Глава 19
День был свежий, и бодрый весенний ветерок дул, поднимая пыль. Старые дамы обоих семейств достали из сундуков свои потускневшие соболя и пожелтевшие горностаи, и запах камфоры с передних скамеек почти перебивал нежный аромат лилий у алтаря.
Повинуясь жесту церковного старосты, Ньюленд Арчер вышел из ризницы и вместе с главным шафером занял место на ступенях алтаря.
Жест старосты означал, что экипаж с невестой и ее отцом приближается, но еще предстоял довольно длительный период обсуждения и препирательств при входе, где уже собрался подобный пасхальному венку цветник подружек невесты. Во время этой неизбежной и томительной паузы жениху надлежало в доказательство своего нетерпения стоять в отдалении от всех, покорно снося взоры собравшихся; Арчер прошел через эту формальность стойко и невозмутимо, как и через все прочие формальности, составлявшие неизменный ритуал нью-йоркской свадьбы XIX века, остающийся неизменным и незыблемым с незапамятных времен. Все происходило просто и легко или же мучительно, в зависимости от того, как посмотреть, и он делал все положенное, следуя предписаниям взволнованного главного шафера, послушно и безропотно, точно так же, как делали это другие женихи, которых случалось некогда и ему проводить по тому же лабиринту.
Пока он, во всяком случае, был уверен, что выполнил все от него зависевшее. Восемь букетов белых лилий и ландышей для подружек невесты были посланы своевременно, как и золотые с сапфирами запонки для шаферов и булавка для галстука с кошачьим глазом для главного шафера. Полночи Арчер провел, стараясь разнообразить выражения благодарности за полученные подарки от друзей-мужчин и бывших дам сердца, деньги епископу и настоятелю благополучно были положены в карман главного шафера, а собственный его багаж уже находился в доме миссис Мэнсон Мингот, где должен был состояться свадебный завтрак, туда же доставили и его платье, в которое ему предстояло потом переодеться. Было забронировано купе в поезде, который направится в место, где юная пара проведет свою первую ночь. Где это место, тщательно скрывалось, и эта тайна тоже была частью старинного и тщательно соблюдаемого ритуала.
– Кольцо при тебе? – прошептал молодой Вандерлиден, он был еще неопытен как главный шафер и очень волновался, преисполнившись чувством ответственности.
Арчер повторил движение, которое не раз сам наблюдал у множества женихов: рукою без перчатки пощупал в кармане серого жилета и, убедившись, что маленький золотой кружочек (с надписью внутри: «Ньюленд – Мэй, апрель —, 187—») на месте, принял прежнюю спокойную позу, стоя с цилиндром и жемчужно-серыми, с черной отделкой перчатками в левой руке и глядя на церковные двери.
Свод из искусственного камня над его головой полнился торжественными звуками генделевского марша, чьи волны несли поток бесчисленных ушедших в воспоминания свадеб, в то время, как, стоя вот так же на ступенях алтаря, наблюдал с веселым безразличием, как другие невесты плывут через неф к другим женихам.
«Как же это похоже на премьеру в Опере!» – думал он, видя те же лица в ложах (то есть на церковных скамьях) и прикидывая, появятся ли, когда вострубит Последний Ангел [43], миссис Сефридж Мерри с султаном страусовых перьев на шляпе и миссис Бофорт все в тех же бриллиантовых серьгах и с той же улыбкой, чтобы занять в мире ином заранее отведенные им достойные места.
Было время не спеша разглядеть, одно за другим, знакомые лица в первых рядах: женщин, сгоравших от любопытства и волнения, мужчин, недовольных необходимостью облачиться во фрак еще до ланча и предвкушавших толчею на свадебном завтраке.
«Жаль, что завтрак будет у старой Кэтрин, – так в его воображении говорил Реджи Чиверс, – но, как я слышал, Ловел Мингот настоял на том, чтоб завтрак готовил все-таки его повар, так что еда будет отменной, если только удастся пробиться к столу». И будто бы Силлертон Джексон ему на это возражал: «Дорогой мой, так разве вы не знаете, столов будет несколько, небольших, по новой английской моде!»
Взгляд Арчера на секунду задержался на левой от прохода скамье, где сидела его мать: войдя в церковь, опершись на руку мистера Вандерлидена, она сидела сейчас, тихонько проливая слезы, кутаясь в кружевную мантилью и пряча руки в горностаевой муфте, доставшейся ей от бабушки.
«Бедная Джейни! – подумал он. – Как она ни выворачивает шею, все равно разглядеть может только самые первые ряды, а там все больше дурно одетые Ньюленды и Дагонеты».
По другую сторону от белой ленты, отделявшей места, предназначенные родственникам, он заметил Бофорта – высокий, краснолицый, он с высокомерным видом оглядывал дам. Рядом с ним сидела жена – вся в серебристых шиншиллах и фиалках, а дальше за лентой гладко зачесанная голова Лоренса Лефертса возвышалась над всеми присутствующими, словно храня контроль над этим царством вкуса и хороших манер.
Арчер гадал, какие недостатки заметит острый взгляд Лефертса в проведении церемонии, и внезапно припомнил, что и сам некогда считал эти вопросы крайне важными. Теперь же то, чем раньше полнились его дни, представлялось ему какой-то детской пародией, игрой в жизнь, так спорили средневековые схоласты насчет метафизических понятий, смысла которых никто из них не мог понять. Вот и последние часы перед свадебной церемонией омрачил жаркий спор, надо ли «демонстрировать» подарки; Арчеру казалось непостижимым, как могут взрослые люди так горячиться и входить в такой раж, обсуждая вещь столь незначительную, пока вопрос не был решен (негативно) миссис Уэлланд, воскликнувшей негодующе: «Уж скорее я запущу в мой дом газетных репортеров!» Но ведь было время, когда и он, Арчер, весьма определенно и решительно высказывался по такого рода вопросам, а все, касающееся манер и обычаев, виделось ему имеющим значение чуть ли не всемирного масштаба.
«А между тем, – думал он, – где-то жили реальные люди, и события, случавшиеся с ними, были событиями вполне реальными».
– Вот! Идут! – взволнованно охнул главный шафер. Жених, однако, знал, что волноваться еще рано.
Осторожно приоткрытая дверь означала только, что владелец платной конюшни мистер Браун (в черном облачении причетника, которым он являлся в свободное от основной работы время), войдя, оглядывает помещение перед тем, как развернуть свои войска. Дверь вновь мягко закрылась, чтобы через некоторое время торжественно распахнуться под пронесшийся по церкви шепот: «Семья!»
Первой шла, опираясь на руку старшего сына, миссис Уэлланд. Ее крупное розовое лицо сохраняло приличествующее случаю торжественное выражение, а сливового цвета, украшенное голубыми вставками шелковое платье и маленькая шелковая шляпка со страусовыми перьями были встречены общим одобрением; но прежде чем она, величественно шурша шелками, заняла свое место на церковной скамье напротив миссис Арчер, зрители вытянули шеи, стремясь разглядеть, кто следует за нею. За день до этого разнеслись тревожные слухи, что миссис Мэнсон Мингот, вопреки физической своей немощи, решила присутствовать на церемонии – идея эта настолько отвечала дерзости ее натуры, что в клубах заключали пари, сумеет ли она пройти вдоль нефа и втиснуться в скамью. Известно было, что она настояла на том, чтоб послать плотника, дабы он мог оценить возможность снятия задней доски с передней скамьи и смерить объем сиденья; однако результат оказался неутешительным, и на следующий день семья ее с тревогой ожидала, не будет ли принят к исполнению ее план проехаться по нефу в ее необъятных размеров кресле для ванной с тем, чтобы просидеть в нем на ступенях алтаря в течение всей церемонии.
Идея такой чудовищной демонстрации ее персоны публике была воспринята родней миссис Мэнсон Мингот столь болезненно, что они готовы были озолотить того, кто скажет, что кресло слишком широко и не влезет в проход между двумя железными опорами навеса, протянутого между дверями церкви и бордюрным камнем. Мысль пожертвовать навесом и тем самым открыть невесту взорам всех портних и газетных репортеров, толкавшихся снаружи, чтобы протиснуться поближе к навесу, превзошла своею смелостью даже смелость самой старой Кэтрин, одно время рассматривавшей такую возможность. «Но тогда они смогут сфотографировать мою девочку и напечатать снимок в газетах!» – вскричала миссис Уэлланд, когда ей намекнули об этом плане, и явное неприличие задуманного заставило всю семью содрогнуться. Прародительница вынуждена была сдаться, но взамен ей было обещано, что свадебный завтрак будет дан под ее кровлей, и это при том, что Вашингтон-сквер, как это явствует, находился от дома Уэлландов в двух шагах, а гонять экипажи на другой конец города надо было за дополнительную плату, о чем пришлось договариваться с Брауном.
Но хотя все эти детали и договоренности, неукоснительно сообщаемые Джексоном, становились широко известны, маленькая кучка наиболее азартных спорщиков придерживалась мнения, что в церкви старая Кэтрин все же появится, и когда выяснилось, что место ее заняла ее невестка, напряжение публики несколько спало. Лицо миссис Ловел Мингот было пунцовым, а взгляд – немного остекленевшим, как это и бывает у дам ее возраста и комплекции при попытке втиснуться в новое платье и пребывать некоторое время в нем. Постепенно, однако, разочарование, вызванное непоявлением в церкви миссис Мэнсон Мингот, ослабло, и все согласились, что черная кружевная накидка миссис Ловел Мингот поверх сиреневого шелка и ее украшенная пармскими фиалками шляпа составляют контраст со сливово-голубым нарядом миссис Уэлланд. Но совершенно иное впечатление производила тощая фигура дамы, семенившей за ней следом под руку с мистером Минготом в вихре развевавшихся шарфов и сумбуре полосок и оборок ее наряда. Когда это явление попало в поле зрения Арчера, сердце его на секунду сжалось.
Он считал само собой разумеющимся, что маркиза Мэнсон все еще находится в Вашингтоне, куда она отправилась недели четыре назад вместе со своей племянницей мадам Оленска. Неожиданный этот отъезд все объясняли желанием мадам Оленска избавить тетку от злостного влияния доктора Агафона Карвера, красноречием своим почти преуспевшего завербовать ее в ряды адептов «Долины любви». В сложившихся обстоятельствах никто не ожидал возвращения как той, так и другой к свадебной церемонии.
В первое мгновение Арчер стоял и, не сводя глаз с причудливой фигуры Медоры, силился разглядеть, кто следует за ней, но вот маленькое шествие окончилось, менее значительные члены семьи заняли свои места, а восемь рослых шаферов, сгруппировавшихся, подобно птицам или насекомым перед миграцией, протиснулись через боковые двери в притвор.
– Ньюленд, смотри: она! – шепнул главный шафер.
Арчер вздрогнул и затрепетал.
Казалось, прошла целая вечность, а сердце его, застыв, все еще не бьется, но вот два ангелоподобных служителя показались возле убранного цветами алтаря и первые аккорды симфонии Спора [44] пролили свои сладостные ноты, приветствуя невесту.
Арчер открыл глаза (неужто он и впрямь стоял зажмурившись, как ему казалось?) и ощутил, как сердце вновь возобновило обычный ритм биения. Музыка, аромат лилий, веявший с алтаря, приближающееся облако тюля и апельсиновых цветов, лицо миссис Арчер, вдруг искаженное в счастливом рыдании, низкий голос настоятеля, бормочущего молитву, положенные передвижения восьми розовых подружек невесты и восьми черных шаферов – все эти видения, звуки, ощущения, такие обычные сами по себе и такие странные, бессмысленные в своем отношении к нему, мешались, кружились в его голове.
«Господи, – вдруг промелькнуло в голове, – а кольцо-то здесь?», и он опять ощупал карман судорожным жестом беспокойного жениха.
И затем, уже через минуту Мэй оказалась с ним рядом, и такое сияние исходило от нее, что все его оцепенение ушло, растворилось в накрывшей его теплой волне, и он, ободренный, с улыбкой глянул в ее глаза.
«Дорогие друзья, мы собрались здесь…» – начал настоятель.
«Руку! Руку, говорю, дай ей!» – нервно произнес молодой Ньюленд, и вновь Арчеру показалось, что его уносит в неизвестность. Что это, откуда это чувство? – недоуменно подумал он. Возможно, причиной стал мелькнувший в боковом нефе среди безымянных зрителей едва прикрытый шляпой узел темных волос, но уже через секунду стало ясно, что принадлежит он незнакомой длинноногой даме, так непохожей на образ, вдруг ему привидевшийся, что он даже испугался, не одолевают ли его галлюцинации.
И вот они с женой уже медленно шествуют вдоль нефа, плывут по зыбящимся волнам мелодии Мендельсона, весенний день приветливо встречает их в распахнутых дверях, а на дальнем конце укрытого навесом туннеля, красуясь, подпрыгивают и нетерпеливо перебирают ногами украшенные белыми бантами гнедые лошади миссис Уэлланд.
Лакей, чей белый бант в петлице превосходит размерами банты лошадей, укутывает плечи Мэй белой накидкой, и Арчер впрыгивает в экипаж, садясь подле нее. Повернувшись к нему, она торжествующе улыбается, и они смыкают руки под ее вуалью.
– Дорогая! – говорит Арчер, но внезапно все та же черная пропасть разверзается перед ним, и он чувствует, что падает туда, все глубже и глубже, в то время как голос его продолжает звучать, и он говорит и говорит ровно и весело: – Да, конечно, я боялся, что потерял кольцо – это обычный страх всякого жениха на свадьбе. Но ты заставила себя ждать, уж каких только ужасов я не успел вообразить, пока дожидался тебя! Думал, что-то случилось!
К его удивлению, она на виду у всей Пятой авеню обвила руками его шею:
– Да что такого может случиться теперь, Ньюленд, теперь, когда мы вместе?
Каждая мелочь этого дня была рассчитана и предусмотрена с такой заботливостью, что после свадебного завтрака у молодой пары оставалось достаточно времени, чтобы, не торопясь, переодеться в дорожное платье, спуститься по ступеням широкой лестницы Минготов, пройдя мимо веселых подружек невесты и плачущих родителей, сесть в экипаж под сыплющимся на них традиционным градом риса и шелковых туфелек, за полчаса доехать до вокзала, с видом заядлых курортников купить в киоске свежую прессу и устроиться в забронированном для них купе, где горничная Мэй уже разместила новенький несессер хозяйки и ее сизого цвета дорожный плащ.
Старые райнбекские тетушки Дюлак предоставили в распоряжение новобрачных свой дом с тем большим радушием, что за это им была обещана неделя в Нью-Йорке в гостях у миссис Арчер, а Арчер был так рад избежать пребывания в стандартном «номере для новобрачных» в каком-нибудь отеле Филадельфии или Балтимора, что принял приглашение тетушек с не меньшим энтузиазмом.
Мэй была в восторге от поездки за город и по-детски забавлялась тщетными стараниями восьмерых подружек невесты разузнать местоположение их тайного убежища. В этом их временном пребывании в загородной усадьбе было что-то «очень английское», завершающий оригинальный штрих картины их свадьбы, по общему признанию, ставшей свадьбой года. Где находится усадьба, не должен был знать никто, кроме родителей жениха и невесты, а те, отмеченные знанием, лишь поджимали губы, говоря с таинственным: «Ах, нам они этого не сообщили», что было чистой правдой, так как сообщать и нужды не было.
Как только они обосновались в купе и поезд, стряхнув с себя унылость бесконечно тянущихся деревянных окраин, ворвался в бледный весенний пейзаж, беседа пошла легче, чем это ожидал Арчер. Мэй, по виду и тону разговора оставалась все той же простодушной девочкой, что была вчера, ей было интересно делиться с ним наблюдениями и обсуждать подробности происходившего на свадьбе, и делала она это со спокойной объективностью, как если б была подружкой невесты, а он – шафером. Поначалу Арчер решил, что этой отстраненностью она прикрывает волнение, внутренний трепет, но чистый взгляд ее выражал лишь бесконечную безмятежную невинность. Она впервые осталась наедине с мужем, а ее муж всего лишь ее чудесный давний приятель. Нет никого, кто нравился бы ей так, как он, никого, кому бы она так доверяла, а кульминация этого восхитительного приключения, помолвки и свадьбы, – это как раз вот это их путешествие вдвоем и она в качестве взрослой «замужней женщины».
Было удивительно это замеченное еще в саду Испанской миссии в Сент-Огастине соединение – глубокого и прозорливого чувства с полным отсутствием воображения. Но он помнил, как уже тогда его поражала легкость, с какой она сбрасывала с себя груз сознательности и понимания, возвращаясь в детство, и он подозревал, что и по жизни она может пройти точно так же, не думая, принимая все, что случается, и не предвидя будущее, не пытаясь в него заглянуть.
Наверно, именно это наивное неведение и придавало ее глазам такую прозрачную ясность, а лицу – некую обезличенность, отсутствие индивидуальности, она могла бы служить моделью художнику, создающему аллегорию Гражданской Добродетели или тип греческой богини. Кровь, игравшая так близко к поверхности ее белой кожи, казалась неспособной прихлынуть к щекам, она лишь смывает кожу изнутри, храня ее белизну, а неистребимая детскость Мэй не могла наскучить, как не может наскучить первозданная чистота ребенка. Погруженный в эти размышления Арчер вдруг поймал себя на том, что глядит на Мэй с изумлением, как на незнакомую, и поспешил вновь обратиться к воспоминаниям. Он принялся обсуждать все, что происходило на свадебном завтраке, включая триумфальное появление на нем величественной и необъятной бабушки Мингот.
Мэй с неподдельным удовольствием подхватила эту тему.
– Правда, я удивилась, а ты? – сказала она. – Что тетя Медора все-таки приехала. Эллен писала, что обе они еще недостаточно здоровы, чтобы ехать. По мне, лучше бы выздоровела она! А ты видел, какое чудесное старинное кружево она мне прислала?
Он знал, что раньше или позже, но момент этот придет, однако воображал, что усилием воли сможет его удержать.
– Да… я… нет… да, прекрасное кружево, – сказал он, глядя на нее невидящим взором и удивляясь тому, как, едва услышав два слога этого имени, он ощутил, что тщательно спланированный и возведенный мир вокруг рушится, точно карточный домик.
– Ты не устала? Хорошо будет чаю выпить, когда приедем. Наверняка тетушки все предусмотрели и обо всем позаботились, – продолжал он болтать, сжимая ее руку, и она мгновенно переключилась на рассказ о том, какой чудесный чайный и кофейный сервиз из балтиморского серебра прислал им Бофорт и как замечательно «подойдет» сервиз к подносам и салатным тарелкам дяди Ловела Мингота.
