миллиона человек (US Historical statistics, I, p. 105, Table С 89–101). Миграция жителей Испании и Португалии в Латинскую Америку снизилась с одной целой и трех четвертей миллиона за десятилетие с 1911 по 1920 год до менее четверти миллиона в 1930‐е годы. В конце 1920‐х годов мировая торговля восстановилась после потрясений Первой мировой войны и послевоенного кризиса, немного превысив уровень 1913 года, затем опять сократилась во время Великой депрессии. К концу же “эпохи катастроф” (т. е. к 1948 году) ее объем существенно не превышал уровня, достигнутого перед Первой мировой войной (Rostow, 1978, р. 669). С начала 1890‐х годов по 1913 год мировая торговля выросла более чем в два раза. Следовательно, с 1948 по 1971 год она должна была вырасти пятикратно. Этот застой тем удивительнее, если вспомнить, что Первая мировая война породила значительное число новых государств в Европе и на Ближнем Востоке. Казалось бы, увеличившаяся протяженность государственных границ должна была автоматически привести к увеличению объема торговли между государствами, поскольку коммерческие сделки, ранее осуществлявшиеся внутри одной и той же страны (например, Австро-Венгрии или России), не расценивались как международные. (Статистика мировой торговли учитывает только товары, которые пересекают границы.) Точно так же многомиллионные массы спасавшихся от войны беженцев (см. главу 11) должны были, по идее, привести к росту, а не сокращению мировых миграционных потоков. Но во время Великой депрессии иссякли даже международные финансовые потоки. Между 1927 и 1933 годами количество международных кредитов снизилось более чем на 90 %.

Что же явилось причиной этого застоя? Высказывались различные предположения: например, что самая обширная из мировых экономик, экономика США, становилась фактически самодостаточной, за исключением снабжения некоторыми видами сырья; она никогда особенно не зависела от внешней торговли. Однако даже государства, в экономике которых внешняя торговля играла значительную роль, такие как Великобритания и Скандинавские страны, имели ту же тенденцию. Современники сосредоточили свое внимание на более заметной причине для тревоги и были почти наверняка правы. Каждое государство теперь делало все возможное для того, чтобы защитить свою экономику от внешней угрозы, т. е. от мировой экономики, которая явно переживала большие сложности.

Поначалу и отдельные предприниматели, и правительства ожидали, что после временных разрушений, принесенных Первой мировой войной, мировая экономика каким‐нибудь образом возвратится к параметрам счастливых довоенных лет, которые они считали нормой. К тому же стремительный послевоенный подъем, по крайней мере в странах, не ослабленных революцией и гражданской войной, безусловно, казался обнадеживающим, хотя и бизнесмены, и правительства были озабочены чрезмерным ростом влияния рабочих и их профсоюзов, который вел к повышению производственных затрат из‐за более высокой заработной платы и сокращения рабочего дня. Однако процессы восстановления оказались более сложными, чем ожидалось. К 1920 году быстрый подъем прервался, и денежная система рухнула. Это подорвало влияние рабочего класса: уровень безработицы в Великобритании никогда после этого не падал ниже 10 %, профсоюзы потеряли половину своих членов за двенадцать последующих лет, этим еще раз склонив чашу весов в пользу работодателей, а надежды на экономическое процветание оставались иллюзорными.

Англосаксонский мир, Япония и “нейтральные” государства предпринимали все возможное для дефляции, чтобы вернуть свою экономику к старым твердым принципам стабильной валюты, гарантированной устойчивым финансовым положением и золотым стандартом, но это не спасало от последствий войны. Между 1922 и 1926 годами им более или менее удалось преуспеть в своих начинаниях. Однако в обширной зоне государств, потерпевших поражение в войне и испытавших политические потрясения, от Германии на западе до Советской России на востоке, произошел сокрушительный обвал денежной системы, сравнимый только с крахом экономики коммунистического мира после 1989 года. В экстремальном случае Германии 1923 года стоимость денежной единицы уменьшилась до одной миллионной ее стоимости в 1913 году, что на практике означало, что цена денег упала до нуля. Даже в менее экстремальных случаях последствия были огромны. Дед автора этих строк, получавший страховку как раз в то время, когда в Австрии началась инфляция[18], любил рассказывать о том, как, получив значительную сумму девальвированными деньгами, он обнаружил, что ее хватило как раз на то, чтобы купить выпивку в его любимом кафе.

Одним словом, частные накопления исчезли полностью, лишив бизнес притока капитала, что в достаточной степени объясняет привлечение в немецкую экономику в последующие годы иностранных займов. Это сделало ее особенно уязвимой после наступления Великой депрессии. В СССР ситуация была ненамного лучше, хотя здесь уничтожение частных денежных вкладов не имело таких экономических и политических последствий. Когда в 1922–1923 годах эта чудовищная инфляция прекратилась, главным образом благодаря решению правительств остановить печатание бумажных денег в неограниченных количествах и обменять старые дензнаки на новые, жители Германии, имевшие стабильный доход и сбережения, разорились, хотя в Польше, Венгрии и Австрии деньги до некоторой степени сохранили свою ценность. Тем не менее отрицательное воздействие пережитого опыта на среднюю и мелкую буржуазию этих стран было очень велико. Этот опыт подготовил Центральную Европу к приходу фашизма. Механизмы подготовки населения к долгим периодам патологической инфляции (например, путем “индексации” зарплаты и других доходов – это слово было впервые использовано в 1960‐е годы) были изобретены лишь после Второй мировой войны[19].

К 1924 году эти послевоенные волнения поутихли, и казалось, что можно думать о переходе к нормальной жизни. Фактически наблюдался возврат мирового экономического роста, хотя некоторые из производителей сырья и продуктов питания, особенно североамериканские фермеры, испытывали затруднения, поскольку цены на первичную продукцию вновь понизились после короткого подъема. “Ревущие двадцатые” не были благоприятными для фермеров США. Кроме того, безработица в большей части Западной Европы оставалась небывало высокой по стандартам довоенного времени. Почти забыт тот факт, что даже во время экономического бума в 1924–1929 годах она в среднем равнялась 10–12 % в Великобритании, Германии и Швеции и не менее 17–18 % в Дании и Норвегии. Лишь в США, где среднее число безработных составляло 4 %, экономика бурно развивалась. Эти факты говорят о слабости экономики того периода. Падение цен на сырьевые товары (которым не дали упасть ниже, создав огромные резервы) лишь продемонстрировало, что потребность в них отстает от возможностей производства. Также нельзя обойти стороной тот факт, что резкий подъем производства в значительной степени произошел благодаря огромным потокам международного капитала, хлынувшим в эти годы в мировую промышленность, и особенно в промышленность Германии. Займы только одной этой страны, получившей около половины всего мирового экспорта капитала 1928 года, составили от 20 000 до 30 000 миллиардов марок, половина которых, вероятно, была взята на короткий срок (Arndt, 1944, p. 47; Kindleberger, 1973). Это также сделало немецкую экономику крайне уязвимой, что подтвердилось после 1929 года, когда американские деньги были из нее изъяты.