В весеннем сумраке поезд остановился у станции Райнбек, и они двинулись по платформе к ожидавшему экипажу.
– Как потрясающе предусмотрительно со стороны Вандерлиденов прислать человека из Скитерклиффа, чтобы нас встретить! – воскликнул Арчер, когда степенный служитель-конюх, приблизившись, взял у горничной вещи.
– Я очень извиняюсь, сэр, – сказал посланец, – но у обеих мисс Дюлак произошла маленькая неприятность – ванна протекла. Это случилось вчера, и мистер Вандерлиден, узнав об этом утром, тут же, первым же поездом, отправил горничную в старый дом, чтоб там все для вас приготовить. Там будет, я уверен, вам вполне удобно, а мисс Дюлак послала туда и своего повара, так что все будет точно так же, как было бы в Райнбеке.
Арчер глядел на говорившего, словно не понимая, что заставило того продолжить тоном еще более извиняющимся:
– Будет все в точности, как было бы, уверяю вас, сэр…
Но тут неловкую паузу прервала Мэй, с жаром воскликнув:
– Как в Райнбеке? В старом доме? Да там будет в тысячу раз лучше! Правда же, Ньюленд? И как добр мистер Вандерлиден, как хорошо, что это пришло ему в голову!
И когда они отъехали с горничной, сидевшей подле кучера, и новенькими свадебными вещами на последнем сиденье, Мэй возбужденно продолжала:
– Только подумай: я ведь никогда не была там внутри! А ты был? Вандерлидены мало кого туда пускают. А вот для Эллен они дом, кажется, открыли, и она мне рассказывала, какой это уютный домик. Она говорила, что это единственный дом в Америке, в котором она, как ей кажется, могла бы быть совершенно счастлива!
– Ну, вот и мы будем счастливы, правда? – весело воскликнул муж, и она ответила ему с озорной улыбкой:
– Да, счастье наше только начинается, начинается чудесная счастливая жизнь, и мы будем жить так всегда – рядом и вместе!
Глава 20
– Конечно, нам следует пообедать с миссис Карфри, дорогая! – сказал Арчер, и жена, сидевшая на другом конце монументального стола, уставленного солидной британской посудой, за завтраком в их пансионе бросила на него озабоченный хмурый взгляд.
Во всей ненастной пустыне осеннего Лондона знакомы им были только эти две дамы, и именно их Арчеры намеренно и старательно избегали, следуя старой нью-йоркской традиции, согласно которой навязывать свое общество малознакомым людям только на том основании, что ты иностранец в чужой стране, – «недостойно». Путешествуя по Европе, миссис Арчер и Джейни всегда и неуклонно придерживались этого принципа и с такой непроницаемой и неизменной сдержанностью встречали какие бы то ни было дружеские авансы со стороны окружающих или попытки с ними познакомиться, что в результате все их общение сводилось к двум-трем фразам, которыми они обменивались с «иностранцами», со служащими отелей или станционной прислугой. К соотечественникам же своим, исключая знакомых им ранее или обладавших хорошими рекомендациями, они относились с подчеркнутым презрением. Поэтому если им не случалось встретить во время путешествия кого-либо из Чиверсов, Дагонетов или Минготов, то целые месяцы они проводили в неизменном теа-а-тет. Но и самые тщательные предосторожности иногда не помогают, и однажды вечером дама из номера напротив, который она разделяла с другой дамой (их имена, одежда и статус к тому времени Джейни были уже досконально известны), постучалась в их дверь и спросила, не найдется ли у миссис Арчер жидкой мази. Вторая дама – сестра вторгшейся к ним в номер – внезапно захворала бронхитом, и миссис Арчер, никогда не выезжавшая из дома без полного набора домашней аптечки, к счастью, смогла предоставить необходимое средство.
Миссис Карфри сильно страдала, и поскольку они со своей сестрой мисс Харль путешествовали вдвоем, была в высшей степени благодарна семейству Арчер, оказавшему им всестороннюю помощь и предоставившему в их распоряжение умелую горничную, которая помогала растирать больной спину.
Покидая Ботцен, Арчеры не думали когда-нибудь вновь увидеться с миссис Карфри и мисс Харль. Идея навязывать свое общество «иностранцам» только потому, что тебе случилось оказать им помощь, была совершенно чужда миссис Арчер как крайне «недостойная». Но миссис Карфри и ее сестра, незнакомые с таким взглядом на вещи и совершенно неспособные его понять, испытывали признательность к двум «милейшим американкам», которые были так добры к ним в Ботцене и продолжали чувствовать себя связанными с ними вечной благодарностью. С трогательной настойчивостью они пытались ухватиться за каждую возможность встречи с миссис Арчер и Джейни во время их путешествия по Европе и проявляли необыкновенную ловкость, расспрашивая и узнавая, когда те будут в Лондоне по пути в Штаты или из Штатов. Дружеское общение оказывалось неизбежным, и, едва вселившись в «Браунс-отель», они видели уже поджидавших их там любящих приятельниц, которые, подобно им, тоже выращивали папоротники в горшках, плели макраме, читали мемуары баронессы Бунзен и разделяли их отношение к тем или иным из видных лондонских проповедников. Как выразилась миссис Арчер, знакомство с миссис Карфри и мисс Харль «открыло ей Лондон с новой стороны», а ко времени помолвки Ньюленда дружба двух семейств настолько упрочилась, что было сочтено «совершенно правильным» послать английским сестрам приглашение на свадьбу, в ответ на которое был получен букет засушенных альпийских цветов под стеклом. А когда Ньюленд с женой отплывали в Англию, последним напутствием, которое в порту получили они от миссис Арчер, было: «Вы должны будете познакомить Мэй с миссис Карфри».
Ньюленд и его жена вовсе не собирались исполнять это предписание, однако миссис Карфри со свойственной ей дотошностью выследила их и прислала приглашение им на обед, и вот по поводу этого приглашения сдвигала сейчас брови Мэй Арчер, сидя за чаем с плюшками.
– Тебе-то хорошо, Ньюленд, ты их знаешь, а я буду стесняться, чувствовать себя неловко в толпе совершенно незнакомых мне людей! И что мне надеть?
Откинувшись на спинку стула, Ньюленд с улыбкой смотрел на нее. Она стала еще красивее, и еще больше вид ее напоминал Диану-охотницу. В английской сырости щеки ее горели еще ярче, девическая жестковатость черт как бы смягчилась, а может быть, то был отсвет счастья, огонек, теплившийся под внешним ледяным покровом.
– Что надеть? Но, дорогая, по-моему, на той неделе из Парижа чуть ли не сундук одежды тебе прислали!
– Да, конечно. Я хочу сказать, что выбрать? – Она чуть надула губы. – Я ни разу еще не была на званом обеде в Лондоне и не хочу выглядеть смешной.
Он попытался вникнуть и помочь ей в ее замешательстве.
– Но разве англичанки вечером не одеваются точно так же, как все прочие?
– Ньюленд! Как можешь ты говорить такие смешные вещи, когда в театр англичанки ходят с непокрытой головой и в бальных нарядах!
– Ну, даже если дома они тоже сидят в бальных нарядах, то к миссис Карфри и мисс Харль это не относится. Они будут в чепцах, как у моей мамы, и в шалях, очень мягких шалях.
– Да, но в чем будут другие женщины?
– Не в таких красивых платьях, как у тебя, дорогая, – ответил он, удивляясь неожиданно проявившемуся у Мэй почти болезненному интересу к одежде.
Вздохнув, она отодвинулась от стола:
– Очень мило, что ты так считаешь, Ньюленд, но решить, что надеть, ты мне не помог.
Его вдруг осенило:
– А почему бы тебе не надеть твое свадебное платье? Ведь оно подойдет, не правда ли?
– О милый! Если б оно у меня было! Я ж его отправила в Париж на переделку к следующему зимнему сезону, и Уорт мне его еще не вернул!
– Ах, вот оно что… – Арчер встал из-за стола. – Слушай, туман рассеялся. Если сейчас, не теряя времени, отправиться в Национальную галерею, то можно успеть посмотреть картины.
Чета Арчеров собиралась домой после трехмесячного свадебного путешествия, которое Мэй в письме к подруге туманно охарактеризовала как «блаженное».
На итальянские озера они не поехали: по зрелом размышлении Ньюленд понял, что не представляет жену на таком фоне. Сама она (по прошествии месяца, проведенного в парижских домах моды) выразила желание провести июль в горах, а в августе – поплавать на побережье. Что и было в точности выполнено: июль они провели в Интерлакене и Гриндельвальде, а август – в приморском местечке под названием Этрета в Нормандии. Место это им рекомендовали как забавное и тихое. Раз или два, гуляя с ней в горах, Арчер показывал на юг со словами: «А вон там Италия», на что Мэй с лучезарной улыбкой говорила: «Хорошо будет на следующий год туда съездить, если только тебя в Нью-Йорке дела не задержат».
Но на самом деле путешествия, как оказалось, увлекают ее меньше, чем он думал. Она воспринимала их (после того, как завершила заказывание нарядов) лишь как дополнительные возможности для прогулок, верховой езды, плавания и упражнений в новой восхитительной игре – лаун-теннис, и когда в конце концов они вернулись в Лондон (где им предстояло провести две недели, чтоб он смог заказать одежду себе), она уже не скрывала нетерпения, с которым ожидала отплытия на родину.
В Лондоне ее занимали лишь театр и лавки, причем лондонские театры показались ей не столь интересны, как были интересны парижские кафе-шантаны на Елисейских Полях, где, сидя под цветущими каштанами на террасе ресторана, было так восхитительно ново наблюдать за публикой, состоявшей из парижских кокоток, и просить мужа перевести ей слова песенок, которые он считал безопасными для девственных ее ушей.
Арчер вернулся к тем взглядам на брак, в которых он был воспитан. Следовать традиции и относиться к Мэй так, как относились к женам его приятели, казалось менее хлопотно, чем претворять в жизнь теории, которыми он забавлялся в пору своего вольного холостяцкого существования. Бессмысленно пытаться эмансипировать жену, если та даже не догадывается, что порабощена, и он давно уразумел, что Мэй свобода нужна лишь для того, чтоб принести ее на алтарь своего женского любовного служения. Врожденное достоинство позволяло ей при этом не унижаться, но он подозревал, что в один прекрасный день, решив, что жертва ее идет на пользу лишь ему одному, она может и перестать приносить эту жертву. Однако для нее, обладавшей столь незамысловатым представлением о браке и не страдавшей в этом вопросе излишним любопытством, подобный сокрушительный кризис был бы возможен, лишь если в поведении своем он допустил бы нечто вопиющее, а благородство ее чувств к нему делало подобное совершенно немыслимым, он знал, что она останется верна ему, будет предупредительна и незлобива, что делало необходимым ему проявлять те же добродетели.
Все это и склоняло к тому, чтобы вернуться к прежним привычкам и умонастроениям. Если б ее красота изобличала в ней мелочную низость, он бы раздражался и бунтовал, но так как черты ее характера, пусть и несложного, были так же изящны, как и черты ее лица, она виделась ему ангелом-хранителем всего, что он привык чтить, чему был приучен поклоняться.
Все эти качества, делая ее приятным компаньоном в путешествиях, не могли в должной мере оживлять и разнообразить течение их дней за границей, но он не сомневался, что в более привычной обстановке они окажутся вполне уместными и применимыми. Он не боялся ощутить на себе их гнет, так как знал, что его интеллектуальная, как и эстетическая, жизнь будет проходить, как и раньше, вне дома, и значит, ничто не будет ее стеснять и чем-то ограничивать. Возвращаясь к жене после того, как долго странствовал на воле, он не ощутит затхлости и духоты тесного помещения. А появление детей и вовсе заполнит пустоты в жизни обоих.
Такие мысли занимали его на долгом пути из Мэйфера в Южный Кенсингтон, где жили миссис Карфри с сестрой. Арчер в соответствии с фамильной традицией предпочел бы уклониться от визита к их гостеприимным друзьям, тем более что путешествовать любил скорее как наблюдатель и ценитель достопримечательностей, присутствие же рядом других людей он высокомерно игнорировал. Лишь однажды, окончив Гарвард, он провел несколько бурных недель во Флоренции в компании забавных европеизированных американцев, танцуя с ними по вечерам и проводя дни за карточным столом модного клуба, где собирались как денди, так и шулера. И хоть время это он вспоминал как самое веселое, оно представлялось ему теперь уже чем-то нереальным, наподобие карнавала. Как в тумане, в памяти возникали странные женщины, занятые запутанными любовными романами, о которых они почему-то всегда жаждали рассказать первому же случайному знакомому, и блестящие молодые офицеры или же потертые, с крашеными волосами великосветские остроумцы слушали эти исповеди, становясь их конфидантами. Все эти люди были так не похожи на тех, среди которых он рос, что казались ему какими-то дорогостоящими, но дурно пахнущими оранжерейными растениями, слишком экзотическими, чтобы долго думать о них. Ввести свою жену в такое общество было бы немыслимо, к тому же за все время их заграничного путешествия особого интереса к нему никто и не проявлял.
Вскоре после их прибытия в Лондон он неожиданно столкнулся с герцогом Сент-Остреем, тот моментально его узнал и сердечно приветствовал, сказав: «Загляните ко мне, хорошо?», но никто из здравомыслящих американцев не счел бы эти слова действительным приглашением, почему их встреча и не возымела продолжения. Они даже ухитрились не посетить тетку Мэй, ту самую, что, будучи замужем за банкиром, все еще оставалась в Йоркшире. Строго говоря, они намеренно отложили свой приезд в Лондон до осени с тем, чтобы не являться в разгар сезона, что их неведомые родственники могли бы посчитать снобизмом или же нахальством.
– Может быть, у миссис Карфри и не будет никого, Лондон в это время года – настоящая пустыня, а ты так нарядилась! – сказал он Мэй, сидевшей рядом с ним в экипаже, такая, безусловно, прекрасная, такая роскошная в голубой, отороченной лебяжьим пухом накидке, что казалось даже жестоким погружать ее в грязный и прокопченный лондонский сумрак.
– Я не хочу, чтоб они думали, что мы в Америке одеваемся как дикари! – воскликнула она негодующе, эдакая Покахонтас [45], возмущенная в своих лучших чувствах, и он лишний раз поразился, с каким поистине религиозным трепетом соблюдают условности одежды даже самые несветские из американок.
«Это их броня, – думал он, – их защита от всего неведомого, вызов, который они бросают неизвестности». И он впервые понял, каких усилий, должно быть, стоили Мэй, не умевшей завязать даже бант в волосах, все ее старания понравиться ему и пройти через торжественный и строгий ритуал выбора и заказывания огромного ее гардероба.
Ожидая, что гостей у миссис Карфри окажется немного, он оказался прав. Не считая хозяйки и ее сестры, в длинной промозглой гостиной находились лишь еще одна дама в шали, любезный викарий – ее муж, молчаливый парнишка, которого миссис Карфри представила как своего племянника, и небольшого роста смуглый джентльмен с живыми глазами. Последнего миссис Карфри назвала своим наставником, назвав его французскую фамилию как-то не очень четко.
В этой тускло освещенной гостиной и среди этой довольно тусклой компании Мэй Арчер выглядела каким-то светлым, озаренным розовыми лучами закатного солнца лебедем. Она словно выросла, стала еще краше, шелестела шелковыми складками платья еще громче, еще внушительнее, чем когда-либо, и он понимал, что и розовый румянец, и это шелестение шелковых складок – все это от смущения, непомерного и совершенно детского.
«О чем они хотят, чтобы я с ними говорила?» – казалось, спрашивал ее молящий взгляд, в то время как ее ослепительное явление вызывало и у них ту же тревогу.
Но красота ее, которой она сама так не доверяла, невольно проникала в сердца мужчин, и викарий, а также и наставник с невнятным французским именем вскоре изъявляли полную готовность развлечь Мэй и дать ей почувствовать полный комфорт.
Но, несмотря на все их усилия, обед тянулся долго и томительно. Арчер замечал, что старания жены вести себя с иностранцами свободно и раскованно выглядят неуклюже и провинциально и что, хотя миловидность ее и располагает всех в ее пользу, неумение поддерживать беседу отклика не вызывает, делая обстановку за столом натянутой и принужденной. Викарий сдался первым, но наставник все продолжал изливать на нее галантный поток своего изысканного и свободного английского до тех пор, пока дамы, к явному облегчению всех присутствующих, не удалились в другую комнату.
Викарий после рюмки портвейна вынужден был поспешить на собрание, племянник, оказавшийся больным, был отправлен в постель, но Арчер и наставник все сидели, попивая винцо, и Арчер внезапно поймал себя на том, что беседует так увлеченно, как не беседовал со времени своей последней встречи с Недом Уинсетом. Выяснилось, что племянник Карфри болен чахоткой, отчего был вынужден оставить Харроу [46] и отбыть в Швейцарию, где и прожил два года в мягком климате возле озера Леман. Как мальчик книжный, он был препоручен заботам мсье Ривьера, который и привез его потом в Англию и должен теперь оставаться с ним до весны, когда тот поступит в Оксфорд, а ему, как простодушно признался мсье Ривьер, надо будет искать себе другую работу.
«Вряд ли, – думал Арчер, – найти такую работу ему будет трудно, учитывая разнообразие его интересов и дарований». Ему было лет тридцать, и его тонкое, с неправильными чертами лицо (Мэй, несомненно, назвала бы его некрасивым) делала очень выразительным живая игра ума, но ни легкомыслия, ни банальности в этой его живости не чувствовалось.
Его рано умерший отец занимал небольшую должность, подвизаясь на поприще дипломатии, и предполагалось, что и сын унаследует эту профессию, но неистребимая страсть к литературе заставила юношу удариться в журналистику, затем попробовать себя в качестве писателя (видимо, без успеха) и, в конце концов, после многих проб и злоключений, от описания которых он избавил слушателя, он занялся воспитанием английских юношей в Швейцарии. До этого, однако, он жил в Париже, посещал кружок Гонкуров, получил от Мопассана совет больше не писать (в представлении Арчера даже это являлось неслыханной честью!) и нередко беседовал с Мериме в доме его матери. По всей видимости, он всегда был отчаянно беден и жаждал пробиться (имея на руках мать и незамужнюю сестру), и было ясно, что литературные его поползновения потерпели крах. В материальном отношении положение его было не лучше, чем у Неда Уинсета, жил он в мире, где, по его выражению, всякий, живущий идеями, голода духовного испытывать не может. А именно от этого голода так страдал и чуть не погибал Нед Уинсет; и Арчер глядел чуть ли не с завистью на этого молодого мужчину, который, не имея в кармане ни гроша, даже в нищете своей ощущает себя богачом.