В связи с этим ни для кого – за исключением патриотов одноэтажной Америки, чей образ стал известен западному миру благодаря вышедшему в 1922 году роману “Бэббит” американского романиста Синклера Льюиса, – не стало большим сюрпризом, что мировая экономика через несколько лет снова зашла в тупик. Коммунистический Интернационал устами своих идеологов на самом пике подъема предрекал следующий экономический кризис, ожидая, что он приведет к новому витку революций. В действительности этот кризис вскоре привел к совершенно противоположному результату. Но никто, возможно даже революционеры в самых дерзких мечтах, не представлял, насколько глубоким и всеобъемлющим окажется кризис, начавшийся с обвала на Нью-Йоркской бирже 29 октября 1929 года, о котором известно даже неисторикам. Он был почти равносилен краху мировой капиталистической экономики, которая теперь оказалась заключенной в порочный круг, где снижение каждого экономического показателя (кроме безработицы, которая взлетела до астрономических цифр) усиливало спад всех других.

Как предрекали высокопрофессиональные эксперты Лиги Наций, хотя к ним мало кто прислушивался, резкий спад в экономике США вскоре распространился на другой центр мировой экономики – Германию (Ohlin, 1931). Промышленное производство в США с 1929 по 1931 год упало примерно на треть, производство в Германии – примерно на столько же, однако это усредненные цифры. Так, в 1929–1933 годах объемы продаж крупнейшей электрической компании “Вестингауз” упали на две трети, а ее чистая прибыль за два года сократилась на 76 % (Shats, 1983, р. 60). Кризис поразил и производство первичной продукции – продуктов питания и сырья, поскольку цены на них, больше не поддерживаемые фондами кредитования, как раньше, пустились в свободное падение. Цены на чай и пшеницу упали на две трети, на шелк-сырец – на три четверти. Это имело губительное влияние (назовем лишь страны, перечисленные Лигой Наций в 1931 году) на Аргентину, Австралию, страны Балканского полуострова, Боливию, Бразилию, (Британскую) Малайю, Канаду, Чили, Колумбию, Кубу, Египет, Эквадор, Финляндию, Венгрию, Индию, Мексику, Нидерландскую Индию (теперешнюю Индонезию), Новую Зеландию, Парагвай, Перу, Уругвай и Венесуэлу, чья внешняя торговля в значительной степени зависела от продажи нескольких основных видов сырья. Все это в буквальном смысле сделало депрессию глобальной.

Экономики Австрии, Чехословакии, Греции, Японии, Польши и Великобритании, крайне чувствительные к сейсмическим потрясениям, приходящим с Запада (или Востока), также были подорваны. За пятнадцать предшествующих лет Япония утроила производство шелка, снабжая растущий американский рынок шелковых чулок. Теперь он временно исчез – и рынок японского шелка, поставлявшегося в Америку, тоже сократился на 90 %. Между тем другой столп японского сельскохозяйственного производства – рис – так же резко упал в цене, как и во всех остальных основных производящих рис регионах Южной и Восточной Азии. Затем упали цены на пшеницу, причем настолько, что пшеница стала дешевле риса, поэтому многие жители Востока вынуждены были переключиться с одного на другое. Резкое увеличение производства чапати и лапши, если оно возникало, еще более ухудшало положение фермеров в странах – экспортерах риса, таких как Бирма, Французский Индокитай и Сиам (теперешний Таиланд) (Latham, 1981, р. 178). Чтобы компенсировать обвал цен, фермеры старались вырастить и продать еще больше риса, отчего цены падали еще быстрее.

Для фермеров, зависевших от рынка, особенно экспортного, это означало разорение или возвращение к последнему традиционному оплоту – натуральному хозяйству. Это было еще возможно в большинстве стран зависимого мира, и поскольку жители Африки, Южной и Восточной Азии и Латинской Америки все еще в основном были крестьянами, это смягчило для них удар. Олицетворением краха капитализма и глубины депрессии стала Бразилия. Владельцы кофейных плантаций отчаянно пытались предотвратить обвал цен, сжигая кофе вместо угля в топках своих паровозов (Бразилия поставляла от двух третей до трех четвертей всего количества кофе, продаваемого на мировом рынке). Тем не менее Великая депрессия явилась гораздо менее тяжелым испытанием для в основном земледельческой Бразилии, чем экономические катаклизмы 1980‐х годов, отчасти потому, что экономические запросы бедных слоев населения в то время были еще крайне скромными.

И все же даже в аграрных колониях население бедствовало, что было заметно по снижению на две трети импорта сахара, муки, рыбных консервов и риса на Золотой Берег (в теперешнюю Гану), где рухнул державшийся на крестьянском труде рынок какао, не говоря уже о 98 %-ном падении импорта джина (Ohlin, 1931, р. 52).

Для тех, кто по определению не имел доступа к средствам производства или контроля над ними (кроме возможности вернуться домой в деревню), а именно для мужчин и женщин, нанятых за плату, основным последствием депрессии стала безработица, беспрецедентная по масштабу и длительности. В худший период депрессии (1932–1933 годы) 22–23 % британских и бельгийских рабочих, 24 % шведских, 27 % американских, 29 % австрийских, 31 % норвежских, 32 % датских и 44 % немецких рабочих оказались на улице. Что не менее существенно, даже когда после 1933 года экономика начала оживать, безработица не прекратилась – среднее число безработных в 1930‐е годы не стало ниже 16–17 % в Великобритании и Швеции и ниже 20 % в остальных Скандинавских странах, Австрии и США. Единственным государством Запада, преуспевшим в преодолении безработицы, была нацистская Германия в период между 1933 и 1938 годами. Иными словами, на памяти трудящихся еще не было экономической катастрофы такого масштаба, как эта.