– Ах, мсье, ведь это же так важно, не правда ли, сохранять интеллектуальную свободу, не терять критического чувства и независимости! Ради этого я и оставил журналистику, обрек себя на более скучную и однообразную работу – педагогику и труд секретаря. В этом много тягостного, не спорю, зато сохраняешь нравственную свободу, как мы это называем по-французски quant-à-soi [47]. И всякий раз, когда завязывается хорошая беседа, ты можешь участвовать в ней и свободно высказать свое мнение! А можешь просто слушать и держать свое мнение при себе. Ах, хорошая беседа, что может быть лучше этого, вы не находите? Мир идей – единственная атмосфера, которой стоит дышать! Поэтому я и не жалел никогда, что не стал дипломатом, что бросил журналистику. Ведь и то, и другое – это ж предательство себя! – Не сводя с Арчера своих блестящих глаз, он закурил новую папиросу. – Voyez-vous [48], мсье, чтобы смотреть в лицо жизни, строго говоря, можно жить и на чердаке. Но даже и чердак стоит денег, не так ли? А, признаться, кончить жизнь домашним учителем или вообще кем бы то ни было «домашним» так же убийственно для воображения, как и служба вторым секретарем посольства в Бухаресте! Иной раз мне кажется, что настало время сделать шаг, и шаг решительный! Как, по-вашему, мог бы я начать новую жизнь в Америке, в Нью-Йорке?
Арчер глядел на него с изумлением. Нью-Йорк для юноши, общавшегося с Гонкурами и Флобером, считающего, что только ради идей и стоит жить! Он продолжал глядеть на мсье Ривьера, думая, как сказать ему, что сама несомненность его достоинств и преимуществ стала бы препятствием успеху.
– Нью-Йорк… Нью-Йорк, почему же обязательно Нью-Йорк? – промямлил он, понимая, что совершенно не способен вообразить какое-либо выгодное с хорошей перспективой место, которое мог бы представить родной город человеку, считающему единственной ценностью и необходимым условием жизни для себя хорошую беседу.
Землистое лицо мсье Ривьера внезапно залила краска:
– Я думал, что раз это ваш главный город, значит, и умственная жизнь там должна быть насыщеннее, ведь правда же? – заметил он и, словно испугавшись, что может показаться собеседнику чересчур настойчивым в своих домогательствах, добавил: – Конечно, к внезапным предложениям надо относиться осторожно, и не столько даже ради себя, сколько ради других. Я ведь, правду сказать, и не жду немедленного успеха. – И, поднявшись, без видимой тени недовольства сказал: – Но миссис Карфри может решить, что я утащил вас к себе наверх.
На обратном пути Арчер все еще мыслями был с мсье Ривьером. Этот час, проведенный в обществе француза, казалось, наполнил его легкие новым, свежим воздухом, и первым его побуждением было завтра же пригласить мсье Ривьера к ним на обед, но он уже начал понимать, по какой причине женатые мужчины не всегда и не сразу действуют по первому побуждению.
– Этот молодой учитель – интересный парень, мы с ним замечательно побеседовали после обеда, поговорили о книгах и тому подобное, – бросил он пробный шар, едучи в экипаже.
Мэй сбросила с себя очередное дремотное молчание, одно из тех ее состояний, которые могли означать очень многое, но ключа к разгадке которых он после шести месяцев брака еще не нашел.
– Это ты про маленького француза? Но он ведь так ужасно банален! – холодно возразила она, и он догадался, что втайне она досадует и разочарована этим лондонским званым обедом, обернувшимся для нее беседой со священником и учителем французского языка. Разочарование ее было вызвано не тем, что обычно зовется снобизмом, но исконным нью-йоркским страхом, что достоинству твоему на чужбине может быть нанесен урон. Если б родителям Мэй случилось принимать Карфри на Пятой авеню, они б, уж конечно, предоставили им общество пошикарнее, чем какого-то пастора и школьного учителя.
Но нервы Арчера были на взводе, и он набросился на нее:
– Банален… банален где? – вопросил он, и она ответила с необычайной находчивостью:
– Да где угодно, кроме как, может быть, в классе? Такие, как он, в обществе всегда выглядят неуклюжими. Но, впрочем, – добавила она с обезоруживающей прямотой, – наверно, я могла и не понять, как он умен, и не оценить этого.
Арчеру не понравились ее рассуждения об «уме» почти так же, как и рассуждения о «банальности»: но он стал подмечать, что слишком многое в ней начинает ему не нравиться, и тенденция эта его пугала. В конце концов, разве что-то изменилось, разве взгляды ее не те же, что были и раньше? Это взгляды людей, среди которых он вырос; он порицал их, но мирился с ними, как с необходимостью. Ранее, несколько месяцев назад, ему никогда не встречалась «приличная» женщина, чьи взгляды на жизнь были бы иными, а ведь жену надо брать из женщин «приличных».
– А-а, ну тогда я и не стану звать его на обед, – заключил он со смехом, который подхватила и Мэй, изумленно воскликнув:
– Господи… пригласить учителя Карфри!
– Ну не вместе с Карфри, если так тебе кажется лучше. Мне просто надо с ним еще раз поговорить. Он ищет работу в Нью-Йорке.
Изумление ее еще выросло, как и неодобрение: он чувствовал, что она подозревает в таком желании налет какой-то «иностранщины».
– Работу в Нью-Йорке? Какую работу? У нас не держат французских учителей! Чем он хочет заниматься?
– Наслаждаться умными беседами, как я понимаю, – ехидно заметил Арчер, и жена понимающе рассмеялась:
– Ньюленд, как смешно! И как это по-французски!
Вообще говоря, он был даже рад, что ее отказ воспринимать всерьез его желание принять у себя мсье Ривьера поставил в этом вопросе точку. Второй разговор с ним неизбежно вылился бы в обсуждение его переезда в Нью-Йорк, а чем больше Арчер над этим размышлял, тем хуже вписывался мсье Ривьер в картину Нью-Йорка, каким он его знал.
Леденящей вспышкой внезапного прозрения ему представилась череда проблем, вот так же решаемых для него и в будущем, но когда он вылез из экипажа, расплатился с извозчиком и проследовал за длинным шлейфом жены в дом, он обрел утешение в расхожей банальности, утверждавшей, что первые шесть месяцев брака – самые трудные. «А после, – думал он, – мы уж как-нибудь сумеем сгладить острые углы и приспособиться друг к другу».
Однако беда была в том, что Мэй пыталась сгладить именно те углы, остроту которых он желал бы сохранить.
Глава 21
К широкому, сверкающему на солнце морю сбегала узкая полоса ярко-зеленого газона. Окаймляли газон багровые цветы герани и колеуса, а по бокам тропинки, вьющейся к морю, на строго отмеренном друг от друга расстоянии высились шоколадного цвета чугунные вазы, из которых свешивались ветви плюща и петуний.
На полпути между обрывом и квадратом деревянного дома (также выкрашенного в шоколадный цвет, но с жестяной крышей и навесом веранды в желто-коричневую полоску) перед зарослями кустарника были расположены две большие мишени. На противоположной стороне газона, напротив мишеней, был раскинут шатер со скамейками и садовыми стульями внутри. Общество, состоявшее из нескольких дам в легких платьях и джентльменов в серых фраках и цилиндрах, толпилось на газоне либо располагалось на скамьях, и время от времени та или иная изящная девушка в накрахмаленном муслиновом платье выходила из шатра с луком в руках, спеша послать свою стрелу в цель, в то время как зрители прерывали беседу, чтобы оценить результат.
Ньюленд Арчер, стоя на веранде, с любопытством следил за происходящим. По бокам сиявших чистотой крашеных ступеней веранды стояли синие фарфоровые вазы на ярко-желтых фарфоровых подставках. Обе вазы были заполнены какими-то колючими растениями, а внизу под верандой шел бордюр из голубых гортензий, также окаймленных красными геранями. За его спиной в балконных дверях, через которые он вышел, между кружевными гардинами проглядывало зеркало паркета с островками ситцевых пуфиков, маленьких креслиц и столиков под бархатными скатертями с серебряными безделушками на них.
Ньюпортский стрелковый клуб в августе всегда собирался у Бофортов. Спортивные увлечения, где фаворитом некогда был исключительно крокет, одно время склонились в пользу лаун-тенниса, но так как для светских раутов его все же считали игрой грубой и неэлегантной, а стрельба из лука по-прежнему давала возможность продемонстрировать красивые наряды и изящные манеры, место лаун-тенниса прочно заняла стрельба из лука. Арчер глядел на знакомую картину и только диву давался. Его поражало, как может жизнь течь неизменно, когда его восприятие так изменилось. Ньюпорт впервые открыл ему масштаб произошедших перемен. Возвратившись прошлой зимой в Нью-Йорк после того, как они с Мэй поселились в новеньком зелено-желтом доме с эркером и холлом в помпейском стиле, он с облегчением погрузился в привычную офисную рутину, и возобновление прежних занятий стало как бы необходимой связью между тем, каким он стал, и тем, каким был прежде. Были еще и приятные, увлекательные занятия – выбор нарядного серого рысака для экипажа Мэй (его им предоставили Уэлланды) и трудоемкая покупка и расстановка книг в новой библиотеке, комнате, которая вопреки сомнениям и неодобрению семейства была декорирована, как он и мечтал – тиснеными темными обоями, истлейкскими книжными шкафами и «простыми» креслами и столами. В «Сенчери» он отыскал Уинсета, а среди «никербокеров» – модных молодых людей его круга и, чередуя занятия юриспруденцией со зваными обедами и дружескими посиделками дома, а изредка и вылазками в Оперу или в драматический театр, он вел жизнь, казавшуюся вполне приемлемой, какой она должна быть и неизбежно будет.
Но Ньюпорт виделся побегом от того, что дóлжно, в атмосферу безудержной свободы. Арчер попытался уговорить Мэй провести лето на отдаленном острове у побережья штата Мэн (вполне уместно называемом Пустынная Гора), где несколько закаленных бостонцев и филадельфийцев облюбовали себе «дикарские» домики и откуда поступали восхищенные отзывы о тамошних красивых пейзажах и почти «первобытном», истинно трапперском существовании в глуши лесов и у тихих вод.
Однако Уэлланды привыкли ездить в Ньюпорт, где у них был хороший, солидный домик на скалах, и их зять не смог изобрести убедительный довод, почему ему и Мэй к ним не присоединиться. Как весьма едко заметила миссис Уэлланд, вряд ли стоило Мэй так тратить силы, заказывая себе в Париже летний гардероб, если нельзя будет им воспользоваться – довод, показавшийся Ньюленду совершенно неотразимым.
Сама Мэй категорически не могла понять его странного неприятия столь разумного и приятного проведения лета, как отдых в Ньюпорте. Она напоминала ему, что, когда он был холост, ему всегда нравился Ньюпорт, и так как отдых в Ньюпорте представлялся неизбежным, оставалось только притвориться, что теперь, когда он будет там вместе с женой, Ньюпорт ему покажется вдвойне приятнее. Но, однако, стоя сейчас на веранде дома Бофортов и глядя на нарядную толпу на газоне, он вдруг с содроганием понял, что ничего приятного его здесь не ждет.
В том не было вины милой бедняжки Мэй. Если во время их путешествий между ними иногда и намечалось несогласие, то с возвращением к привычным условиям жизни гармония полностью восстанавливалась. Он всегда мог предвидеть, что она его не разочарует, и всегда оказывался прав. Он женился (как женятся и большинство молодых людей), потому что встреча с прелестной девушкой произошла к моменту завершения целой серии довольно бессмысленных сентиментальных эскапад, вызвавших лишь раннюю пресыщенность и отвращение, она же воплощала мир, устойчивость, прочное дружеское расположение и несла с собой умиротворяющее чувство неуклонно исполняемого долга.
Нельзя сказать, что он ошибся в выборе, ибо в Мэй было все то, что он и ожидал в ней увидеть. Самолюбию его, несомненно, льстило сознание, что он является мужем одной из самых красивых и популярных молодых женщин Нью-Йорка, к тому же обладающей прекрасным характером и очень рассудительной – достоинства, которые Арчер всегда ценил. Что же до внезапно обуявшего его накануне свадьбы безумия, он приучил себя считать это последним из уже отвергнутых им экспериментов. Мысль, что он мог когда-либо мечтать о браке с графиней Оленска, стала казаться почти абсурдной, призрачной, чем-то из ряда печальных, щемяще грустных фантазий.
Но все эти абстрактные мечты и грустные потери оставили в его душе гулкую пустоту, отчего оживление и суету на бофортском газоне воспринимал он сейчас какой-то детской забавой, игрой ребятишек на кладбище.
Рядом с ним прошуршали юбки – это из балконной двери гостиной выплыла маркиза Мэнсон. Она, как всегда, была в наряде, украшенном бесчисленными оборками и фестонами, плоский блин шляпы из итальянской соломки удерживали на ее голове выцветшие газовые банты и завязки, а черный бархатный зонтик с резной ручкой из слоновой кости нелепо маячил над и без того широкими и дающими тень полями шляпы.
– Милый Ньюленд! А я и не знала, что вы и Мэй здесь! Ах, так сами вы, говорите, только вчера сюда выбрались! Дела, дела… профессиональные обязанности, как я понимаю. Большинство мужей могут присоединиться к женам только на выходные! – Она склонила набок голову и, прищурившись, томно произнесла: – Но ведь брак – не что иное, как долгая жертва, как я неустанно и напоминала моей Эллен…
Сердце Арчера вдруг дернулось и замерло, как уже было однажды, словно выключив его из всего окружающего мира, но это внезапное нарушение мерного хода вещей оказалось кратковременным, потому что в следующую же секунду он услышал, как Медора отвечает на, видимо, заданный им вопрос:
– Нет, я не здесь остановилась, а с Бленкерами в чудесном уединении Портсмута. Бофорт был так добр, что прислал за мной утром этих своих знаменитых рысаков, с тем, чтоб я могла поприсутствовать хотя бы на одном из увеселений, которые Регина устраивает в саду, но вечером я возвращаюсь в свою деревенскую тишь. Эти милые чудаки Бленкеры арендуют простой старинный фермерский дом в Портсмуте и собирают там кружок замечательных людей. – И, слегка потупившись под защитой своей шляпы, она добавила, чуть зардевшись: – На этой неделе доктор Агафон Карвер проводит там серию мыслительных практик. Явный контраст с этим веселым светским развлечением, но моя жизнь – это вечный контраст! Для меня однообразие – это смерть. И Эллен я всегда внушаю: остерегайся однообразия, этого прародителя всех смертных грехов. Но бедное мое дитя сейчас проходит стадию экзальтации, отрицания, она ненавидит мир! Знаете, по-моему, она отклонила все приглашения в Ньюпорт, даже остановиться у бабушки Мингот. Я с трудом уговорила ее отправиться со мной к Бленкерам, представляете! Жизнь, которую она ведет сейчас, неестественна, болезненна. Ах, если б она послушалась меня, когда еще было не поздно! Когда дверь все еще была открыта! Но давайте спустимся и посмотрим это захватывающее соревнование. Я слышала, что и Мэй в нем участвует, ведь правда?
Из шатра к ним навстречу неспешно вышагивал Бофорт – высокий, грузный, слишком плотно застегнутый на все пуговицы лондонского фрака и с орхидеей из собственных оранжерей в петлице. Арчер, не видевший его два или три месяца, был поражен переменой в его наружности. В ярком свете летнего дня его румяное лицо казалось тяжелым и одутловатым, опухшим, а если б не молодецкая выправка, его можно было бы принять за раскормленного и разряженного старика.
Про Бофорта ходили разнообразные слухи. Весною он совершил долгий морской круиз в Вест-Индию на своей новенькой паровой яхте, и, как говорили, его там всякий раз встречали в обществе мисс Фанни Ринг. На яхте его имелись кафельные ванные комнаты и прочие немыслимые роскошества, стоившие ему, как говорили, полмиллиона долларов, а жемчужное ожерелье, подаренное им жене по возвращении, было великолепным настолько, насколько и следует быть дарам, принесенным во искупление греха. Состояние Бофорта могло выдержать подобные траты, и все же не только Пятая авеню, но и Уолл-стрит полнились упорными волнующими слухами. Некоторые говорили, что он неудачно вложился в железные дороги, другие утверждали, что средства его истощила одна из самых ненасытных представительниц своей профессии, но на все слухи о грозящей ему несостоятельности Бофорт отвечал очередными экстравагантными выходками – строительством новых теплиц для выращивания орхидей, покупкой новых скаковых лошадей или прибавлением новых полотен Месонье [49] или Кабанеля в свою картинную галерею.
К маркизе и Ньюленду он подошел с обычной своей глумливой ухмылкой:
– Привет, Медора! Как вели себя мои рысаки, не подкачали? Сорок минут, а? Не так уж плохо, учитывая необходимость поберечь ваши нервы. – Он пожал руку Арчеру, а затем, встав с другого боку от миссис Мэнсон, добавил еще несколько слов тихим голосом, так что миссис Мэнсон его не расслышала.
Маркиза, как-то экстравагантно, по-французски дернувшись, переспросила: «Что? Que voulez-vous?» [50], – чем заставила Бофорта сдвинуть брови, но он тут же изобразил улыбку, с которой обратил к Арчеру любезное: «Знаете ли, Мэй из всех здесь присутствующих заслуживает высшей награды!»
– Ах, так, значит, награда остается в семье! – расплылась в улыбке Медора, и они подошли к шатру, возле которого их встретила миссис Бофорт в облаке девственно-розового муслина и развевающихся вуалей.
Как раз в эту минуту из шатра вышла Мэй Уэлланд в белом платье, опоясанном на талии зеленой лентой, и в шляпке, украшенной венком из плюща. Вот такой же девственной дианоподобной отстраненностью веяло от нее в тот вечер, когда на балу у Бофортов было объявлено о ее помолвке. Казалось, что за время, истекшее с тех пор, ничто не приковало к себе ее взгляда и ни единое чувство не шевельнулось в ее душе, и хотя муж ее знал, что это не так, что ей присущи способность и видеть, и чувствовать, но он в который раз изумился той легкости, с какой отлетают от нее все переживания.
В руке у нее были лук со стрелой, и, встав у проведенной мелом черты, она вскинула к плечу лук и прицелилась. Поза ее была исполнена такой классической грации, что в публике раздался шепот одобрения, а Арчер почувствовал радость собственника, уже не раз служившую ему временной заменой довольства жизнью. Соперницы Мэй миссис Реджи Чиверс, девицы Мерри и цветник разнообразных Торли, Дагонетов и Минготов сгрудились за ней прелестной и полной нетерпеливого азарта группой – головки темные и золотистые склонились над доской с подсчетом очков, а палевых цветов муслины и цветы на шляпках слились в нежную радугу. Все они были юны, хороши собой, и красоту их озаряли лучи яркого летнего солнца, но никто из них не обладал той свободой и грацией нимфы, с какой его жена, радостно сосредоточенная, напрягая мускулы, готовилась показать свое физическое совершенство.
– Господи, – услыхал Арчер вздох Лоренса Лефертса, – никому так не идет лук, как ей!
– Да, но это единственная мишень, которая ей доступна, – отозвался Бофорт.
Арчер ощутил беспричинную ярость. Хозяин дома отдал дань красоте Мэй, и всякий муж хотел бы слышать такой комплимент в отношении жены, а то, что этот примитивный человек счел Мэй недостаточно привлекательной – всего лишь дополнительный знак качества, которым она удостаивается, и все же слова его отозвались в душе Арчера легкой дрожью холода: что, если «красота» в своем наивысшем выражении становится качеством уже отрицательным, превращаясь в подобие завесы, скрывающей пустоту? И, глядя на Мэй, раскрасневшуюся после своей победы, но хранящую невозмутимость, он вдруг подумал, что приподнять эту завесу он еще не сумел.
Поздравления соперниц и всех собравшихся Мэй принимала с изяществом совершенной простоты. Никто не мог ревновать ее к успеху или завидовать ей, потому что всем видом своим она умела показать, что и к поражению своему она отнеслась бы столь же спокойно. Но когда она встретилась взглядом с мужем, лицо ее засияло от радости, которую она увидела и на его лице.
Плетеная колясочка уже ждала их, и они двинулись вместе с толпой других разнообразных экипажей – Мэй правила лошадьми, Арчер сидел рядом.
Послеполуденное солнце еще играло на зелени лужаек и кустарников, а по Бельвю-авеню в два ряда тянулись потоком двухместные «визави», ландо и экипажи-«виктория» с откидным верхом, увозившие нарядных дам и джентльменов либо с садового празднества у Бофортов, либо просто домой после дневной прогулки по аллее вдоль набережной.
– Не заехать ли нам к бабушке? – неожиданно предложила Мэй. – Мне хочется самой рассказать ей о том, что я выиграла приз. До обеда у нас еще полно времени.
Арчер согласился, и они, направив пони по Наррагансет-авеню, пересекли Спринг-стрит и покатили по направлению к каменистой пустоши. В этом немодном месте, на дешевом участке над заливом, Кэтрин, всегда безразличная к мнению окружающих, но очень прижимистая, еще в юные свои годы выстроила зубчатое, с поперечными балками строение, декорированное в стиле сельского коттеджа. Здесь из рощи низкорослых дубов простирались над усеянными прибрежными островками водами веранды ее дома. Подъездная аллея, извивавшаяся между рядами железных оленей и синих стеклянных шаров, венчавших клумбы с геранью, вела к входной двери из полированного ореха и полосатому навесу веранды, за которыми тянулся узкий холл с черно-желтым звездчатым паркетом и дверями четырех маленьких квадратных комнат, оклеенных бумажными обоями и с потолками, на которых домашний архитектор-итальянец изобразил все олимпийские божества, какие только мог предположить. Когда непомерный груз плоти почти обездвижил миссис Мингот, одна из этих маленьких комнат была превращена в ее спальню, в смежной же она проводила дневные часы, восседая в широком кресле между дверью и окном и обмахиваясь время от времени веером из пальмовых листьев, который необъятный выступ ее груди заставлял держать на отлете и так далеко от ее персоны, что движение воздуха достигало лишь подлокотников кресла.
Так как свадьбу ускорило именно ее вмешательство, старая Кэтрин высказывала Арчеру знаки сердечной симпатии, из тех, которые всегда выказывает благодетель облагодетельствованному им человеку. Она была убеждена в том, что нетерпение Арчера вызывалось пылкостью его страсти, а будучи сама горячей сторонницей безудержных страстей и прочей непредсказуемости (не связанной, впрочем, с денежными тратами), она встречала теперь его хитроватым заговорщическим прищуром и игривыми замечаниями, смысла которых Мэй, к счастью, не улавливала.
С большим интересом и одобрением она рассматривала стрелу с бриллиантом на конце, которую в финале соревнования пришпилили на грудь Мэй, заметив при этом, что в ее время филигранную брошь в таком случае посчитали бы вполне достаточной, однако Бофорт, конечно, повел себя весьма галантно и красиво.
– Вот и наследство, дорогая, – хохотнула старая дама. – Ты передашь это старшей дочери! – Она ущипнула белое плечико Мэй, глядя, как щеки женщины заливает краска. – Ну-ну, что я такого сказала, что ты так покраснела? Может быть, дочери не планируются, а в перспективе только мальчики, а? Господи, поглядите только на ее румянец! Что, и этого уже сказать нельзя? Слава тебе господи, после того, как мои дети уговорили меня на всех этих богов и богинь на потолке, я всегда повторяю, что теперь меня ничто вокруг не может шокировать.
Арчер рассмеялся, и, красная как рак, Мэй, вслед за ним тоже рассмеялась.
– Ну а теперь, дорогие мои, расскажите мне все о празднике, ведь от этой глупышки Медоры толкового слова ждать мне не приходится, – продолжала прародительница, на что Мэй откликнулась: «Кузина Медора? Я думала, она в Портсмут возвратится», на что бабка спокойно возразила: «И возвратится. Но сначала ей придется заехать ко мне и забрать с собой Эллен. Ах, так ты не знала, что Эллен приехала погостить у меня денек? Такая глупость, что она отказалась все лето здесь провести, но я еще полвека назад зареклась спорить с молодежью! Эллен! Эллен! – крикнула она своим пронзительным старческим голосом и сделала попытку наклониться, чтобы видно было лужайку за верандой.
Ответа не последовало, и миссис Мингот нетерпеливо постучала палкой по вощеному полу. Явившаяся на зов служанка-мулатка в тюрбане доложила хозяйке, что видела, как «мисс Эллен» идет по тропинке, направляясь к берегу, и миссис Мингот повернулась к Арчеру:
– Будь хорошим внуком, сбегай за ней. Эта красотка мне и расскажет все, как было на празднике, – сказала она, и Арчер поднялся, действуя безотчетно, как во сне.
За полтора года, что они не виделись с мадам Оленска, он не раз слышал о ней и даже знал об основных событиях ее жизни за это время. Он знал, что прошлое лето она провела в Ньюпорте, где, кажется, вела жизнь вполне светскую, но осенью внезапно сдала «отличный дом», который с таким старанием подыскал ей Бофорт, и решила обосноваться в Вашингтоне. Там зимой она (как он слышал, ибо жизнь хорошеньких женщин в Вашингтоне всегда на виду и обрастает слухами) блистала в «избранном обществе дипломатов», что должно было компенсировать ей недостатки ее официального статуса. Он слушал все эти рассказы, слушал самые разноречивые толки, касавшиеся ее внешности, манеры говорить, ее взглядов, выбора друзей, слушал отстраненно, как слушают воспоминания о ком-то давно умершем. Так было до того, как Медора вдруг произнесла ее имя на состязании, после чего Эллен вновь для него ожила. Глупая болтовня маркизы воскресила в его памяти огонь в камине в гостиной и стук колес экипажа на пустынной улице. Ему вспомнилась прочитанная некогда история о крестьянских детях из Тосканы, жегших солому в пещере, отчего среди испещренных красками стен им явились древние безмолвные тени.
Тропинка шла под откос, спускаясь с холма, на котором был расположен дом, и дальше выходила к аллее, тянувшейся по побережью между рядами плакучих ив. Сквозь листву Арчер различал сиявший на солнце Лайм-Рок с его снежно-белой башней и домик, где провела свои последние годы окруженная почетом героическая смотрительница маяка Ида Льюис. Дальше шли плоские равнины и уродливые трубы административных зданий Гоут-Айленда, а залив устремлял свои сверкавшие золотом воды к северу, к поросшему дубами острову Пруденс и мерцавшим в закатной дымке берегам Конаникута.
Сбоку от ивовой аллеи виднелся выступ причала с похожей на пагоду беседкой у самого его края, и в этой пагоде, облокотившись на перекладину и спиной к берегу, стояла женщина. При виде ее Арчер замер, словно пробудившись ото сна. Это видение из прошлого было сном, в то время как в доме на холме на берегу его ожидала реальность; там возле дверей ездил по кругу экипаж миссис Уэлланд, там внутри, под потолком, изукрашенным изображениями бесстыдных олимпийцев, сидела Мэй с ее тайными надеждами и упованиями, там, в дальнем конце Бельвю-авеню была вилла Уэлландов, и мистер Уэлланд, уже одетый к обеду и с часами в руке мерил шагами гостиную с нетерпением желудочного больного, ибо дом Уэлландов был из тех домов, где каждому известно, в какой точно час должно происходить то или иное.
«Что же я такое? Зять и только?» – думал Арчер.
Фигура на причале не двигалась. Долгую минуту молодой человек стоял в отдалении, не спускаясь на причал и глядя, как воды залива бороздят парусники, яхты, рыбацкие лодки и как шумные буксиры тащат черную, груженную углем баржу. Дама в беседке тоже казалась завороженной открывавшейся картиной. За серыми бастионами форта Адамс длинные лучи заходящего солнца рассыпались на тысячи ярких огней, и один из них зажег закатным сиянием парус судна, шедшего узким каналом между Лайм-Роком и берегом. Глядя на эту картину, Арчер вспоминал сцену из спектакля, когда Монтегю подносил к губам и целовал ленту Ады Диас, в то время как она даже не подозревала о его присутствии в комнате.
«Она не чувствует… она не догадывается. Интересно, почувствовал бы я, если б она, подойдя, стояла у меня за спиной? – спрашивал он себя. – Если она не оглянется, пока судно не минует маяк Лайм-Рока, я вернусь в дом».
Судно медленно рассекало волны. Оно прошло мимо Лайм-Рока, миновало домик Иды Льюис и башню, в которой горел огонь маяка. Арчер подождал, пока между последним рифом острова и кормой судна не образовалась широкая полоса сверкающей водной глади, но фигура в беседке так и не оглянулась.
И он стал взбираться вверх на береговой откос.
– Жаль, что ты не нашел Эллен, мне хотелось бы ее повидать, – сказала Мэй, когда в сумерках они ехали в экипаже. – Но, наверно, ей это было бы безразлично – она словно переменилась.
– Переменилась? – эхом откликнулся муж ровным голосом, не отводя взгляда от прядавших ушами пони.
– Да, равнодушна к друзьям, хочу я сказать, оставила Нью-Йорк и свой дом и проводит время в такой странной компании. Воображаю, как ужасно неловко чувствует она себя у этих Бленкеров! Она говорит, что делает это, оберегая Медору от безрассудств, чтобы предотвратить ее замужество за кем-нибудь из этих ужасных людей. Но иногда мне кажется, что с нами ей попросту скучно.
Арчер не ответил, и она сказала с некоторой суровостью, которую до этого он никогда не замечал в ее искренней звонкой речи:
– В конце концов, я начинаю даже думать, не лучше бы ей было оставаться с мужем.
Арчер расхохотался
– Святая простота! – воскликнул он и, когда она повернулась к нему, нахмуренная и озадаченная, и добавил: – Не замечал за тобой раньше такой жестокости!
– Жестокости?
– Ну… как говорят, наблюдать корчи грешников в аду – излюбленное занятие ангелов, но думаю, что даже и они не считают, что в аду людям лучше!
– Жаль, что в свое время она вышла замуж за границей, – сказала Мэй. Вот так же спокойно и невозмутимо ее мать воспринимала сумасбродства мистера Уэлланда, и Арчер почувствовал, как отныне он переводится в категорию неразумных мужей.
Они проехали по Бельвю-авеню и свернули в проулок между двумя увенчанными чугунными фонарями деревянными воротными столбами, что означало скорое приближение к вилле Уэлландов. Там в окнах уже светились огни, и когда экипаж остановился, Арчер различил фигуру тестя, мерившего шагами гостиную в точности так, как и представлял себе Арчер – с часами в руке и лицом, выражавшим сдержанное страдание, – такое выражение, как он давно понял, всегда оказывалось более эффективным, нежели гнев.
Входя вслед за женой в холл, молодой человек обратил внимание на странную перемену своего настроения. Обычно роскошь дома Уэлландов, насыщенность всей его атмосферы мелочным соблюдением всевозможных ритуалов и требований действовали на него как наркотик. Тяжелые ковры, предупредительная прислуга, неукоснительное тиканье хорошо отлаженных дисциплинированных часов, постоянно обновляемая груда визиток и приглашений на столе в холле – вся эта тираническая цепь мелочей, связующая каждый час со следующим часом, а каждого из обитателей дома друг с другом, делала всякое иное, менее изобильное, менее регламентированное существование шатким, рискованным и как бы нереальным. Теперь же нереальным, несообразным стали для него и дом Уэлландов, и та жизнь, какую предстояло ему здесь вести, в то время как короткая сцена на берегу, когда он стоял в нерешительности на полпути к причалу, казалась ему такой близкой и родственной, как ток крови в его жилах.
И всю ночь он лежал без сна в ситцевой спальне рядом с Мэй, следя за бликом лунного света на ковре, и думал об Эллен Оленска, возвращающейся на бофортских рысаках над водной гладью, сверкавшей лунным блеском.
Глава 22
– Прием в честь Бленкеров… Бленкеров?
Мистер Уэлланд опустил нож и вилку и через накрытый для ланча стол бросил взгляд на жену – взгляд обеспокоенный и недоверчивый. Та же, поднося к глазам свой золотой лорнет, прочла с подчеркнутой иронией, как нечто чрезвычайно комическое:
«Профессор и миссис Эмерсон Силлертон просят мистера и миссис Уэлланд об удовольствии видеть их в среду 25 августа в Клубе «После полудня» ровно в три часа дня. Для встречи с миссис и мисс Бленкер.
Кэтрин-стрит, Красные Крыши, Кор. Общество, вице-президент».
– Господи помилуй… – так и охнул мистер Уэлланд, будто лишь со второго прочтения понял он всю чудовищную абсурдность этой затеи.
– Бедная Эми Силлертон, никогда не знаешь, что еще вытворит ее муж, – вздохнула миссис Уэлланд. – Наверно, он только сейчас открыл для себя этих Бленкеров.
Профессор Эмерсон Силлертон был вечной занозой, язвившей здоровое тело ньюпортского общества, но вытащить эту занозу было невозможно, ибо несла ее колючка, произраставшая на почтенном и старинном фамильном древе. Что и давало Эмерсону Силлертону, как говорится, «все несомненные преимущества». Его отцом был дядя Силлертона Джексона, мать же происходила из бостонских Пеннилоу, то есть с обеих сторон налицо были богатство, общественный статус, что и определяло полное соответствие супругов друг другу. Ничто, как нередко замечала миссис Уэлланд, не могло, казалось бы, подтолкнуть Эмерсона Силлертона к карьере археолога или же вообще профессорству, как не могло и заставить проводить зимы в Ньюпорте или совершать другие нетрадиционные поступки, какие он себе позволял. Но если уж он решил порвать с традицией и демонстративно бросить вызов свету, тогда незачем было жениться на бедной Эми Дагонет, имевшей все права на «что-нибудь совершенно иное» и деньги, чтобы содержать собственный выезд.
Никто из Минготов не мог понять, почему Эми Силлертон так безропотно терпит эксцентрические выходки мужа, наводнившего дом длинноволосыми мужчинами и коротко стриженными дамами, а вместо того, чтоб отправляться с женой в Париж или Италию, таскать ее на раскопки в Юкатане. Но такие уж они были, эти Силлертоны, закосневшие в странных своих привычках и совершенно не сознающие разницы между собой и нормальными людьми, и когда они устраивали свои ежегодные, томительно скучные праздники в саду, каждое семейство на Скалах, чтя свои связи с Силлертонами-Пеннилоу-Дагонетами, бросало жребий, кого следует вопреки его воле отправить на празднество.
– Чудо еще, – заметила миссис Уэлланд, что они не выбрали для приема день скачек на кубок! Помните, как два года назад они устроили прием для какого-то чернокожего в день, когда у Джулии Мингот был танцевальный вечер? К счастью, выбранное время, насколько я знаю, ни с чем не совпадает, так что некоторым из нас придется поехать.
Мистер Уэлланд нервно вздохнул:
– «Некоторым из нас» – это значит, больше, чем одному, не так ли, дорогая! Три часа дня – время ужасно неудобное, учитывая, что в полчетвертого я должен быть дома, чтобы принять капли, ведь ни о какой пользе от предложенного Бенкомбом нового курса лечения и речи быть не может, если не выполнять все предписания в точности. А если мне приехать отдельно от тебя, попозже, то на чем?
Мысль эта заставила его опять положить нож и вилку и взволнованно вспыхнуть всем своим благородно иссеченным морщинами лицом.
– Ты можешь и вообще не ехать, дорогой, – сказала жена с привычной бодрой веселостью. – Мне, так или иначе, надо будет съездить на тот конец Бельвю-авеню оставить визитки, так я и заскочу заодно тогда в полчетвертого и побуду там ровно столько, чтобы бедная Эми не подумала, что я пренебрегла их приглашением. – Она с сомнением взглянула на дочь. – А если у Ньюленда день уже занят, может быть, Мэй могла бы привезти тебя на пони, заодно испробовав новую упряжь.
В семействе Уэлландов существовал принцип строго следить за тем, чтоб каждый день и час у всех у них был, по выражению миссис Уэлланд, «занят». Печальная возможность попросту «убивать время» (особенно для тех, кто не любил вист или солитер) тревожил миссис Уэлланд страшным видением, подобно тому, как смущает покой филантропа страшное видение толп безработных, осаждающих его порог. Вторым же принципом, которого она придерживалась, было правило никогда (по крайней мере, в открытую) не мешать планам взрослых женатых детей. Сочетать принцип соблюдения независимости Мэй с четкостью и педантичностью требований мистера Уэлланда было нелегко, а постоянная ловкость, которую при этом надо было проявлять, не оставляла у миссис Уэлланд в течение дня «незанятых» часов.