Но еще более драматическим положение становилось оттого, что государственной социальной защиты (включая пособие по безработице) не существовало вовсе, как в США, или же, если сравнивать со стандартами конца двадцатого века, эта защита была явно недостаточной, особенно при длительной безработице. Вот почему социальные гарантии всегда являлись жизненно важной заботой рабочих: они защищали от чудовищной неопределенности в случае потери работы, болезни, производственной травмы, равно как и от чудовищной предопределенности нищей старости. Вот почему рабочие мечтали видеть своих детей на скромно оплачиваемой, но надежной работе с твердой перспективой пенсии. Даже в Великобритании – стране, в наибольшей степени защищенной программами страхования от безработицы, перед началом Великой депрессии они охватывали менее 60 % рабочих – и то только благодаря тому, что Великобритания уже с 1920 года была вынуждена адаптироваться к массовой безработице. В других странах Европы число рабочих, претендовавших на пособия по безработице, варьировалось от нуля до примерно одной четверти от всего количества (за исключением Германии, где оно составляло более 40 %) (Flora, 1983, р. 461). Даже те, кто привык к периодам временной безработицы, впадали в отчаяние, когда работы не было вообще, а все скудные сбережения и кредит в местной бакалейной лавке были исчерпаны.

Итак, становятся понятны колоссальные разрушительные последствия массовой безработицы для политики промышленно развитых стран, поскольку именно она явилась главным следствием Великой депрессии для основной массы населения. Какое дело было безработным до приводимых историками-экономистами доказательств того, что большая часть рабочей силы нации, которая не была безработной даже в самые худшие времена, на самом деле стала жить значительно лучше, поскольку в период между мировыми войнами происходило снижение цен, а цены на продукты питания снижались быстрее, чем остальные, даже в самые тяжелые годы депрессии. С тех времен в памяти остались видения общественных кухонь, где готовился суп для безработных, и “голодные марши” из поселков, в которых не строили пароходы и не варили сталь. Озлобленные люди отправлялись в столицы, чтобы обвинить тех, кого они считали ответственными за свои беды. Политики также не могли не видеть, что в германской коммунистической партии (которая в годы депрессии росла почти так же быстро, как нацистская, а в последние месяцы до прихода Гитлера к власти еще быстрее) 85 % были безработными (Weber, 1, р. 243).

Неудивительно, что на безработицу смотрели как на тяжелую и, возможно, смертельную болезнь государства. “Перед войной, – писал автор передовицы в лондонской Times в разгар Второй мировой войны, – безработица стала самой распространенной, самой коварной и разрушительной болезнью нашего поколения: это характерная социальная болезнь западной цивилизации” (Arndt, 1944, p. 230). Никогда ранее за всю историю индустриализации не могла быть написана подобная фраза. Она говорит о послевоенной политике западных правительств больше, чем длительные архивные изыскания.

Как ни странно, чувство беды и растерянности, вызванное Великой депрессией, в большей степени ощущалось среди бизнесменов, экономистов и политиков, чем среди простого населения. Массовая безработица, обвал цен на сельскохозяйственную продукцию больно ударили по малоимущим, но они не сомневались, что имеются некие политические решения (слева или справа) для преодоления этих неожиданных напастей, насколько бедные люди могут вообще ожидать, что их скромные запросы будут удовлетворены. Именно отсутствие каких‐либо перспектив в рамках старой либеральной экономики сделало положение политиков, принимающих решения, столь затруднительным. Чтобы преодолеть внезапные краткосрочные кризисы, они должны были, как они считали, разрушить фундамент процветающей мировой экономики. В период, когда мировая торговля за четыре года упала на 60 % (1929–1932), государства начали создавать все более высокие барьеры для защиты своих национальных рынков и валют от мировых экономических бурь, очень хорошо понимая, что это означает разрушение мировой системы многосторонней торговли, на которой, как они полагали, должно строиться мировое экономическое процветание. Краеугольный камень такой системы, так называемый “статус страны наибольшего благоприятствования”, исчез из почти 60 % 510 торговых соглашений, подписанных между 1931 и 1939 годами, но даже там, где он остался, его рамки были ограничены (Snyder, 1940)[20]. Но когда же этому суждено было закончиться? И существовал ли выход из порочного круга?

Ниже мы рассмотрим прямые политические последствия этого наиболее драматичного эпизода в истории капитализма. Однако о его самом важном долгосрочном итоге нужно упомянуть прямо сейчас. Если говорить коротко, Великая депрессия на полвека покончила с либерализмом в экономике. В 1931–1932 годах Великобритания, Канада, вся Скандинавия и США отказались от золотого стандарта, всегда считавшегося основой стабильных экономических расчетов, а к 1936 году к ним присоединились даже такие убежденные сторонники золотого стандарта, как бельгийцы и голландцы и, в конце концов, даже французы[21]. Великобритания в 1931 году отказалась от свободной торговли, что почти символично, поскольку с 1840‐х годов свободная торговля оставалась основой британской экономики в той же мере, в какой американская конституция является основой политической самобытности Соединенных Штатов. Отступление Великобритании от принципов свободы экономических операций в единой мировой экономике подчеркивает, сколь велико было всеобщее стремление к национальному самосохранению. Более конкретно: Великая депрессия заставила западные правительства поставить социальные соображения над экономическими в своей государственной политике. В случае если это не было бы сделано, слишком велика была угроза радикализации не только левых, но и правых, как доказала Германия и некоторые другие страны.

В защите сельского хозяйства от иностранной конкуренции правительства уже не ограничивались простым введением тарифов, а там, где это было сделано раньше, тарифные барьеры были подняты еще выше. Во времена депрессии власти взялись поддерживать сельское хозяйство с помощью гарантированных цен на сельхозпродукцию, скупая излишки или платя фермерам, чтобы они ничего не производили, как это делали США после 1933 года. Истоки странных парадоксов “единой сельскохозяйственной политики” Европейского сообщества, из‐за которой в 1970–1980‐х годах редевшие фермерские меньшинства угрожали разорить Сообщество через субсидии, на которые они имели право, берут свое начало в Великой депрессии.

Что касается рабочих, то после войны полная занятость, т. е. ликвидация массовой безработицы, стала краеугольным камнем экономической политики в странах реформированного демократического капитализма, чьим самым знаменитым, но не единственным пророком и первопроходцем являлся британский экономист Джон Мейнард Кейнс (1883–1946). Его аргументы в пользу ликвидации перманентной массовой безработицы были в равной мере политическими и экономическими. Сторонники Кейнса справедливо считали, что потребности, возникающие у получающих доход полностью занятых рабочих, могут оказывать стимулирующее воздействие на ослабленную экономику. Однако причина, по которой данный метод наращивания потребностей получил такой исключительный приоритет (британское правительство вступило на этот путь еще до окончания Второй мировой войны), состояла в том, что массовая безработица считалась политически и социально взрывоопасной, что и было доказано во время депрессии. Эта вера была столь сильна, что, когда через много лет массовая безработица возвратилась, особенно во время экономического спада начала 1980‐х годов, многие наблюдатели (включая автора этих строк) с уверенностью ожидали наступления социальной нестабильности и были удивлены, когда ее не последовало (см. главу 14).

А произошло это, без сомнения, в огромной степени благодаря другой профилактической мере, предпринятой во время Великой депрессии, утвердившейся после нее и ставшей одним из ее результатов: введению современных систем социального страхования. Кого сейчас удивляет, что в США в 1935 году был принят Закон о социальном обеспечении? Мы так привыкли к преобладанию обширных систем социальной поддержки в странах промышленного капитализма (за некоторым исключением в Японии, Швейцарии и США), что забыли, как мало перед Второй мировой войной было государств, имевших программы социального обеспечения в современном их значении. Даже Скандинавские страны только начинали внедрять их. Да и сам термин “государство всеобщего благоденствия” вошел в употребление только в 1940‐х годах.

Шок, произведенный Великой депрессией, усиливался еще благодаря тому, что единственная страна, решительно отвергшая капитализм, – СССР – оказалась защищенной от нее. В то время как остальной мир, или, по крайней мере, либеральный капиталистический мир Запада, продолжал загнивать, в СССР происходила массовая стремительная индустриализация в соответствии с новыми пятилетними планами. С 1929 по 1940 год советское промышленное производство как минимум утроилось. Оно выросло с 5 % мирового промышленного производства в 1929 году до 18 % в 1938‐м, в то время как общая доля США, Великобритании и Франции упала с 59 до 52 %. К тому же в СССР не было безработицы. Эти достижения производили на иностранных наблюдателей различных мировоззрений, включая малочисленный, но влиятельный поток экономистов, в качестве туристов посещавших Москву в 1930–1935 годах, более сильное впечатление, чем очевидная примитивность и неэффективность советской экономики и варварская жестокость сталинской коллективизации и массовых репрессий. Ведь они пытались осознать не столько феномен СССР, сколько крушение их собственной экономической системы, глубину краха западного капитализма. В чем состоял секрет советской системы? Можно ли было благодаря ей чему‐то научиться? В ответ на российские пятилетки в западной политике прочно утвердились слова “план” и “планирование”. Социал-демократические партии (как, например, в Бельгии и Норвегии) разрабатывали партийные “планы”. Сэр Артур Солтер, британский государственный деятель, человек в высшей степени респектабельный, с безупречной репутацией, один из столпов общества, написал книгу “Исцеление”, в которой доказывал необходимость планирования для того, чтобы вырваться из порочного круга Великой депрессии. Группа британских умеренных государственных чиновников и функционеров основали “мозговой центр” из представителей нескольких партий под названием “Бюро политического и экономического планирования”. Молодые консерваторы, такие как будущий премьер-министр Гарольд Макмиллан (1894–1986), стали выразителями идей “планирования”. Даже убежденные нацисты переняли эту идею – в 1933 году Гитлер представил свой четырехлетний план. (По причинам, которые будут рассмотрены в следующей главе, успехи нацистов в борьбе с депрессией после 1933 года получили куда меньший международный резонанс.)

II

Почему же капиталистическая экономика не смогла функционировать в период между мировыми войнами? Важнейшей составной частью любого ответа на этот вопрос является ситуация в США. Ведь если экономические трудности стран, принимавших участие в войне, можно объяснить потрясениями военного и послевоенного периодов, то США находились далеко от театра военных действий и принимали в них только краткосрочное участие, если это вообще так можно назвать. Первая мировая война отнюдь не подорвала их экономику, а, напротив, оказала на нее весьма ощутимое положительное влияние, так же как и Вторая. К 1913 году США уже являлись самой крупной экономической державой в мире и производили более трети всей мировой промышленной продукции – почти столько же, сколько Германия, Великобритания и Франция, вместе взятые. В 1929 году США выпускали более 42 % мировой продукции, в то время как три названные европейские промышленные державы производили менее 28 % (Hilgerdt, 1945, Table 1.14). Эти цифры говорят о многом. В частности, в то время как производство стали в США в 1913–1920 годах выросло примерно на четверть, в остальном мире оно упало примерно на треть (Rostow, 1978, p. 194, Table 111.33). Одним словом, после окончания Первой мировой войны США господствовали во многих отраслях мировой экономики (что имело место и после Второй мировой войны). И только Великая депрессия временно прервала это господство.

К тому же война не только укрепила положение Соединенных Штатов как наиболее влиятельного в мире промышленного производителя, но и превратила их в самого могущественного мирового кредитора. Великобритания во время войны потеряла около четверти своих зарубежных инвестиций, главным образом в США, – она вынуждена была отказаться от них для покупки военных ресурсов; Франция потеряла половину своих инвестиций, в основном в результате революции и развала в Европе. Между тем американцы, начавшие войну в качестве страны-должника, закончили ее в качестве основного международного кредитора. Поскольку США сконцентрировали свои операции в Европе и Западном полушарии (британцы все еще оставались самыми крупными инвесторами в Азии и Африке), их влияние на Европу стало решающим.

Таким образом, без учета роли США нельзя найти объяснения мировому экономическому кризису. В 1920‐х годах это была еще и главная в мире страна-экспортер, а по импорту Штаты занимали второе место после Великобритании. Что касается сырья и продуктов питания, то на долю США приходилось почти 40 % совокупного импорта пятнадцати наиболее развитых промышленных государств – факт, который во многом объясняет разрушительное влияние депрессии на производителей таких товаров, как пшеница, хлопок, сахар, каучук, шелк, медь, олово и кофе (Lary, р. 28–29). По той же самой причине США должны были стать главной жертвой депрессии. Если их импорт упал на 70 % с 1929 по 1932 год, то на столько же снизился и экспорт. Мировая торговля в 1929–1939 годах сократилась менее чем на треть, однако экспорт из США упал почти наполовину.

Отсюда вовсе не следует, что нужно недооценивать чисто европейские причины этой проблемы, большей частью политические. Версальская мирная конференция (1919) обязала Германию выплатить огромные, однако четко не обозначенные репарации за ущерб, причиненный странам-победительницам, и их военные издержки. Для оправдания этого в мирный договор была внесена статья, в которой Германия называлась полностью ответственным за развязывание войны государством (так называемая “статья о военных преступлениях”), что было не только сомнительно с исторической точки зрения, но и оказалось настоящим подарком немецкому национализму. Сумма, которую должна была выплатить Германия, не была четко определена, поскольку США предлагали установить ее исходя из платежеспособности Германии, а другие союзники (главным образом французы) настаивали на том, чтобы Германия возместила полную стоимость военных издержек. Основной целью, по меньшей мере для Франции, было сохранять Германию ослабленной, чтобы иметь возможность оказывать на нее давление. В 1921 году сумма репараций была определена в 132 миллиарда золотых марок, что составляло в то время 33 миллиарда долларов, хотя каждому было ясно, что выплатить их невозможно.