– Конечно, я поеду с папой. Уверена, что Ньюленд найдет, чем заняться, – сказала Мэй, тоном своим мягко напомнив Ньюленду некоторую его чуждость всему их укладу.
Миссис Уэлланд служила вечным огорчением беззаботность зятя в отношении его времяпрепровождения. Уже не раз за эти две недели, что он жил под ее кровом, когда она осведомлялась, чем он собирается занять свой день, он отвечал ей парадоксом: «Думаю, что ради разнообразия я не стану его занимать, а лучше приберегу на потом», а однажды, когда ей и Мэй пришлось потратить несколько дней на череду долго откладываемых визитов, он признался, что все эти дни провалялся под скалой на пляже.
– Ньюленд, кажется, привык не заглядывать вперед, – однажды рискнула пожаловаться миссис Уэлланд дочери, и та невозмутимо ответила:
– Да, но, видишь ли, это не так важно, потому что, когда никаких особых дел нет, он читает какую-нибудь книжку.
– Ах да, совсем как его отец, – согласилась мисс Уэлланд, как бы допуская такую наследственную особенность, и на этом вопрос о праздности Ньюленда был предан молчаливому забвению.
Тем не менее с приближением приема у Силлертонов Мэй стала проявлять естественную заботу о том, чтоб, оставшись один, муж не скучал, и в искупление ее временной отлучки начала предлагать ему то теннисный матч у Чиверсов, то морскую прогулку на катере Джулиуса Бофорта. «Я к шести уже вернусь, мой дорогой, папа ведь позже никогда не ездит», – объясняла она и успокоилась, только когда Арчер заверил ее, что собирается нанять тележку и съездить на конный завод на острове присмотреть там вторую лошадку для ее экипажа. Они уже некоторое время занимались поисками такой лошадки, и предложение его так понравилось Мэй, что она даже взглянула на мать, как бы говоря: «Видишь, он не хуже нас умеет планировать свой день».
Идея насчет конного завода и второй лошади зрела в мозгу Арчера с первого же дня, как стали обсуждать приглашение Силлертона, но он держал ее при себе, словно в замысле его содержалась некая тайна, а открытие этой тайны может помешать осуществлению замысла.
И, однако, он позаботился о том, чтобы заблаговременно взять напрокат экипаж с двумя лошадьми, которым по силам была бы пробежка в восемнадцать миль по ровной дороге, и ровно в два часа он, торопливо покинув стол для ланча, запрыгнул в легкий экипаж и покатил прочь.
День был чудесный. Свежий северный ветерок гнал по ультрамариновому небу белые пушистые облака, а под ними расстилалась сверкающая морская гладь. Бельвю-авеню в этот час была пустынна, и, оставив мальчика-кучера на углу Милл-стрит, Арчер свернул на Олд-Бич и покатил по Истменской набережной.
Он чувствовал необъяснимое возбуждение, подобное тому, с каким, отпущенный в школе на несколько дней каникул, предвкушал неведомые радости вольной жизни. Поддерживая легкий аллюр лошадей, он рассчитывал добраться до завода, находившегося неподалеку от Парадайз-рокс, еще до трех, так что, осмотрев лошадь (и испробовав ее на ходу, если она покажется подходящей), он будет иметь еще четыре часа в полном своем распоряжении.
Едва узнав о приеме у Силлертонов, он решил, что маркиза Мэнсон непременно прибудет в Ньюпорт вместе с Бленкерами и что мадам Оленска может вновь воспользоваться возможностью провести день у бабки.
Так или иначе, обиталище Бленкеров, скорее всего, будет пустовать, и он сможет вполне чинно и благопристойно удовлетворить смутное любопытство, которое вызывал у него этот дом. Он не был уверен, что хочет новой встречи с графиней Оленска, но с тех пор, как он увидел ее фигуру на берегу, он испытывал необъяснимое и странное желание увидеть место, где она поселилась, и вообразить ее там, следя за движениями воображаемой фигуры точно так же, как следил за движениями ее реальной фигуры в беседке. Это желание не оставляло его ни днем, ни ночью, превращаясь в неодолимую тягу, – так больной мечтает о какой-нибудь еде или напитке, желая вновь ощутить вкус, который он некогда знал, но давно забыл. Что будет после, когда он утолит это свое ненасытное желание, он не думал, не представляя, к чему это может привести, ибо он не отдавал себе отчета в том, что хочет поговорить с мадам Оленска или же просто услышать ее голос. Он только чувствовал, что если сможет унести с собой картину того места на земле, где ходит она, картину неба и моря вокруг, весь остальной мир может стать для него не столь пустынным.
Приехав на завод, он с первого же взгляда понял, что лошадь эта – это не то, чего бы хотелось, тем не менее он внимательно оглядел ее со всех сторон, чтобы доказать себе, что не поторопился. Но в три часа он дернул за вожжи рысаков и свернул на окружную дорогу, ведшую в Портсмут. Ветер стих, и легкая дымка на горизонте предвещала туман, который с отливом, постепенно, крадучись, накроет Саконет; однако поля и леса все еще купались в золотистом закатном свете.
Он ехал мимо крытых серой дранкой фермерских домов, мимо лугов и покосов, мимо дубовых рощ и деревень с их колокольнями, резко вонзающими свои белые шпили в меркнущее небо, и, наконец, после ряда выяснений, как проехать, у работавших в поле людей он свернул на тропу, вившуюся между высокими, поросшими ежевикой и золотарником откосами. Тропа упиралась в сверкающую голубизну реки, а слева, перед купой дубов и кленов, он заметил длинное полуразрушенное строение – дощатый, покрытый белой облупившейся краской дом.
Сбоку возле ворот был открытый сарай, из тех, в каких жители Новой Англии держат свои инструменты и куда приезжие ставят свои упряжки. Арчер, соскочив на землю, ввел лошадей в сарайчик и, привязав их, направился к дому. Газон перед ним зарос, превратившись в лужайку, но слева было отгорожено место, где кусты георгин и пожухлых роз окружали решетчатую, некогда белую беседку, увенчанную деревянной статуей Купидона, потерявшего и лук, и стрелу, но все еще целящегося неизвестно куда.
Арчер постоял, прислонившись к воротам. Ничего не было видно, из открытых окон не доносилось ни звука. Седоватый ньюфаундленд, дремавший возле двери, в качестве сторожа был так же бесполезен, как в качества стрелка бесполезен был Купидон. Было странно, что столь молчаливое и запущенное место могло стать приютом энергичным, кипучим Бленкерам, и все же Арчер не сомневался, что это их дом.
Так стоял он долго, довольствуясь лицезрением картины и мало-помалу проникаясь ее дремотным очарованием, но затем он встрепенулся, вспомнив, что времени не так много. Может быть, уже нагляделся, и хватит, можно уезжать? Он стоял в нерешительности, вдруг ощутив желание осмотреть внутренность дома, чтобы потом представлять себе комнату, в которой сидит мадам Оленска. Ничто не мешало подойти к двери и позвонить; если, как он предполагал, она, как и прочие обитатели, уехала на прием, он скажет свое имя и попросит разрешения пройти в гостиную, чтобы написать там записку.
Но вместо этого он пересек лужайку, направившись к беседке. Подойдя к ней, он заметил внутри что-то яркое и вскоре понял, что это розовый зонтик. Зонтик притягивал его к себе, как магнит: он был уверен, что зонтик этот – ее. Войдя в беседку и сев на шаткую скамью, он поднял и взял в руки шелковую вещицу и стал вертеть ее, разглядывая резную рукоятку, выполненную из какого-то редкого, с приятным ароматом дерева, Арчер поднес к губам рукоятку зонтика.
Вдруг он услышал шуршание юбок о решетку и замер, стиснув рукоятку обеими руками и опершись на нее. Не поднимая глаз, он слушал приближавшийся шорох юбок. Он знал, что это должно было случиться!
– О, мистер Арчер, – громко воскликнул чей-то молодой голос, и, подняв глаза, он увидел перед собой самую молодую и толстую из мисс Бленкер, блондинку, растрепанную, в запачканном муслиновом платье. Красное пятно на щеке свидетельствовало о том, что еще недавно щека эта прижималась к подушке, а заспанные глаза девушки смотрели радушно, но с некоторым смущением.
– Господи, откуда это вы свалились? Меня, видно, сон сморил в гамаке, а все остальные уехали в Ньюпорт. Вы звонили? – бессвязно сыпала она вопросами.
Арчер был смущен даже сильнее, чем она.
– Я… нет… я только собирался. Мне пришлось здесь на острове быть неподалеку, лошадь смотреть, и я подъехал, думал, может, повидаю миссис Бленкер и ваших гостей. Но дом, как показалось мне, пуст, и я здесь решил подождать.
Мисс Бленкер, стряхнув с себя остаток сна, глядела на него с возрастающим интересом.
– Дом и вправду пуст. Мамы нет, маркизы тоже, как и остальных. Только я осталась. – Теперь взгляд ее выражал легкий упрек. – Вы что, не знали, что профессор и миссис Силлертон устраивают сегодня прием в саду для мамы и всех нас? А я, к несчастью, не смогла поехать, потому что у меня горло заболело, и мама побоялась возвращаться поздно вечером. Подумайте только, какая неудача! Конечно, – весело добавила она, – знай я, что вы заедете, я бы не так горевала!
Налицо были всем симптомы неуклюжего кокетства, и Арчер, набравшись храбрости, прервал ее вопросом:
– А мадам Оленска тоже уехала в Ньюпорт?
Мисс Бленкер удивленно взглянула на него:
– Мадам Оленска… разве вы не знаете, что ее вызвали?
– Вызвали?
– О, мой зонтик! Я одолжила его этой глупышке Кейти, потому что он так чудесно подошел к ее лентам, а эта растереха, видно, его здесь оставила. Мы, Бленкеры, все такие несобранные, безалаберные… богема, да и только! – Сильной рукой она раскрыла зонтик, розовым куполом взметнувшийся над ее головой.
– Да, знаете ли, Эллен, она разрешает называть себя Эллен, вчера отсюда вызвали. Пришла телеграмма из Бостона, и она сказала, что на два дня уедет. Мне так нравится ее прическа! А вам? – верещала мисс Бленкер.
Арчер смотрел сквозь нее, словно она была прозрачной. Все, что он видел, – купол розового зонтика над ее глупо хихикающей головой.
После секундной заминки он рискнул спросить:
– А вам, случайно, неизвестно, почему мадам Оленска отправилась в Бостон? Надеюсь, не по причине каких-то дурных известий?
Слова его мисс Бленкер встретила с веселой недоверчивостью.
– Ну, не думаю. Что там в телеграмме, она нам не сказала. Думаю, не хотела, чтоб б этом узнала маркиза. Она так таинственно-романтична, верно? Не напоминает вам миссис Скотт-Сиддонс, когда декламирует «Сватовство Джеральдины»? Вы ее когда-нибудь видели на сцене?
Арчер торопливо пытался разобраться в хаосе теснившихся в голове мыслей. Казалось, перед ним внезапно развернулась картина будущего, и в бесконечной пустоте он видит удаляющуюся фигурку мужчины, которого в жизни уже ничего не ждет. Он обвел взглядом запущенный сад, покосившийся дом, дубовую рощу, уже погружавшуюся в сумерки. Он был так уверен, что это будет местом, где он отыщет мадам Оленска, а она далеко. И даже розовый зонтик, как выяснилось, принадлежит не ей.
Он нахмурился в нерешительности:
– Вы, должно быть, не знаете, но завтра мне надо быть в Бостоне. Если б мне удалось повидать ее…
Он чувствовал, что мисс Бленкер уже теряет к нему интерес, хотя и сохраняя на лице улыбку.
– О да, конечно! Как это мило с вашей стороны! Она остановилась в Паркер-Хаусе. Должно быть, там ужасно при такой погоде.
Фразы, которыми они обменивались потом, доходили до его сознания лишь частично. Запомнилось только, что он стойко не поддался на ее уговоры дождаться возвращения семейства и, прежде чем отправиться домой, выпить с ними чаю. Наконец он, по-прежнему сопровождаемый мисс Бленкер, выбрался из пределов досягаемости невидимой стрелы деревянного Купидона, отвязал своих лошадей и пустился в обратный путь. На повороте тропинки он увидел стоявшую в воротах мисс Бленкер, которая махала ему вслед розовым зонтиком.
Глава 23
На следующее утро, сойдя с фолл-риверского поезда, Арчер погрузился в парящий бостонский зной середины лета. Привокзальные улицы пахли пивом, кофе и подгнившими фруктами, а обряженное в платье с короткими рукавами население двигалось по ним с ленивой неуклонной целеустремленностью гостей пансиона, тянущихся в ванную.
Арчер раздобыл извозчика и поехал в Сомерсет-клуб позавтракать. Даже в фешенебельных кварталах царил дух какой-то домашней неряшливости, какой даже в самую убийственную жару не знают европейские города. На ступенях богатых домов прохлаждалась прислуга в платьях из набивного ситца, а Общественный парк выглядел, как лужайка наутро после шумной и пьяной попойки. Трудно было представить себе антураж более неподходящий Эллен Оленска, чем изнывающий от жары пустынный Бостон.
Он позавтракал – вдумчиво и с аппетитом, начав с ломтика дыни и просматривания утренней газеты в ожидании тостов и яичницы. С тех пор, как он объявил Мэй накануне вечером, что у него есть дело в Бостоне и что он должен отплыть туда на фолл-риверском пароходе, чтобы на следующий же вечер отправиться в Нью-Йорк, он чувствовал прилив сил и необыкновенной энергии. Ранее предполагалось, что в город он вернется в начале недели, но, вернувшись из Портсмута, он обнаружил на уголке стола в холле адресованное ему письмо с работы, и этот явный подарок судьбы послужил достаточным оправданием внезапного изменения планов. Он даже немного устыдился той легкости, с какой все им было проделано – в какой-то момент он с неловкостью осудил сходство этого своего вранья с ловкими ухищрениями Лоренса Лефертса, которыми тот обеспечивал свой свободный образ жизни. Но совесть недолго его мучила, ибо он находился не в том настроении, чтобы углубляться в анализ.
После завтрака, когда он курил папиросу, проглядывая «Коммерческий вестник», в зале появились два-три знакомых, с которыми он обменялся приветствиями, – в конце концов, это был все тот же его мир, хотя он и чувствовал себя так, будто ускользнул из него, перейдя в другое измерение, преодолев пространство и время.
Взглянув на часы и убедившись, что уже полдесятого, он встал и отправился писать записку. Черкнув несколько строк, он послал рассыльного съездить на извозчике в Паркер-Хаус – отвезти записку и дождаться ответа, а сам, углубившись в другую газету, стал высчитывать, сколько времени займет поездка на извозчике в Паркер-Хаус.
– Леди вышла, сэр, – услышал он вдруг возле себя голос кельнера, и только и смог, что пролепетать: «Вышла?» – так, словно сказано это было ему на каком-то чужом языке.
Встав, он направился в холл. Должно быть, это ошибка: не могла она выйти из отеля в такой час. Он даже покраснел от гнева на себя самого: какая глупость была не отправить записку сразу же по приезде!
Найдя шляпу и палку, он вышел на улицу. Город теперь виделся ему чужим и пустынным, словно он иностранец, очутившийся в неведомых краях. Секунду он медлил в нерешительности, стоя на пороге, а потом направился в Паркер-Хаус. Что, если рассыльному по ошибке сказали не то, а она все же в отеле?
Он ступил в парк, и на первой же скамейке под деревом заметил ее. Над головой она держала серый шелковый зонтик. Как мог он даже вообразить, что зонтик у нее розовый! Приблизившись, он поразился апатичности всего ее облика, она сидела так, будто ничего другого ей и не оставалось делать. Он видел уныло склоненный профиль, низкий узел волос на шее, темную шляпку, сморщенную перчатку на руке, которой она держала зонтик. Он подошел на шаг или два ближе, она повернулась и увидела его.
– О, – произнесла она, и на мгновение на лице ее появилось выражение испуга, тут же сменившееся улыбкой – удивления и удовольствия. – О, – опять произнесла она, но уже другим тоном. Он стоял, глядя на нее, и, не поднимаясь, она подвинулась, освобождая для него место на скамье.
– Я здесь по делу, только что приехал, – пояснил Арчер и безотчетно, неизвестно почему, стал делать вид, что очень удивлен встрече: – Но что вы делаете в этой глуши?
Он не очень понимал, что говорит. Ему казалось, что он кричит, взывает к ней через бескрайние просторы, а она может исчезнуть, прежде чем он докричится.
– Я? О, я тоже здесь по делу, – отвечала она. Она повернула голову, и теперь они находились с ней лицом к лицу. Смысла слов он не понимал, а слышал только голос, изумляясь тому, что звук этого голоса он забыл. Забыл даже, что голос был низкий и согласные она произносит с легким придыханием.
– Вы изменили прическу, – сказал он, и сердце у него заколотилось так, будто произнес он нечто чрезвычайно дерзкое.
– Изменила? Нет. Это самое лучшее из того, что я могу себе позволить, когда рядом нет Настасии.
– Настасия… но разве она не с вами?
– Нет; я здесь одна. Не было смысла брать ее с собой ради нескольких дней.
– Вы одна – в Паркер-Хаусе?
Во взгляде ее вспыхнул огонек прежнего ехидства:
– Вы считаете это таким опасным?
– Нет, не опасным…
– Но не общепринятым? Понятно. Так и есть. – Она помолчала, раздумывая. – Мне это не пришло в голову, потому что только что я сделала нечто гораздо более «непринятое». – В глазах ее промелькнула тень иронии: – Я отказалась взять обратно сумму денег, мне принадлежащую.
Вскочив, Арчер отступил от скамьи на шаг или два. Она сложила зонтик и рассеянно чертила им теперь узоры на дорожке. Он вернулся опять к скамье.
– Кто-то… приехал, чтоб с вами встретиться?
– Да.
– С предложением денег?
Она кивнула.
– И вы отказались из-за условий?
– Отказалась, – проговорила она, запнувшись.
Он снова сел подле нее.
– Что же за условия были выдвинуты?
– О, ничего особо тяжелого, просто время от времени сидеть во главе его стола.
Последовала пауза. Сердце у Арчера, замерев уже привычным ему странным образом, словно захлопнулось, и он сидел молча, мучительно подбирая слова.
– Он хочет вас вернуть – за любую цену?
– Цена значительная. По крайней мере – для меня.
Он опять помолчал, не решаясь задать необходимый ему вопрос.
– Это для встречи с ним вы сюда приехали?
Она удивленно взглянула на него и вдруг расхохоталась.