Вопрос о репарациях приводил к бесконечным дебатам, периодическим кризисам и их урегулированию под американским руководством, поскольку США, к неудовольствию своих бывших союзников, хотели увязать вопрос репараций с вопросом союзнических военных долгов Вашингтону. Это было почти так же недостижимо, как и сумма, требуемая от Германии, которая была в полтора раза больше, чем весь национальный доход этой страны в 1929 году. Британский долг США равнялся половине британского национального дохода, долг Франции – двум третям ее дохода (Hill, 1988, р. 15–16). “План Дауэса” 1924 года четко определил сумму, которую ежегодно должна была выплачивать Германия; “план Юнга” в 1929 году изменил схему выплат, в связи с чем был основан Банк международных расчетов в Базеле (Швейцария) – первое из международных финансовых учреждений, во множестве появившихся после Второй мировой войны (во время написания этих строк банк благополучно существует). Из практических соображений все выплаты, как немецкие, так и союзнические, прекратились в 1932 году. Свои долги США продолжала выплачивать только Финляндия.

Если не вдаваться в детали, на повестке дня стояли два вопроса. Первый был поставлен молодым Джоном Мейнардом Кейнсом, жестоко раскритиковавшим Версальскую конференцию (в которой он принимал участие как рядовой член британской делегации) в работе “Экономические последствия заключенного мира” (1920). Он утверждал, что без восстановления немецкой экономики возрождение стабильного либерального порядка в Европе невозможно. Политика Франции – сохранять Германию ослабленной ради собственной безопасности – только ухудшала положение. К тому же французы были слишком слабы, чтобы навязывать свою политику, даже тогда, когда они на короткое время в 1923 году оккупировали промышленный центр Западной Германии на основании того, что Германия отказывается платить долги. В конце концов они вынуждены были примириться с начатой в 1924 году политикой “оздоровления” Германии, укрепившей немецкую экономику. Второй вопрос касался условий выплаты репараций. Те, кому нужна была слабая Германия, требовали выплат наличными деньгами, а не продуктами производства (что было более удобно) или отчислениями от доходов немецкого экспорта, поскольку это укрепило бы немецкую экономику по сравнению с ее соперниками. В результате они ввергли Германию в тяжелые займы, так что репарации выплачивались из крупных американских кредитов середины 1920‐х годов. Для противников Германии это означало дополнительную возможность заставить ее запутаться в долгах вместо того, чтобы расширять свой экспорт для достижения внешнего баланса. В действительности же наблюдался стремительный рост немецкого экспорта. Однако само соглашение, как мы уже видели, сделало и Германию, и Европу в очень большой степени зависимыми от американских кредитов, уменьшение которых началось еще до наступления финансового краха 1929 года. Карточный домик репараций рухнул во время депрессии. Но к тому времени окончание этих платежей не могло оказать положительного воздействия ни на Германию, ни на мировую экономику, поскольку последняя была разрушена как единая система, и поэтому в 1931–1933 годах исчезли все основания для международных расчетов.

Однако тяжесть экономического краха в период между мировыми войнами можно лишь частично объяснить военными и послевоенными потрясениями и политическими осложнениями в Европе. С экономической точки зрения нам следует рассмотреть этот вопрос с двух сторон.

С одной стороны, имел место разительный и все увеличивающийся дисбаланс мировой экономики, обусловленный разными темпами развития США и остального мира. Мировая экономическая система фактически не работала, поскольку в отличие от Великобритании, до 1914 года являвшейся ее центром, США не особенно нуждались в остальном мире, и поэтому, опять‐таки в отличие от Великобритании, знавшей, что система мировых платежей опирается на английский фунт, и беспокоившейся о его стабильности, США не утруждали себя заботами о стабилизации мировой экономики. США не испытывали особой зависимости от остального мира, поскольку после Первой мировой войны нуждались в импорте меньшего количества капитала, рабочей силы и, в конечном итоге, меньшего количества товаров, чем когда‐либо ранее, за исключением некоторых видов сырья. Американский экспорт, хотя и имел важное международное значение – Голливуд фактически монополизировал международный кинорынок, – вносил гораздо меньший вклад в национальный доход, чем в любой другой промышленно развитой стране. Насколько велико было значение этого отчуждения США от мировой экономики, можно спорить. Однако совершенно ясно, что подобное объяснение депрессии оказало влияние на экономистов и политиков США в 1940‐е годы и помогло убедить Вашингтон взять на себя ответственность за стабильность мировой экономики после 1945 года (Kindleberger, 1973).

Второй причиной депрессии считают неспособность мировой экономики поддерживать спрос на уровне, необходимом для ее устойчивой экспансии. Основы благосостояния в 1920‐е годы не были прочными даже в США, где сельское хозяйство фактически уже находилось в упадке, а заработная плата, вопреки мифу о “великой джазовой эпохе”, не взлетела вверх, а фактически застыла на одном уровне в последние сумасшедшие годы подъема (US Historical Statistics, I, p. 164, Table D 722–727). Происходило то, что всегда происходит во время рыночного бума: зарплаты отставали, а прибыли росли непропорционально быстро, и у богатых в руках оказывался все больший кусок национального пирога. Но поскольку массовый спрос отставал от роста производительности индустриальной системы, зародившейся в лучшие годы Генри Форда, результатом стали перепроизводство и спекуляция. Это, в свою очередь, подстегнуло коллапс. И снова (какими бы ни были мнения историков и экономистов, все еще продолжающих дебаты по этому вопросу) современники, проявлявшие интерес к политике правительства, были глубоко обеспокоены слабостью спроса (не в последнюю очередь и Джон Мейнард Кейнс).

Когда же коллапс наступил, в США он был усугублен колоссальным распространением потребительского кредитования в ответ на уменьшение спроса. (Читателям, которые помнят конец 1980‐х, многое покажется знакомым.) Банки, уже пострадавшие от резкого роста цен на недвижимость (который, как водится, с помощью поддавшихся самообольщению оптимистов и все увеличивающегося финансового жульничества[22] достиг своего пика за несколько лет до “большого краха”), обремененные безнадежными долгами, отказались выделять кредиты на новое жилищное строительство и на рефинансирование существующего. Однако это не защитило от банкротства сотни из них[23]. В это же время, в 1933 году, почти половина всех закладных на жилье в Америке была просрочена и каждый день тысяча собственников лишалась права выкупа заложенного имущества (Miles et al., 1991, p. 108). Долги одних только покупателей автомобилей составляли 1 миллиард 400 миллионов долларов из общей персональной задолженности в 6 миллиардов 500 миллионов долларов по краткосрочным и среднесрочным ссудам (Ziebura, р. 49). Причиной такой незащищенности экономики от кредитного бума являлось то, что покупатели не использовали свои кредиты на покупку традиционных товаров первой необходимости – пищи, одежды и тому подобного. Как бы ни был беден человек, он не может уменьшить свои потребности в бакалейных товарах ниже определенного уровня и эта потребность не удвоится в случае удвоения его дохода. Вместо этого люди покупали потребительские товары длительного пользования, характерные для современного общества потребления, – в чем США и тогда были впереди всех. Но покупку машин и домов легко отложить, и в любом случае спрос на такие товары был и остается достаточно гибким.