– Встречи с ним – с моим мужем? Здесь? В это время года он всегда в Каусе или в Бадене.
– Так он прислал кого-то?
– Да.
– С письмом?
Она покачала головой:
– Нет, просто с поручением. Он никогда не пишет. Думаю, за все время я получила от него не больше одного письма. – Воспоминание заставило ее покраснеть, что отразилось румянцем, вспыхнувшим на лице Арчера.
– Почему же он никогда не пишет?
– А зачем? Для чего тогда секретари?
Молодой человек покраснел еще гуще. Слово «секретарь» она произнесла так легко, словно никакого дополнительного значения для нее оно не имело. Секунду у него на языке вертелся вопрос: «Так, значит, он своего секретаря к вам прислал?» Но воспоминание о единственном письме графа к жене было столь живо для него, что он опять погрузился в молчание, после чего сделал новую попытку:
– А тот человек…
– Порученец? Порученец, – с улыбкой отвечала мадам Оленска, – мог бы, услышав мой ответ, к этому времени уже и отправиться обратно, но он настоял на том, что подождет до вечера… на случай… другого решения?
– И вы пришли сюда, чтобы обдумать возможность другого решения.
– Я пришла сюда глотнуть воздуха. В отеле так душно. А после полудня я поездом возвращаюсь в Портсмут.
Они сидели молча и, не глядя друг на друга, лишь провожали взглядом шедших мимо них по дорожке. Наконец она взглянула на него и сказала:
– Вы не переменились.
Ему хотелось сказать: «Переменился, едва увидев вас», но вместо этого он, резко встав, обвел взглядом знойную неряшливость парка.
– Здесь ужасно! Почему бы нам не пройти подальше, на набережную? Там ветерок, так будет прохладнее. Можем проехать на пароходике до Пойнт-Арли. – Она поглядела на него с сомнением, и он продолжал:
– Утром в понедельник на пароходике не будет ни души. Мой поезд – только вечером. Я возвращаюсь в Нью-Йорк. Что нам мешает? – так настойчиво, не спуская с нее взгляда, говорил он. И неожиданно выпалил: – Ведь мы сделали все, что только могли.
– О, – пробормотала она. Встав, она раскрыла зонтик, огляделась, будто испрашивая совета у окружающего пейзажа. И, словно уверившись в невозможности находиться в этом месте, взглянула в лицо Арчеру.
– Вам не следует говорить мне такие вещи.
– Да я буду говорить все, что вам угодно! Или молчать. Рта не раскрою, если вы мне так велите! Разве это может кому-то навредить? Единственное, чего я желаю, – это слушать вас, – сбивчиво проговорил он.
Она взглянула на висевшие на эмалевой цепочке золотые часики.
– О, только не считайте время, – опередил он ее слова, – подарите мне этот день. Я хочу увести вас от этого человека! В котором часу он должен с вами встретиться?
Она вновь покраснела:
– В одиннадцать.
– Тогда уйдем сейчас же.
– Вам нечего бояться, даже если я и не пойду.
– И если пойдете – тоже. Клянусь, единственное, чего мне хочется, – это узнать про вас все, узнать, как вы жили, чем были заняты все это время. Сто лет прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз, и, может быть, пройдет еще сто, прежде чем мы опять увидимся.
Она все еще колебалась, не сводя с него беспокойного жадного взгляда:
– Почему вы не спустились на берег, чтобы позвать меня, в тот день, когда я была у бабушки? – спросила она.
– Потому что вы не оглянулись, потому что вы не почувствовали, что я тут. Я загадал, что не подойду, если вы не оглянетесь!
И он сам рассмеялся, пораженный детскостью такого признания.
– Но я нарочно не оглянулась.
– Нарочно?
– Я знала, что вы там. Когда вы приехали, я сразу узнала лошадей. И я спустилась на берег.
– Чтобы быть от меня как можно дальше?
– Чтобы быть от вас как можно дальше, – тихо повторила она.
Он вновь рассмеялся, на этот раз с каким-то мальчишеским, радостным удовлетворением.
– Видите, оказалось бесполезно. Скажу даже больше, – добавил он, – дело, по которому я здесь, – это только разыскать вас. Но, знаете, нам пора, не то наш пароход пропустим.
– Наш пароход? – Она нахмурилась, озадаченная, и тут же улыбнулась. – Ой, сперва я должна вернуться в отель, оставить записку.
– Да хоть сколько угодно записок! Можете написать прямо здесь. – Он вытащил портмоне и одну из новеньких авторучек. – У меня и конверт имеется – видите, все как по заказу! Вот – кладите портмоне на колени, а я вам в одну секунду ручку в действие приведу. Они с норовом, знаете ли. – Рукой, державшей авторучку, он ударил по спинке скамейки. – Это как ртуть в термометре спустить: фокус такой. А теперь приступайте.
Она засмеялась и, склонившись над листом бумаги, вытащенной из портмоне, принялась писать. Арчер отошел на несколько шагов и с сияющим лицом уставился, не видя, на прохожего, который, замедлив шаг, в свою очередь уставился на странное зрелище – нарядной дамы, пишущей что-то на коленке, сидя на скамье в Общественном парке.
Мадам Оленска сунула листок в конверт, подписала имя и положила конверт в карман. После чего тоже встала.
Они пошли в сторону Бикон-стрит, и возле клуба Арчер заметил удобный, с мягкими сиденьями маленький омнибус – на нем рассыльный отвозил его записку в Паркер-Хаус. Кучер омнибуса сейчас отдыхал от проделанных трудов, охлаждая лицо под струей воды из крана по соседству.
– Говорил я вам, что все как по заказу. Вот и средство передвижения. Видите? – Оба засмеялись, удивленные таким чудом – поймать общественный транспорт в такой час и в таком неподходящем месте, в городе, где остановки общественного транспорта еще почитались чужеземным новшеством.
Взглянув на часы, Арчер понял, что до того, как отправляться на пристань, у них есть еще время съездить в Паркер-Хаус. Прогрохотав по жарким улицам, они подъехали к дверям отеля.
Арчер протянул руку за письмом. «Я отнесу?» – спросил он, но мадам Оленска, покачав головой, спрыгнула на землю и скрылась в стеклянных дверях. Было только пол-одиннадцатого, но что, если порученец, нетерпеливо ожидая ее ответа и не зная, чем убить время, уже сидит среди других, попивающих прохладительные напитки обитателей отеля, тех, которых Арчер успел разглядеть через открытую дверь, когда она входила?
Он ждал, шагая взад-вперед возле омнибуса. Мальчишка-сицилиец с глазами, как у Настасии, вызвался почистить ему ботинки, ирландская тетушка – продать ему персиков, и каждую минуту двери отеля открывались, выпуская изнывающих от жары людей в сдвинутых на затылок соломенных канотье, и те окидывали его взглядом, проходя мимо. А он поражался сходству всех этих выпускаемых ежеминутно людей друг с другом и со всеми другими изнывающими от жары людьми, которые в этот час во всех уголках этой страны входили и выходили в качающиеся двери отелей.
А потом внезапно он увидел лицо, не похожее на другие, увидел лишь мельком, так как в этот момент он, находясь на другом конце своего променада, вновь поворачивал к отелю. Среди всех лиц – худых и утомленных, круглощеких и удивленных, вытянутых и кротких – это лицо выражало нечто более сложное и многообразное, принадлежало оно молодому человеку, тоже бледному и, как казалось, сильно удрученному, снедаемому не то жарой, не то беспокойством, не то тем и другим вместе, и при этом лицо было более живым, более чутким и оригинальным, а может быть, так только казалось из-за непохожести его на других. Секунду Арчер колебался, качаясь на тонкой нити памяти, но она оборвалась и уплыла вместе с незнакомцем – возможно, каким-то иностранным дельцом, выглядевшим еще иностраннее в таком окружении. Незнакомец растворился в потоке проходивших мимо, и Арчер продолжил нести свою вахту.
Ему было все равно, увидят или нет, как он бродит возле отеля, и по его мысленным без часов подсчетам времени прошло достаточно, чтобы заключить одно: если мадам Оленска до сих пор не вышла, значит, этому помешал порученец. От такой мысли опасения Арчера возросли до степени мучительной тревоги.
«Если она скоро не появится, я пойду на поиски», – сказал он себе.
Двери опять распахнулись, и вот она рядом. Они сели в омнибус и, когда отъехали, а он взглянул на часы, он увидел, что отсутствовала она всего-навсего минуты три. Дребезжание оконных створок омнибуса и грохот колес по неровной булыжной мостовой делали разговор невозможным, и они в молчании последовали к гавани.
Сидя рядом на скамье полупустого пароходика, они обнаружили, что говорить в общем не о чем, а вернее, то, что надо было сказать друг другу, лучше передавалось благословенной тишиной их внезапного освобождения и бегства друг к другу.
Когда колеса пароходика завертелись и причал, и корабли возле него стали удаляться, исчезая в знойном мареве, Арчеру показалось, что и весь привычный ему мир тоже начал удаляться куда-то. Ему хотелось спросить у мадам Оленска, чувствует ли и она то же самое, что они отправились в какое-то дальнее плаванье, из которого могут и не вернуться. Но он боялся задать этот вопрос или сказать нечто, грозившее покачнуть, сдвинуть хрупкое равновесие ее доверия. Больше всего он боялся разрушить это доверие. Сколько ночей и дней его губы жгло воспоминание об их поцелуе; даже накануне поездки в Портсмут одна мысль о нем пронизывала все его тело огнем, но теперь, когда она была рядом, когда они вместе плыли в неведомое, близость, которой они достигли, была настолько полной, настолько глубокой, что прикосновение казалось излишним и могло лишь разъединить их.
Когда пароходик, покинув гавань, вышел в открытое море, задул легкий ветерок, и вода вздыбилась длинными гладкими хребтами волн, перешедшими затем в рябь увенчанных пеной барашков. Над городом еще висело знойное марево, но впереди расстилался беспокойный водный простор и виднелись освещенные солнцем прибрежные мысы с маяками. Мадам Оленска стояла, прислонясь к поручню и, приоткрыв губы, вдыхала прохладу. На шляпу ее была накручена вуаль, но лица она не прикрывала, и Арчера поразила безмятежная веселость его выражения. Казалось, приключение это она воспринимает как нечто естественное, само собой разумеющееся и не боится нежданных встреч или (что было бы даже хуже) чувствует даже какое-то несколько чрезмерное возбуждение от самой их возможности.
В бедно обставленном зале харчевни, где они надеялись побыть единственными гостями, они застали компанию гомонящих простоватых юнцов и молодых женщин – школьных учителей на отдыхе, как объяснил хозяин харчевни, и Арчер совершенно пал духом, пытаясь говорить в таком шуме.
– Это невозможно, пойду спрошу, нет ли отдельной комнаты, – сказал он, и мадам Оленска, не выразив несогласия, осталась ждать, пока он пошел на поиски. Комната оказалась с выходом на длинную дощатую веранду, под окнами которой шумело море. Было пусто и прохладно, накрытый клетчатой скатертью стол украшали бутылка с пикулями и черничный пирог в сетчатой клетке. Ни одной тайной парочке не доставалось столь невинного прибежища.
В сдержанной веселости, с которой мадам Оленска заняла место напротив него, Арчеру почудилось нечто вроде одобрения. Женщина, убежавшая от мужа, как говорят, с другим мужчиной, наверняка искушена и знает, что делает, но абсолютное самообладание мадам Оленска не позволяло ему иронизировать. Она так спокойно воспринимала все как должное, так просто пренебрегала всеми условностями, что их желание уединиться становилось в его глазах естественной потребностью старых друзей, которым есть, что сказать друг другу.
Глава 24
Они ели не спеша и вдумчиво, перемежая оживленный разговор молчаливыми паузами; теперь, когда чары рассеялись, тем было множество, но временами речь становилась лишь аккомпанементом к долгим диалогам молчания. О своих делах Арчер не говорил, не намеренно, а только лишь не желая упустить хоть слово из ее истории; и склоняясь над столом, уперев подбородок в сложенные руки, она рассказывала ему о том годе с половиной, что прошли со дня их последней встречи.
Она устала от так называемых «светских людей», Нью-Йорк был радушен и даже навязчиво гостеприимен; она никогда не забудет, как было встречено ее возвращение; но когда схлынула радость от новизны, она обнаружила, что слишком, как она выразилась, «другая», чтобы принимать вещи, которые принимают все вокруг, поэтому она и решила попробовать пожить в Вашингтоне, где можно ожидать большего разнообразия людей и мнений. В общем, она, возможно, поселится в Вашингтоне, где ее дом станет пристанищем и для бедной Медоры, которая, по-видимому, истощила терпение других своих родственников как раз ко времени, когда особо нуждается в заботе и ограждении от матримониальных опасностей.
– Ну а доктор Карвер? Его вы не боитесь? Я слышал, что и он тоже живет у Бленкеров.
Она улыбнулась:
– О, Карвер больше опасности не представляет! Карвер очень умный человек, он хочет жениться на богатой, чтоб жена могла финансировать его планы, Медора же служит ему лишь в качестве рекламы новообращения.
– Новообращения куда?
– К участию во всевозможных безумных социальных проектах. Но знаете, эти люди интересуют меня гораздо больше, чем слепые приверженцы традиции – чужой традиции, – а их так много среди наших друзей. Мне кажется верхом тупости открыть Америку лишь для того, чтоб превратить ее в копию другой страны. – Она улыбнулась ему через стол. – Как вы думаете, стал бы Христофор Колумб городить такой огород и подвергаться стольким опасностям лишь для того, чтоб ходить на оперные представления с семейством Селфридж Мерри?
Арчер изменился в лице.
– А Бофорт? С ним вы ведете подобные беседы? – вдруг резко спросил он.
– Я давно его не видела. Раньше вела. Он в таких вещах разбирается.
– Ну да, это я вам и всегда говорил; нас вы не любите. А Бофорта любите, потому что он не похож на нас. – Оглядев пустую комнату, он устремил взгляд на пустынный берег и выстроившиеся в ряд по берегу чистенькие белые домики. – Мы на вас нагоняем смертельную скуку. Вы отказываете нам во всем – в собственном характере, цвете, разнообразии. Удивляюсь даже, – неожиданно вырвалось у него, – почему бы вам не вернуться обратно?
Взгляд ее посуровел, и он ожидал взрыва возмущения. Но она молчала, словно обдумывая его слова, и он испугался, что она сейчас скажет, что и сама этому удивляется.
Но после паузы она сказала:
– Наверно, из-за вас.
Было бы невозможно произнести слова признания столь бесстрастно, тоном менее лестным для тщеславия собеседника. Арчер залился краской до самых корней волос, но не смел ни пошевелиться, ни заговорить: слова ее были подобны редкостной бабочке, которая, стоит шевельнуться, испуганно упорхнет, но если не двигаться, соберет вокруг себя целую стайку таких же бабочек.
– По крайней мере, – продолжала она, – именно вы убедили меня в том, что под покровом унылой скуки здесь таятся и красота, и тонкое понимание, все то, что не идет ни в какое сравнение с вещами, что я так ценила в прошлой моей жизни. Не знаю, как объяснить… – Она нахмурилась в замешательстве. – По-моему, я до сих пор и понятия не имела, какой трудной и непомерной ценой приходится платить за величайшие наслаждения.
«Величайшие наслаждения – они ведь чего угодно стоят», – хотелось ему сказать, но мольба в ее глазах удержала его.
– Хочу быть предельно откровенной с вами и с самой собой. Долгое время я надеялась, что мне представится случай сказать вам о том, как вы помогли мне, как изменили меня…
Арчер глянул на нее из-под насупленных бровей и оборвал ее речь, засмеявшись:
– А сознаете ли вы, как изменили меня вы?
Она чуть побледнела:
– Я изменила вас?
– Да. Потому что я ваше создание в гораздо большей степени, чем вы мое. Я женился на женщине, потому что другая велела мне это сделать.
Бледное лицо ее вспыхнуло:
– Мне казалось… вы обещали… не говорить мне сегодня таких вещей!
– Ах, как это по-женски! Вы, женщины, не продумываете до конца то дурное, что делаете!
– Так это дурно – для Мэй? – спросила она упавшим голосом.
Он стоял у окна, барабаня пальцами по поднятой раме, всеми фибрами души отзываясь на трепетную грустную нежность, с какой она произнесла имя кузины.
– И разве мы не должны были думать об этом всегда и с самого начала – что вы и показали? – настойчиво продолжала она.
– Что я и показал? – эхом откликнулся он, по-прежнему не сводя невидящего взгляда с морских волн.
– Потому что, если не так, – продолжала она свою мысль, с усилием подбирая слова, – если бессмысленны самопожертвование, самоотдача, отказ от чего-то ради того, чтоб спасти других от разочарования, от страдания, значит, все, для чего я вернулась, все, сделавшее в моих глазах мою ту, другую жизнь по контрасту такой пустой и бедной, ибо там таких вещей никто в расчет не принимает, – лишь притворство и фальшь, и бесплодное мечтание…
Он повернулся, но с места не сдвинулся.
– И в таком случае нет никакой мыслимой причины вам не возвращаться? Так? – закончил он за нее.
Она с отчаянием так и впилась в него взглядом:
– О, нет причины? Правда?
– Нет, если вы все поставили на карту во имя того, чтоб брак мой оказался успешным. Мой брак, – сурово отчеканил он, – не таков, чтоб лицезрение его искупало ваш отказ от возвращения. – Она молчала, и он продолжал: – К чему тогда все? Вы дали мне заглянуть в настоящую жизнь и в ту же секунду, одновременно просите продолжать жизнь фальшивую. Это выше сил человеческих, все это терпеть.
– О, только не говорите о том, что приходится мне терпеть! – вырвалось у нее, и глаза ее наполнились слезами.
Она уронила руки на стол и с отрешенным видом встретила его взгляд – живая картина полного отчаяния. Лицо ее выражало ее всю, словно и было ею, воплощением ее души.
Арчер стоял, окаменев, ошеломленный внезапно открывшейся ему истиной.
– Так вы тоже… – о, все это время и вы?..
Ответом ему были слезы, которые медленно потекли из глаз.
Между ними оставалось пространство в полкомнаты, но ни он, ни она не сделали ни малейшего движения навстречу друг другу. Арчер чувствовал странное безразличие к ее телесному присутствию рядом, он почти и не сознавал бы его, если б взгляд его не притягивала ее уроненная на стол рука, и, как тогда, в домике на Двадцать третьей стрит, он не сводил глаз с этой руки, чтоб не глядеть на ее лицо. Рука манила его воображение, закручивала его в воронку водоворота, но усилия подойти он все же не делал. Любовь, питаемая ласками и рождающая их, была ему ведома, но эту страсть, укорененную в нем глубже, чем самый костяк его, утолить столь легкими, поверхностными средствами было невозможно. Его преследовал страх сделать что-то, что стерло бы звук и впечатление от ее слов, единственной его мыслью было не допустить вновь ощущение одиночества.
Но через минуту его охватило чувство тщеты и полного краха. Вот они – вместе и так близко, и все хорошо, и они в укрытии, и все же оба прикованы цепью к своей отдельной участи, и прикованы так прочно, словно их разделяет чуть ли не полмира.
– Какой смысл, если вы все равно вернетесь? – вырвалось у него, а за словами был крик: что сделать мне, чем удержать тебя?
Она сидела неподвижно, потупившись:
– О, я пока еще здесь!
– Пока? Значит, придет время, и не будете? И уже предвидите это время?
Она подняла на него чистейший взгляд:
– Обещаю вам оставаться, пока вы держитесь. Пока мы можем глядеть друг другу в глаза, вот как сейчас.
Он без сил опустился на стул. На самом деле ответ ее означал: «Если ты шевельнешь пальцем, и я исчезну, вернусь ко всем гнусностям, о которых ты знаешь, и всем соблазнам, о которых можешь догадываться». Он понимал это так ясно, словно она все это выговорила, и это как якорем приковывало его к противоположной стороне стола, его растроганного, пребывающего в какой-то благоговейной покорности.
– Но что это за жизнь – для вас? – простонал он.
– О, до тех пор, пока это – часть вашей жизни.
– А моя жизнь – как часть вашей?
Она кивнула.
– И только это и суждено – нам обоим?
– Ну, только это и есть, не правда ли?
Тут он не выдержал – вскочил, забыв обо всем, кроме милого ее лица. Она тоже поднялась, не навстречу ему и не для того, чтоб от него бежать, а тихо, словно худшее из всей задачи выполнено и ей остается только ждать, так тихо, что, когда он приблизился, ее протянутые руки стали не предостережением, а приглашением ему. Он взял ее руки в свои, и ее руки, хоть и податливые, удерживали его на расстоянии, достаточном, чтоб он мог видеть ее лицо, чье покорное выражение сказало ему все, что нельзя было выразить словами.
Они могли простоять так долго или же всего несколько мгновений; все равно молчание ее сказало ему все, что хотела она сказать, и только это для него и было важно. Он не должен делать ничего, что могло превратить это их свидание в последнее, он должен оставить их будущее на попечение ей, попросив лишь о том, чтоб она не выпустила его из рук.
– Не надо… не надо вам быть несчастным, – сказала она с дрожью в голосе и убрала руки, а он лишь проговорил:
– Но вы не вернетесь, не вернетесь? – как будто только такая возможность оказалась бы для него невыносимой.
– Я не вернусь, – сказала она и, открыв дверь, первой вышла в общий зал харчевни. Гогочущая группа учителей собирала свои вещи, готовясь нестройно потянуться к пристани; на той стороне залива у причала стоял белый пароход, а выше, над залитыми солнцем водами гавани, в туманной дымке маячил Бостон.
Глава 25
На обратном пути пароходика и в присутствии посторонних Арчер чувствовал спокойствие и умиротворение, удивлявшее и в то же время поддерживавшее его.
День, по всем общепринятым меркам, оказался до смешного неудачным: он даже не поцеловал руки мадам Оленска, не говоря уж о том, что не смог вытянуть из нее ни слова, которое могло бы заронить надежду на возможность дальнейшего развития событий. И тем не менее для мужчины, снедаемого неутоленной страстью и расстающегося с предметом этой страсти на неопределенный период, он чувствовал почти унизительное спокойствие и удовлетворение. Она сумела сохранить идеальное равновесие между их верностью другим и честностью по отношению к себе самим; это трогало его, одновременно успокаивая; и равновесие это не было плодом хитрого расчета, о чем свидетельствовали ее слезы и сбивчивость речи, оно было естественным порождением беспредельной искренности мадам Оленска. То, что она сумела сделать, теперь, когда опасность миновала, переполняло его сердце благоговейной нежностью, и он благодарил судьбу, что ни собственное тщеславие, ни желание предстать в выигрышном свете перед искушенными свидетелями не родили в нем желания ее соблазнить. Даже после их прощального рукопожатия на вокзале Фолл-Ривер, когда они расстались и он ушел один, в нем сохранилась уверенность, что из встречи этой они извлекли гораздо больше того, чем пожертвовали.
Он вернулся в клуб и, сидя в одиночестве пустынной библиотеки, вновь и вновь мысленно переживал каждую секунду из тех часов, что они были вместе. Ему было ясно, а после тщательного обдумывания стало еще яснее, что если в конце концов она примет решение вернуться в Европу – вернуться к мужу, то это будет не потому, что ее манит прошлая жизнь или даже жизнь на новых условиях. Нет, она уедет, лишь если почувствует, что служит искушением Арчеру, искушением отринуть принцип, который они оба утвердили. Ее выбором будет оставаться рядом до тех пор, пока он не попросит ее приблизиться, и от него зависит, будет ли она рядом, там, где она есть, в безопасности, но в отдалении.
В поезде он все еще вертел в голове эти мысли, погружался в них, они овевали его, окутывали коконом золотистой дымки, сквозь которую лица вокруг казались далекими, расплывались. В этом состоянии рассеянности он пребывал и на следующее утро, проснувшись в удушливой реальности жаркого сентябрьского дня в Нью-Йорке. Изнуренные жарой лица мелькали, струясь потоком мимо, а он видел их сквозь все ту же золотистую дымку, как вдруг уже у выхода с вокзала одно лицо отделилось, выплыло, приблизилось, вторглось в его сознание. Оно было, как он мгновенно вспомнил, лицом молодого человека, которого он видел накануне выходящим из Паркер-Хауса и отметил как не соответствующего обычному американскому типу постояльцев отелей.
То же самое бросилось ему в глаза и сейчас, всколыхнув те же смутные воспоминания. Молодой человек стоял, растерянно озираясь – иностранец, ошеломленный суровыми условиями американского путешествия с его скудными милостями. Затем он приблизился к Арчеру, приподнял шляпу и сказал по-английски:
– Простите, мсье, мы не встречались с вами в Лондоне?
– Ах, конечно же, в Лондоне! – Арчер тепло и с любопытством сжал его руку. – Так вы все-таки приехали! – воскликнул он, вопросительно глядя в утомленное чуткое личико французского учителя Карфри.
– О да, приехал, да, – мсье Ривьер криво улыбнулся, – но ненадолго. Послезавтра еду обратно. – Он стоял, сжимая рукой в безукоризненной перчатке свой легкий чемоданчик и озабоченно, смущенно, почти моляще заглядывая в лицо Арчера.
– Скажите, мсье, если уж мне посчастливилось вас встретить, не мог бы я…
– Я как раз собирался вам это предложить: пригласить вас на ланч. В центре, я думаю, если вы не против зайти за мной в мою контору. Я отведу вас в очень приличный ресторан по соседству.
Мсье Ривьер был явно удивлен и растроган:
– О, вы так любезны! Но я хотел лишь попросить вашей помощи найти мне какое-нибудь средство передвижения. Здесь нет носильщиков и никто, похоже, не выслушивает…
– Знаю. Наши американские вокзалы должны вам казаться удивительными. Спрашиваешь носильщика, а тебе дают жевательную резинку. Но идемте, я вызволю вас отсюда, и съесть ланч со мной вам все-таки придется.
Молодой человек после едва заметного колебания рассыпался в благодарностях и тоном не слишком уверенным сказал, что на ланч его уже пригласили, однако когда они уже выбрались из вокзального лабиринта на улицу, он спросил, не мог бы он зайти к нему в контору попозже к вечеру.
Арчер, которому летний ленивый распорядок дня позволял свободно распоряжаться рабочим временем, назначил ему час и написал свой адрес, который француз сунул в карман с множественными благодарностями, сопровождаемыми широкими взмахами шляпой. Извозчичий экипаж принял его, и Арчер ушел.
Ровно в назначенный час мсье Ривьер явился побритый, отдохнувший, но серьезный и по-прежнему явно напряженный.
Арчер был в конторе один, и молодой человек, не успев сесть на предложенное место, без предисловия начал:
– По-моему, сэр, я видел вас вчера в Бостоне.
Сама по себе эта фраза была малозначащей, и Арчер уже готов был подтвердить сказанное, но его остановил пристальный взгляд гостя, загадочный и в то же время многое разъясняющий.
– Удивительно, поистине удивительно, – продолжал мсье Ривьер, что мы встретились в ситуации, в которой я очутился.
– В какой ситуации? – спросил Арчер. Ему пришла в голову грубая мысль, не денег ли он попросит.
Мсье Ривьер продолжал глядеть на него испытующим, внимательным взглядом.
– Я не места себе искать приехал, как я вам говорил на нашей первой встрече, я приехал со специальной миссией.
– А-а! – воскликнул Арчер. Как вспышка, в уме его мгновенно соединились две встречи.
Он молчал, пытаясь свыкнуться с внезапно высветившимся для него обстоятельством.
Мсье Ривьер тоже молчал, словно понимая, что сказанного им достаточно.
– Со специальной миссией… – повторил Арчер.
Молодой француз развел руками, чуть приподняв их; двое мужчин смотрели друг на друга через стол в конторе, пока Арчер, опомнившись, смог сказать: «Так сядьте же!», на что мсье Ривьер, поклонившись, занял стул в отдалении и вновь погрузился в ожидание.
– Это по поводу вашей миссии вы хотели проконсультироваться со мной? – наконец спросил Арчер.
Мсье Ривьер наклонил голову:
– Это нужно не мне. Я… я в порядке. Я хотел бы… если это возможно… поговорить с вами о графине Оленска.
Уже несколько минут, как Арчер знал, что слова эти будут сказаны, но, когда это произошло, кровь бросилась ему в голову, лицо залила краска так, будто в лесной чаще он напоролся на низко свесившуюся ветку.
– И кому же это нужно? – спросил он. – Ради кого вы хотите это сделать?
Вопрос этот мсье Ривьер встретил стоически:
– Ну… я сказал бы, ради нее, если б это не звучало столь дерзко. Наверно, можно сказать так: ради справедливости как таковой.
Арчер бросил на него насмешливый взгляд:
– Иными словами, вы посланы ко мне графом Оленски?
Он увидел, что краска на его лице отразилась в более смуглом румянце на лице мсье Ривьера:
– Не к вам, мсье! Если я обратился к вам, то по совсем иной причине.
– Какое право вы имеете в данной ситуации иметь какие-то иные причины! – возразил Арчер. – Если вы посланы с миссией, значит, вы посланы с миссией.
Молодой человек подумал над ответом.
– Миссия моя окончена. Что касается мадам Оленска, миссия провалена.
– Ничем не могу помочь, – парировал Арчер по-прежнему насмешливо.
– Нет, помочь вы можете… – Мсье Ривьер помолчал, руками все еще в перчатках повертел шляпу, порассматривал подкладку и снова поднял взгляд к лицу Арчера. – Вы можете помочь, мсье, я убежден, помочь, чтоб так же провалилось то дело и в ее семье.
Арчер отодвинулся от стола, встал.
– Но… какого черта стану я это делать! – воскликнул он. Он стоял, держа руки в карманах, гневно глядя на маленького француза, чье лицо, хотя встал и он, все равно находилось на дюйм или два ниже уровня глаз Арчера.
Мсье Ривьер теперь был бледен, бледнее даже больше обычного, бледен, как только может быть бледен смуглый человек.
– Но с какой стати вы решили, – негодующе продолжал Арчер, – обращаясь ко мне, как я полагаю, учитывая мое родство с мадам Оленска, что я стану придерживаться мнения, противоположного мнению семьи?
Какое-то время единственным ему ответом было изменившееся лицо мсье Ривьера. Теперь оно выражало не робость, а совершенное огорчение: решительному и сообразительному молодому человеку, каким обычно казался Ривьер, трудно было бы предстать более обезоруженным и беззащитным.
– О, мсье…
– И я не могу понять, – продолжил Арчер, – почему вам понадобилось обратиться ко мне, когда есть люди, гораздо более близкие графине, и уж совсем непонятно, почему вы решили, что доводы, с которыми, полагаю, вы присланы, мне покажутся более убедительными, нежели другим.
Эту атаку мсье Ривьер воспринял с обезоруживающей покорностью.
– Доводы, которые я хочу представить вам, мсье, мои собственные, а вовсе не те, с которыми я прислан.
– Тем меньше причин мне их выслушивать.
Мсье Ривьер опять уставился на свою шляпу, как будто прикидывая, не являются ли последние слова прозрачным ему намеком надеть шляпу и проститься. Но потом с неожиданной решимостью он произнес:
– Мсье, скажите мне только одно: вы ставите под сомнение мое право здесь находиться? Или, может быть, считаете, что вопрос исчерпан и дело закрыто?
Его тихая настойчивость заставила Арчера ощутить неловкость своих яростных нападок. Мсье Ривьеру удалось выглядеть достойно. Слегка покраснев, Арчер опять опустился на стул и сделал знак молодому человеку тоже присесть.
– Простите меня, пожалуйста, но разве дело не закрыто? Почему вы так думаете?
Мсье Ривьер ответил ему страдальческим взглядом.
– Значит, вы согласны с другими членами семьи в том, что привезенные мною предложения заставят мадам Оленска почти наверняка вернуться к мужу?
– Боже мой! – вырвалось у Арчера, а гость невнятно и тихо продолжал:
– Перед тем как увидеться с ней, я, по просьбе графа Оленски, повидался с мистером Ловелом Минготом и до моей поездки в Бостон имел с ним несколько бесед. Как я понимаю, он представляет мнение своей матери, а миссис Мэнсон Мингот в семье пользуется огромным влиянием.
Арчер сидел молча. У него было чувство, что он вот-вот соскользнет в пропасть. Открытие, что его исключили из переговоров по этому поводу и даже не удостоили знать о них, никак не умерялось еще более острым удивлением, оттого, что стало ему теперь известно. Его, как молнией, пронзило понимание того, что если семья перестала с ним советоваться, то это потому, что глубоко укорененный племенной инстинкт подсказал им, что он, возможно, не на их стороне; теперь он по-новому воспринял памятное ему замечание Мэй, которое она обронила на обратном пути от миссис Мэнсон Мингот в день состязания в стрельбе из лука: «В конце концов, я начинаю даже думать, не лучше бы ей было оставаться с мужем».
Даже в сумбуре новых открытий Арчер не забыл ни своего тогдашнего негодования, ни того факта, что с тех пор жена в разговорах с ним никогда не упоминала мадам Оленска. Ее небрежное замечание, несомненно, было соломинкой, поднятой, чтобы проверить, куда дует ветер; результат был доложен семье, после чего Арчер был молча исключен из числа советчиков. Его восхищала семейная дисциплина, заставившая Мэй подчиниться такому решению. Однако он знал, что, будь оно принято вопреки ее совести, она бы воспротивилась, а значит, она, возможно, и разделяет общее мнение семьи, что для мадам Оленска лучше было бы оставаться несчастной женой, нежели разведенной, и было бы бесполезно обсуждать это с Ньюлендом, который, как это ни странно, видимо, не готов принимать как должное вещи самые основные и неоспоримые.
Арчер поднял взгляд и встретил встревоженный взгляд гостя.
– Неужели вы не знаете, мсье, возможно ли такое, чтоб вы этого не знали, что семья начала подвергать сомнению даже свое право советовать графине отказаться от последних предложений графа?
– Предложений, которые привезли вы?
– Предложений, которые привез я.
Арчер уже готов был воскликнуть, что знает он чего-то или не знает вовсе, не касается мсье Ривьера, но что-то во взгляде гостя, его смиренное и в то же время храброе упорство заставило его отвергнуть подобную реакцию, и на вопрос мсье Ривьера он ответил вопросом:
– Зачем вы говорите со мной обо всем этом?
Ответа ждать не пришлось:
– Чтобы просить вас, мсье, умолять вас изо всех моих сил – не дать ей вернуться. О, не разрешайте ей этого! – воскликнул мсье Ривьер.
Арчер глядел на него с растущим изумлением. Ошибки быть не могло: мучительная тревога молодого человека, как и его решимость, были совершенно искренни: видимо, готовый к абсолютному поражению, он все-таки решил высказаться. Арчер молчал, прикидывая, что сказать.
– Могу я спросить вас, – наконец произнес он, – этой точки зрения вы придерживались и когда говорили с графиней Оленска?
Мсье Ривьер покраснел, но глаз не опустил:
– Нет, мсье. Свою миссию я выполнил честно. Я и вправду верил, по причинам, которыми не стоит вас беспокоить, что для мадам Оленска будет лучше исправить ситуацию, вернуть себе состояние и тот вес в обществе, который обеспечивает ей положение ее мужа.
– Так я и полагал, думай вы иначе, вы бы не взялись за эту миссию.
– Я не должен был соглашаться на нее.
– Но тогда… – Арчер опять замолчал, и их взгляды вновь встретились в долгом и внимательном созерцании друг друга.
– Ах, мсье, после того, как я увидел ее, как выслушал, я понял, что здесь ей лучше.
– Поняли?
– Мсье, я выполнил поручение как положено! Я передал доводы князя, рассказал о его предложениях без каких-либо собственных комментариев. Графиня была так добра, что терпеливо все это выслушала и даже благосклонно согласилась встретиться со мною дважды. Она обдумала и взвесила без всякого пристрастия все, что я имел ей сообщить. Но в ходе двух наших бесед я переменил свое мнение и стал видеть вещи иначе.
– Могу я поинтересоваться, чем вызвана была такая перемена?
– Всего лишь переменой в ней, – отвечал мсье Ривьер.
– Переменой в ней? Значит, вы знали ее раньше?
Молодой человек вновь залился краской.
– Я постоянно видел ее в доме ее мужа. Я знал графиню много лет. Согласитесь, что он не стал бы посылать с таким поручением человека незнакомого.
Взгляд Арчера, блуждая по голым стенам конторы, остановился на висевшем там календарном листе, увенчанном изображением грубого, морщинистого лица президента США. Что разговор такого рода мог вестись на территории в миллионы квадратных миль, подвластной воле этого человека, казалось диким и недоступным даже воображению.
– Переменой в ней… какого рода переменой?