Итак, несмотря на непродолжительность депрессии, благодаря чему уверенность в будущем не была подорвана, ее последствия были печальны. В 1929–1931 годах автомобильное производство в США уменьшилось наполовину, выпуск граммофонных пластинок для бедных (записей так называемой “расовой” музыки и джаза, рассчитанных на афроамериканскую аудиторию) прекратился вообще. Одним словом, “в отличие от строительства железных дорог и кораблей, внедрения новых марок стали и станков, уменьшавших расходы, для распространения новых изделий и нового образа жизни требовались высокие и постоянно растущие доходы и твердая уверенность в завтрашнем дне” (Rostow, 1978, р. 219). Однако именно она и исчезла.

Даже жесточайшая циклическая депрессия тем не менее рано или поздно заканчивается, и после 1932 года стали все заметнее признаки того, что худшее уже позади. И действительно, экономика некоторых стран стремительно развивалась. Япония и, в более скромных масштабах, Швеция, к концу 1930‐х годов почти удвоили уровень производства по сравнению с докризисным. К 1938 году производство в Германии (в отличие от Италии) выросло на 25 % по сравнению с 1929 годом. Даже самые инертные экономики, такие как британская, выказывали многочисленные признаки оживления. Тем не менее ожидаемого быстрого подъема не произошло. Мир по‐прежнему пребывал в депрессии. Ярче всего это проявлялось на примере США – самой мощной из экономических систем. Всевозможные попытки стимулировать экономику, предпринятые в период “нового курса” президента Ф. Д. Рузвельта (иногда весьма противоречивые), не оправдали надежд. В 1937–1938 годах наметившийся подъем вновь был прерван кризисом, хотя и гораздо менее драматичным, чем крах 1929 года. Ведущая отрасль американской промышленности – автомобильное производство – так и не смогла достичь своего пика 1929 года, хотя в 1938 году несколько превосходила уровень 1920 года (US Historical Statistics, II, p. 716). Оглядываясь назад из 1990‐х годов, мы не можем не поражаться пессимизму тогдашних ученых-экономистов. Талантливым и знающим экономистам будущее предоставленного самому себе капитализма виделось как постоянная стагнация. Этот взгляд, представленный Кейнсом в памфлете, направленном против Версальского мирного договора, как и следовало ожидать, стал популярен в США после депрессии. Но разве любая развитая экономика не обречена на стагнацию? Как сказал сторонник еще одного пессимистического прогноза развития капитализма австрийский экономист Шумпетер, “в любой продолжительный период экономического нездоровья экономисты, поддающиеся настроениям своего времени, предлагают теории, в которых доказывается, что депрессия – это надолго” (Shumpeter, 1954, р. 1172). Может быть, будущие историки, оглядываясь назад на последнюю четверть двадцатого века, будут так же поражены упорным нежеланием людей, живших в 1970–1980‐е годы, задумываться о возможности нового спада мировой капиталистической экономики.

Итак, мрачные предчувствия преобладали, несмотря на тот факт, что 1930‐е годы стали десятилетием значительного технического прогресса в промышленности, например в производстве пластмасс. Кроме того, в одной области – в области развлечений и того, что позднее назовут “средствами массовой информации”, – в межвоенные годы произошел настоящий прорыв, по крайней мере в англосаксонском мире. Массовое распространение получили радио и кино, не говоря уже об изобретении современной глубокой печати для иллюстрированных изданий (см. главу 6). Вряд ли стоит удивляться, что в мрачных серых городах, где царила массовая безработица, словно сказочные дворцы начали вырастать огромные кинотеатры: билеты в кино стоили дешево, а самые молодые, как и самые старые их обитатели, которых в наибольшей степени затронула безработица (так случалось и впоследствии), имели много свободного времени. Кстати, как заметили социологи, во время депрессии жены и мужья с большей охотой, чем раньше, совместно проводили свой досуг (Stouffer, Lazarsfeld, p. 55, 92).

III

Великая депрессия утвердила интеллигенцию, политиков и обычных граждан в мысли, что в мире, в котором они живут, что‐то в корне неправильно.

Однако тех, кто знал, как это исправить, было очень мало среди власть имущих, которые пытались прокладывать курс с помощью старых навигационных инструментов светского либерализма или традиционной религии, используя карты девятнадцатого века, которым нельзя было больше доверять. Разве заслуживали доверия экономисты – пусть даже самые выдающиеся, – доказывавшие с большой убедительностью, что депрессия (которую переживали и они сами) не могла случиться в правильно руководимом рыночном обществе? Поскольку, утверждали они, в этом обществе (в соответствии с экономическим законом, названным в честь одного француза, жившего в начале девятнадцатого века) перепроизводство невозможно вследствие того, что оно может само себя корректировать. В 1933 году, например, было не так просто поверить, что там, где потребительский спрос и, следовательно, потребление падают, процентная ставка снижается именно в той мере, которая необходима для стимулирования инвестиций, т. е. таким образом, чтобы возросшая потребность в них полностью закрыла брешь, образовавшуюся в результате уменьшившегося потребительского спроса. Однако в условиях стремительного роста безработицы люди (в отличие от британского министерства финансов) не особенно верили в то, что общественные работы увеличат занятость, поскольку потраченные на них деньги будут просто переадресованы из частного сектора, который мог обеспечить такую же занятость. Экономисты, которые просто советовали оставить экономику в покое, и правительства, чьим основным инстинктивным желанием, кроме защиты золотого стандарта путем дефляции, было не отклоняться от традиционной финансовой политики, сбалансированного бюджета и снижения затрат, явно не могли улучшить положение. Более того, поскольку депрессия продолжалась, стали выдвигаться очень убедительные доказательства (и не в последнюю очередь Дж. М. Кейнсом, который стал в итоге самым влиятельным экономистом последующего сорокалетия), что такие меры лишь обостряют кризис. Те из нас, кто пережил годы Великой депрессии, все еще никак не могут понять, как ортодоксия чистого свободного рынка, в те времена столь очевидно дискредитированного, вновь смогла выйти на передовые позиции во время спада мировой экономики в конце 1980–1990‐х годов, который она точно так же не могла ни объяснить, ни преодолеть. До сих пор этому странному феномену суждено напоминать нам об основном свойстве истории, которое он иллюстрирует: о поразительно короткой памяти как теоретиков, так и практиков экономики. Он также служит ярким доказательством потребности общества в историках, которые по долгу службы напоминают о том, что их сограждане стремятся забыть.

Во всяком случае, “свободный рынок” в условиях растущего влияния крупных корпораций полностью лишил смысла идею чистой конкуренции, и экономисты, критиковавшие Карла Маркса, смогли убедиться, что он и здесь оказался прав, предсказав рост концентрации капитала (Leontiev, 1977, р. 78). Необязательно быть марксистом или проявлять интерес к Марксу, чтобы заметить, как непохожа экономика свободной конкуренции девятнадцатого века на капитализм периода между Первой и Второй мировыми войнами. Задолго до обвала на Уолл-стрит один умный швейцарский банкир заметил, что тяготение к автократическим экономикам – фашистской, коммунистической или основанной на господстве больших корпораций, независимых от своих акционеров, – объяснялось неспособностью экономического либерализма (и, добавлял он, социализма до 1917 года) реализоваться в качестве мировых программ (Somary, 1929, р. 174, 193). Поэтому к концу 1930‐х годов либеральные традиции конкуренции свободного рынка остались далеко позади. Мировую экономику можно было рассматривать как тройственную систему, состоящую из рыночного сектора, межправительственного сектора (в рамках которого друг с другом взаимодействовали плановые или контролируемые экономики, такие как японская, турецкая, немецкая и советская) и сектора внешнеторговых государственных или полугосударственных операций, охватывавшего, в частности, международные соглашения по продаже товаров (Staley, 1939, р. 231).

В связи с этим неудивительно, что Великая депрессия оказала глубокое влияние как на политиков, так и на общественное мнение. Не повезло тому правительству, которому выпало быть у власти во время этого катаклизма, независимо от того, было ли оно правым, как администрация президента Герберта Гувера в США (1928–1932), или левым, как лейбористские правительства Великобритании и Австралии. Изменения были, безусловно, не всегда такими резкими, как в Латинской Америке, где в 1930–1931 годах произошли смены правительств в двенадцати странах, в десяти из которых – в результате военных переворотов. Как бы то ни было, к середине 1930‐х годов в мире осталось мало государств, чья политика не претерпела значительных изменений по сравнению с тем, что было до краха. В Японии произошел резкий сдвиг вправо, та же тенденция наблюдалась и в Европе. Исключением стали Швеция, в 1932 году вступившая в свой полувековой период социал-демократического правления, и Испания, где монархия Бурбонов в 1931 году вынуждена была уступить место неудачной и, как оказалось, недолговечной республике. Более подробно об этом будет сказано в следующей главе, а пока стоит заметить, что почти одновременная победа националистических, милитаристских и открыто агрессивных режимов в двух крупных военных державах – Японии (1931) и Германии (1933) – явилась самым зловещим и далеко идущим политическим следствием Великой депрессии. Путь ко Второй мировой войне был проложен в 1931 году.

Усилению правых радикалов, по крайней мере во время самого тяжелого периода депрессии, способствовали очевидные просчеты левых революционеров. Вместо того чтобы инициировать следующий этап социальной революции, как ожидал Коммунистический интернационал, депрессия до крайней степени ослабила международное коммунистическое движение за пределами СССР. В какой‐то мере это явилось следствием самоубийственной политики Коминтерна, который не только недооценивал опасность национал-социализма в Германии, но и проводил политику сектантской изоляции (что при взгляде назад кажется совершенно невероятным), решив, что его главным врагом является организованное массовое рабочее движение социал-демократической и лейбористской направленности, названное им “социал-фашистским”[24]. К 1934 году, после того как Гитлер разогнал немецкую коммунистическую партию (некогда являвшуюся главной надеждой Москвы на осуществление мировой революции и самой большой и быстро растущей частью Интернационала), когда даже китайские коммунисты, вытесненные со своих партизанских баз, усталым караваном двинулись в далекий Великий Поход в поисках безопасного убежища, казалось, что уже почти ничего не осталось от прежнего организованного международного революционного движения, легального или нелегального.

В Европе в 1934 году только французская коммунистическая партия все еще имела реальный политический вес. В фашистской Италии через десять лет после “похода на Рим” и в самый разгар мирового экономического кризиса Муссолини чувствовал себя настолько уверенно, что в ознаменование этой годовщины даже освободил из тюрем некоторых коммунистов (Spriano, 1969, р. 397). Всему этому суждено было измениться через несколько лет (см. главу 5). Однако остается тот факт, что прямой результат депрессии, во всяком случае в Европе, оказался совершенно противоположным тому, которого ожидали революционеры.

К тому же уменьшение влияния левых не ограничилось только коммунистическим сектором, поскольку с победой Гитлера германская социал-демократическая партия также исчезла с горизонта, а год спустя после краткого вооруженного сопротивления пала и австрийская социал-демократия. Британские лейбористы к тому времени уже стали жертвой депрессии или, скорее, своей неуместной в 1931 году приверженности экономическим традициям девятнадцатого века. Их профсоюзы, потерявшие с 1920 года половину своих членов, стали слабее, чем были в 1913 году. Большинство европейских социалистов оказались загнаны в угол.

Однако за пределами Европы ситуация была иной. Северная часть Американского континента довольно ощутимо устремилась влево: США под руководством президента Франклина Д. Рузвельта (1933–1945) экспериментировали с радикальным “новым курсом”, а Мексика под руководством президента Лаcаро Карденаса (1934–1940) возродила прежний динамизм начала Мексиканской революции, особенно в вопросах аграрной реформы. Мощные социально-политические движения появились на охваченных кризисом канадских территориях, такие как Партия социального кредита и Объединенная федерация содружества (теперешняя Новая демократическая партия), явно левые по меркам 1930 года.

Не так просто охарактеризовать политическое влияние депрессии на страны Латинской Америки. Хотя ее правительства или правящие партии и попáдали, как кегли, когда крушение мировых цен на основные экспортные продукты производства подорвало их финансы, не все они легли в одном направлении. Большая часть из них упала скорее влево, чем вправо, пусть и на короткое время. Аргентина после длительного периода гражданского правления вступила в эпоху военного и, хотя ее профашистски настроенные лидеры, такие как генерал Урибуру (1930–1932), были вскоре выведены из игры, явно сделала поворот вправо, пусть даже в традиционалистском смысле. С другой стороны, Республика Чили использовала депрессию, чтобы свергнуть одного из военных диктаторов, редких в этой стране до эпохи Пиночета, Карлоса Ибаньеса дель Кампо (1927–1931), и резко устремилась влево. В 1932 году эта страна даже ненадолго стала “социалистической республикой” под руководством блестящего полковника Мармадьюка Грове Вальехо, а впоследствии создала мощный Народный фронт по европейскому образцу (см. главу 5). В Бразилии депрессия прекратила существование олигархической “старой Республики” 1889–1930 годов и привела к власти Жетулиу Варгаса, для которого лучше всего подходит ярлык социалиста-популиста. Под его руководством страна находилась последующие двадцать лет. В Перу сдвиг влево был более резким, хотя самая влиятельная из новых партий, Американский народно-революционный союз – одна из немногих успешных массовых рабочих партий европейского типа в Западном полушарии[25], потерпела неудачу в своих революционных начинаниях (1930–1932). В Колумбии поворот курса влево был еще более резким. К власти после тридцатилетнего правления консерваторов пришли либералы под руководством президента-реформатора, находившегося под сильным влиянием “нового курса” Рузвельта. Наиболее ярко проявился левый радикализм на Кубе, где инаугурация Рузвельта позволила жителям этого протектората США свергнуть ненавистного и даже по кубинским стандартам крайне коррумпированного президента.

В обширном колониальном секторе земного шара депрессия вызвала заметное увеличение антиимпериалистической активности, частично благодаря обвалу цен на потребительские товары, от которых зависела экономика колоний (или по крайней мере их государственные финансы и средний класс), частично потому, что метрополии устремились на защиту своего сельского производителя, совершенно не думая о влиянии последствий такой политики на колонии. Одним словом, европейские государства, чья экономическая политика определялась внутренними факторами, были неспособны в долгосрочной перспективе сочетать свои имперские интересы и сложноустроенные интересы внутренних производителей (Holland, 1985, р. 13) (см. главу 7).

По этой причине в большинстве стран колониального мира депрессия положила начало политическому и социальному недовольству местного населения, которое не могло не обратиться против колониальной власти, даже там, где политические национальные движения оформились лишь после окончания Второй мировой войны. Социальные волнения начались в британских владениях: в Западной Африке и Карибском бассейне. Непосредственной их причиной явился кризис местного экспорта – какао и сахара. Даже в странах с уже сложившимися антиколониальными национальными движениями годы депрессии вызвали обострение конфликтов, в частности там, где политические волнения достигли широких масс. Помимо всего прочего, то были годы экспансии в Египте “братьев-мусульман” (организации, основанной в 1928 году) и второй волны национально-освободительного движения индийского народа под руководством Ганди (1931) (см. главу 7). Вероятно, победу республиканских ультрас под руководством Де Валера на выборах в Ирландии в 1932 году можно тоже рассматривать как запоздалую антиколониальную реакцию на экономический кризис.

Вероятно, ничто так ярко не демонстрирует не только мировой характер Великой депрессии, но и глубину ее влияния, как этот беглый взгляд с птичьего полета на мировые политические сдвиги, ставшие ее результатом за период, измеряемый всего лишь месяцами или несколькими годами, на пространстве от Японии до Ирландии, от Швеции до Новой Зеландии, от Аргентины до Египта. Тем не менее о глубине ее влияния не следует судить только по краткосрочным политическим последствиям, пусть даже очень значительным. Это была катастрофа, разрушившая все надежды на восстановление экономического и общественного уклада девятнадцатого века, длившегося так долго. Период 1929–1933 годов стал пропастью, сделавшей невозможным возвращение в мир 1913 года. Старомодный либерализм умер или казался обреченным на вымирание. Три направления теперь состязались за право интеллектуально-политической гегемонии. Одним из них был марксизм. Казалось, что предсказания Маркса наконец воплощаются в жизнь, в чем была убеждена в 1938 году даже Американская экономическая ассоциация. Но еще более впечатляющим стало то, что именно СССР оказался застрахован от экономической катастрофы. Вторым направлением, ставшим наиболее эффективным после Второй мировой войны, был капитализм, лишенный веры в преимущества свободного рынка и реформированный путем некоего неофициального брака (или долговременной связи) с умеренной социал-демократией некоммунистических рабочих движений. Однако в краткосрочной перспективе это была не столько продуманная программа или политическая альтернатива, сколько ощущение того, что, раз депрессия уже позади, ей нельзя позволить вернуться, и в лучшем случае это означало готовность к эксперименту, вызванную явной несостоятельностью классического рыночного либерализма. Так, политика шведской социал-демократии после 1932 года явилась сознательной реакцией на провалы экономического традиционализма, преобладавшего в губительной политике лейбористского правительства Великобритании 1929–1931 годов, во всяком случае по мнению одного из его главных архитекторов, Гуннара Мюрдаля. Теория, альтернативная обанкротившемуся свободному рынку, тогда еще только разрабатывалась. Работы “Общая теория занятости”, “Спрос и деньги” Дж. М. Кейнса, внесшие в нее наиболее значительный вклад, были опубликованы лишь после 1936 года. Альтернативная практика правительств – макроэкономическое управление экономикой, основанное на анализе национального дохода, – возникла только после Второй мировой войны, и в последующие годы, хотя, вероятно, не без учета событий, происходивших в СССР, правительства и другие государственные институты в 1930‐х годах все больше стали рассматривать национальную экономику как единое целое и оценивать ее параметры по совокупному продукту или доходу[26].

Третьим направлением стал фашизм, который депрессия сделала мировым движением и, что куда важнее, главной мировой опасностью. Фашизм в своей немецкой версии (национал-социализм) обратил в свою пользу как германскую интеллектуальную традицию, которая (в отличие от австрийской) враждебно относилась к неоклассическим теориям экономического либерализма, широко распространившимся в мире начиная с 1880‐х годов, так и безжалостный курс правительства, решившего избавиться от безработицы любой ценой. Надо сказать, что с Великой депрессией немецкий фашизм разобрался более быстро и успешно, чем любое другое движение (достижения итальянского фашизма были гораздо менее впечатляющи). Однако не это обусловило его притягательность для потерявшей прежние ориентиры Европы. По мере того как депрессия углублялась, а волна фашизма росла, становилось все яснее, что в эпоху катастроф не только мир, социальная стабильность и экономика, но также политические институты и интеллектуальные ценности либерального буржуазного общества девятнадцатого века не просто сдают свои позиции, но и терпят крах. К этому процессу мы теперь и обратимся.

К 1939 году правительства уже девяти стран имели официальную статистику о национальном доходе, а Лига Наций вела такую статистику по 29 странам. Сразу же после Второй мировой войны были получены данные по 39 странам, в середине 1950‐х – по 93‐м. С этого времени показатели национального дохода, часто имевшие самое отдаленное отношение к реалиям жизни народов этих стран, стали почти такой же нормой для независимых государств, как национальный флаг.

Глава четвертая