– Ах, мсье, если б я мог это объяснить! – Мсье Ривьер сделал паузу: – Ну вот, пожалуйста, мое открытие, то, что раньше мне не приходило в голову: что она американка. И что американцам, таким, как она – или вы, вещи, принятые в обществах иного типа, принятые или воспринимаемые как часть чего-то привычного и само собой разумеющегося, кажутся немыслимыми, просто немыслимыми. Если б родственники мадам Оленска понимали бы истинное положение вещей, они бы, несомненно, воспрепятствовали ее возвращению так же решительно и безусловно, как она сама; но они, кажется, считают желание ее мужа вернуть ее доказательством непреодолимой тяги к домашнему очагу. – Мсье Ривьер помолчал, а потом добавил: – В то время, как все далеко не так просто.
Арчер вновь взглянул на портрет президента, а потом, опустив взгляд вниз, стал разглядывать стол с разбросанными по нему бумагами. Секунду-другую он не знал, что сказать. Во время этой паузы он услышал звук отодвигаемого стула и понял, что мсье Ривьер встал.
Вновь подняв взгляд, он увидел, что гость взволнован не меньше его.
– Спасибо, – коротко и просто сказал ему Арчер.
– Не за что благодарить меня, мсье, скорее я… – Мсье Ривьер оборвал фразу, словно и сама речь давалась ему нелегко. – Но единственное, чего я хотел бы, – продолжал он уже более твердым голосом, – это чтоб вы знали еще одну вещь. Вы спросили, состою ли я на службе у графа Оленски. В настоящий момент – да. Я вернулся к нему на службу несколько месяцев назад из необходимости чисто личного свойства, какая нередко вынуждает делать то или это людей, на попечении которых находятся престарелые и больные. Но, решаясь прийти к вам, чтобы рассказать вам все, я считаю, что увольняюсь и сообщу ему это по возвращении, объяснив причины. Это все, мсье.
Мсье Ривьер отступил на шаг и поклонился.
– Спасибо, – повторил Арчер, и они обменялись рукопожатием.
Глава 26
Ежегодно пятнадцатого октября Пятая авеню открывала ставни, раскатывала ковры и вешала тройные оконные шторы.
К первому ноября этот хозяйственный ритуал был проделан, общество озиралось, приглядывалось и оценивало свои ряды. К пятнадцатому числу Сезон был уже в полном разгаре, Опера и театры манили новыми увлекательными премьерами, на званых обедах собирались толпы гостей, назначались даты танцевальных вечеров. И ровно к этому времени миссис Арчер приберегала свою сентенцию о том, как сильно переменился Нью-Йорк.
Наблюдая его с гордой точки зрения неучастия, она имела возможность с помощью мистера Силлертона Джексона и мисс Софи выявить каждую новую трещинку на его поверхности и каждый росток сорняка, появившийся между строго упорядоченных рядов общепризнанных социальных овощей. В юности одним из развлечений Арчера было ожидать, когда мать произнесет эту свою ежегодную сентенцию, когда начнется перечисление малейших признаков упадка и распада, которых не заметил его поверхностный взгляд. Ибо всякая перемена в Нью-Йорке для миссис Арчер была переменой к худшему, и этот взгляд всецело разделяла с ней и мисс Софи Джексон, не уступая ей первенства и по части сетований и сожалений.
Мистер Силлертон Джексон, как то и подобает человеку светскому, высказать собственное суждение не спешил, а слушал, беспристрастно и чуть иронически, сетования обеих дам. Но даже и он не отрицал, что Нью-Йорк переменился, а Ньюленд Арчер зимой на втором году после женитьбы вынужден был признать, что если Нью-Йорк пока еще и не переменился, то явно меняется.
Тема эта, как обычно, было поднята и обсуждалась на обеде миссис Арчер в День благодарения. К этой дате, когда миссис Арчер официально присоединялась к хору возносящих благодарность за плоды очередного года, она привычно приурочивала печальный, но без ожесточения обзор окружающего ее мира и недоумевала, за что, собственно, можно тут благодарить. Во всяком случае не за нынешнее состояние общества; общество, если еще позволительно считать его существующим, представляет собой картину, достойную библейских проклятий, когда каждый понимает, что имел в виду преподобный доктор Эшмор, выбрав текст из пророка Иеремии (глава 2, стих 25) для своей проповеди в День благодарения. Доктор Эшмор, новый настоятель церкви Святого Матфея, был выбран как наиболее «передовой»: его проповеди считались смелыми по мысли и новаторскими по языку. Когда он метал громы и молнии против модного общества, он всегда говорил о «наклонности», и миссис Арчер казалось и жутким, и увлекательным чувствовать себя частью сообщества, имеющего «наклонность».
– Без сомнения, доктор Эшмор прав: наклонность имеется, и заметная, – сказала она, – словно речь шла о чем-то физически видимом и измеримом, как трещина на потолке.
– Странно, однако, говорить об этом в проповеди на Благодарение, – высказала мнение мисс Джексон, на что хозяйка дома сухо возразила:
– О, он хотел побудить нас к благодарности за то, что осталось.
Арчер привык лишь улыбкой встречать эти ежегодные пророческие предсказания матери, но в этом году, слушая перечисление перемен, даже он вынужден был признать, что «наклонность» действительно имеется.
– Экстравагантность в одежде, – подала голос мисс Джексон. – Силлертон повез меня на премьеру в Опере, так только на одной Джейн Мерри было платье, в котором я ее видела в прошлом году, но даже и у нее спереди платье было переделано. И мне известно, что куплено оно у Уорта всего два года назад. Моя швея ходит к ней переделывать ее парижские туалеты, прежде чем ей их надеть.
– Ах, Джейн Мерри – это одна из нас, – произнесла миссис Арчер, вздыхая так, будто вызывает одно лишь сожаление век, когда модницы начали кичиться парижскими туалетами, напяливая на себя платья только-только из таможни, вместо того, чтоб дать им хорошенько вылежаться в запертых сундуках, как это делали ровесницы миссис Арчер.
– Да, такие, как она, теперь наперечет, – сказала мисс Джексон. – В годы моей молодости следовать новейшей моде почиталось вульгарным, и Эми Силлертон всегда говорила, что в Бостоне существовало правило: перед тем как надевать парижские платья, в течение двух лет их выдерживать. Старая миссис Бакстер Пеннилоу, которая все делала красиво и с размахом, обычно заказывала себе каждый год двенадцать платьев из Парижа – два бархатных, два атласных, два шелковых, а остальные шесть – поплиновые и из тончайшего кашемира. Такому порядку она следовала неукоснительно, и так как скончалась она после двух лет болезни, после ее смерти было найдено сорок восемь платьев от Уорта, так и не вынутых из упаковочной бумаги, и когда у девочек кончился траур, им было в чем блистать на симфонических концертах, выбрав любое, невзирая на моду.
– Ах, ну Бостон более консервативен, нежели Нью-Йорк, но я считаю, что леди все же следует не спешить надевать парижские туалеты, а годик с ними повременить, – вынесла вердикт миссис Арчер.
– Это с Бофорта пошло, это он завел моду напяливать на жену платья только-только из Парижа. Должна сказать, только врожденное благородство спасает Регину от того, чтобы не выглядеть, как… как… – Мисс Джексон обвела взглядом стол и, заметив выпученные глаза Джейни, ретировалась, пробормотав что-то невнятное.
– Как ее соперницы, – сказал мистер Силлертон с видом автора удачной эпиграммы.
– О… – замялись леди, а миссис Арчер, частично, чтобы отвлечь внимание дочери и увести разговор в сторону от тем, запретных ее ушам, добавила:
– Бедная Регина. Невеселое ей выдалось Благодарение, как я думаю. Слыхали вы о спекуляциях Бофорта, Силлертон?
Мистер Силлертон небрежно кивнул. Об этих слухах знали все, а подтверждать новость, уже ставшую общеизвестной, он считал ниже своего достоинства.
За столом воцарилось угрюмое молчание. Никто не любил Бофорта, и посудачить о пороках и грехах его частной жизни всегда было заманчиво, и делалось со смаком, но идея, что его аферы могли опозорить честь семьи его жены, была слишком шокирующей, и такое обсуждение не доставило бы удовольствия даже его врагам.
К лицемерию в частной жизни Нью-Йорка Арчер относился терпимо, но в деловых отношениях он неукоснительно требовал абсолютной и прозрачнейшей честности. Уже долгое время ни один известный финансист не был уличен в чем-либо позорном, но все помнили последний такой случай и как уничтожены были в глазах общества главы фирмы, где это произошло. То же самое ждет и Бофортов, не поможет ни его мощь, ни ее популярность; даже объединенные усилия всей далласовской родни не спасут бедную Регину, если есть толика правды в слухах о незаконных операциях ее мужа.
Разговор нашел себе безопасное убежище в темах менее зловещих, но, так или иначе, все они подтверждали столь остро ощущаемую миссис Арчер и все более кренящуюся «наклонность».
– Я, конечно, знаю, Ньюленд, что это с вашего позволения милая Мэй посещает воскресные вечера у миссис Стратерс, – начала миссис Арчер, но Мэй тут же весело прервала ее:
– Ой, да теперь все бывают у миссис Стратерс, и к бабушке на прошлый прием ее пригласили.
«Вот так, – думал Арчер, – в Нью-Йорке и происходят перемены: сначала все дружно делают вид, что никакой перемены нет, а когда она уже произошла, все искренне воображают, что испокон веков так и было. Но в крепости всегда найдется изменник, и если он (а чаще она) уже отдал ключи, какой толк притворяться, что крепость неприступна? Раз изведав вкус воскресного гостеприимства миссис Стратерс, люди не желают оставаться дома, даже помня, что ее шампанское куплено на деньги, вырученные от продажи ваксы».
– Я знаю, дорогая, – вздохнула миссис Арчер, – это в порядке вещей, как я думаю, если во главу угла теперь люди ставят развлечение, но вот кого я все-таки не могу простить, так это твою кузину, мадам Оленска, – за то, что она первая поддержала миссис Стратерс!
Лицо молодой миссис Арчер внезапно залила краска, и это сильно удивило ее мужа, как и всех, сидевших за столом. «О, Эллен…» – пробормотала она в таком же осуждающем и даже обвинительном тоне, в каком родители ее могли бы сказать: «О, Бленкеры…»
Эта нотка теперь стала проскальзывать в семейных разговорах всякий раз при упоминании графини Оленска, и случилось это после того, как она удивила и обеспокоила родню тем, что упрямо не пожелала идти навстречу предпринятым ее мужем попыткам примирения, но в устах Мэй такая нотка давала пищу к размышлению, и Арчер глядел на нее сейчас с чувством отчуждения, которое накатывало на него иногда после тех или иных ее высказываний в духе ее среды.
Его мать, не проявляя обычной своей чуткости к окружающей атмосфере, настойчиво продолжала:
– Я всегда считала, что люди, которые, подобно графине Оленска, вращались в аристократических кругах, должны скорее помогать нам хранить и поддерживать социальные отличия, а не игнорировать их.
Лицо Мэй продолжало гореть ярким румянцем, казалось, вызванным чем-то более значительным, чем признание социальной неразборчивости мадам Оленска.
– Не сомневаюсь, что для иностранцев мы все на одно лицо, – едко заметила мисс Джексон.
– Не думаю, что Эллен очень заботит общество; впрочем, в точности никто не знает, что ее вообще заботит, – продолжила Мэй, словно желая сказать нечто уклончивое.
– Ах, ну да… – И миссис Арчер опять вздохнула.
Все знали, что графиня Оленска больше не пользуется благосклонностью родни. Даже преданная ее сторонница престарелая миссис Мэнсон Мингот не смогла оправдать ее отказа вернуться к мужу. Минготы не афишировали своего неодобрения, не заявляли о нем громко: этого не позволяло им глубоко в них укорененное чувство солидарности. Они лишь, по выражению миссис Уэлланд, «предоставили бедной Эллен самой искать для себя тот слой, который ей по нраву», и слой этот, как с обидной неопределенностью они полагали, должен был находиться в туманной бездне, где владычествуют Бленкеры и справляют свой грязный шабаш «все эти писаки». А при этом еще и роковая ошибка невозвращения к графу Оленски! В конце концов, место молодой женщины быть под кровлей ее мужа, особенно если она оставила ее в обстоятельствах… ну… если разобраться…
– Мадам Оленска пользуется успехом у джентльменов, – заметила мисс Софи, как будто бы желая внести ноту примирения, а на самом деле вонзая стрелу.
– Ах, такой опасности подвержены все женщины типа мадам Оленска, – сокрушенно согласилась миссис Арчер, и, придя к такому выводу, дамы подхватили свои юбки и отправились искать уюта настольных ламп гостиной, в то время как Арчер и мистер Силлертон Джексон удалились в готическую библиотеку.
Расположившись перед камином и возместив недостатки обеда роскошью собственной сигары, мистер Джексон стал зловеще разговорчив.
– Бофорта ожидает банкротство, – объявил он. – Тогда много чего откроется.
Арчер тут же встрепенулся. При каждом упоминании этого имени перед ним неизменно возникало видение грузной фигуры Бофорта, щедро укутанного в меха и прекрасно обутого, шагающего по заснеженному Скитерклиффу.
– Это неизбежно, – продолжал мистер Джексон. – Предстоит гнусная разборка. Не все свои средства он потратил на Регину.
– Ну, все дисконтировано, не так ли? Я считаю, он выкрутится, – сказал молодой человек, желая сменить тему.
– Может быть, может быть. Мне стало известно, что сегодня он встречается с некоторыми очень влиятельными людьми. Остается надеяться, – неохотно признал мистер Джексон, – что они помогут ему выплыть. По крайней мере, в этот раз. Мне не хотелось бы представлять себе Регину коротающей остаток жизни на каком-нибудь занюханном иностранном курорте на водах в обществе банкротов.
Арчер промолчал. Ему казалось естественным, пускай и трагичным, что нечестные деньги жестко требуют искупления, и потому, не слишком задумываясь о горестной судьбе, которая подстерегает миссис Бофорт, он вновь принялся размышлять о вещах, ему более близких. Почему при упоминании графини Оленска Мэй так покраснела?
Четыре месяца прошло с того дня в середине лета, который они с мадам Оленска провели вместе, и с тех пор он ее не видел. Он знал, что она вернулась в Вашингтон, в их с Медорой домик; однажды он написал ей туда – всего несколько слов, спрашивая, когда они увидятся, на что она ответила еще более коротко: не сейчас.
После этого они больше не общались, и он в душе воздвиг как бы некое святилище, где среди тайных его мыслей и желаний царила она. Мало-помалу святилище это и стало для него реальной жизнью, где сосредоточилась вся его разумная деятельность – туда он нес книги, которые читал, там хранились питавшие его душу мысли и чувства, его суждения и взгляды. Вне этого места, там, где протекала его действительная жизнь, он действовал со все возрастающим в нем чувством нереальности, скудости происходящего, он брел, то и дело останавливаясь в недоумении перед привычными предрассудками, традиционными убеждениями – так рассеянный человек стукается о мебель в собственной комнате. Отсутствие – вот слово, он отсутствовал там, где все было плотно-материально и близко людям, его окружавшим. Иногда он даже поражался тому, как могут они считать, что он находится здесь, среди них.
До его сознания дошло, что мистер Джексон откашливается, готовясь к дальнейшим откровениям.
– Не знаю, конечно, насколько родные вашей жены осведомлены о том, какие разговоры ходят насчет… э… насчет отказа мадам Оленска принять последнее предложение мужа.
Арчер молчал, а мистер Джексон окольными путями гнул свое:
– Жаль, искренне жаль, что она отказалась.
– Жаль? Скажите на милость, почему?
Мистер Джексон скользнул взглядом вниз к своему идеально натянутому носку, и дальше – к сияющей штиблете.
– Ну, если свести это к материям низменным – на что она собирается жить теперь?
– Теперь?
– Если Бофорт…
Арчер вскочил и так грохнул кулаком по краю орехового бюро, что из бронзовой чернильницы чуть не выплеснулись чернила.
– Что вы, черт возьми, имеете в виду, сэр?
Мистер Джексон, слегка шевельнувшись в кресле, обратил невозмутимый взгляд к пылающему лицу молодого человека.
– Ну… мне известно из самых достоверных источников, строго говоря, от самой старой Кэтрин, что после того как графиня Оленска решительно отказалась возвратиться к мужу, семья значительно урезала ее содержание, и что этим отказом она лишается еще и денег, выделенных ей ко дню свадьбы, тех, которые Оленски готов был ей вернуть в случае их примирения – а вот что ты, черт возьми, дорогой мой юноша, имеешь в виду, спрашивая меня о том, что имею в виду я? – добродушно парировал мистер Джексон.
Арчер подошел к камину и стряхнул в него пепел.
– Я знать ничего не знаю о личной жизни мадам Оленска, но мне и не надо ничего знать, чтобы понять, что ваша инсинуация…
– О, я тут ни при чем, во‑первых, это Лефертс, – прервал его мистер Джексон.
– Лефертс… который увивался за ней и был отвергнут! – презрительно бросил Арчер.
– Ах так, значит, увивался? – моментально подхватил собеседник, словно факт этот и был расставленной ловушкой. Он сидел в прежней позе – боком к огню, не сводя с лица Арчера тяжелого, умудренного старостью взгляда, цепляя его им, как стальной пружиной.
– Да уж, очень жаль, что она не вернулась к мужу до этого бофортовского провала. Если она вернется сейчас, а он окончательно грохнется, это только подтвердит впечатление, сложившееся отнюдь не только у одного Лефертса.
– О, теперь-то ей вернуться захочется меньше, чем когда-либо! – И, не успев даже выговорить эти слова, Арчер вновь почувствовал, что именно их мистер Джексон от него и ждал.
Старый джентльмен окинул его вдумчивым взглядом:
– Ты так считаешь, да? Что ж, тебе виднее. Только всем известно, что те гроши, что еще остались у Медоры, – в руках Бофорта, и как этим двум женщинам удастся выплыть, если не выплывет он, ума не приложу. Конечно, мадам Оленска может попробовать разжалобить старую Кэтрин, которая была так твердо против ее невозвращения, а старая Кэтрин в состоянии выделить ей любое содержание, какое только пожелает. Но все мы знаем, что расставаться с хорошими деньгами для Кэтрин – нож острый, а остальной родне держать здесь мадам Оленска не так уж интересно.
Арчера душила бессильная ярость, именно в таком состоянии человек готов совершить любую глупость, зная, что поступает глупо.
Он видел, что открывшийся факт неведения Арчером разногласий мадам Оленска с ее бабкой и прочими родственниками на мистера Джексона произвел впечатление и что о причинах исключения Арчера из членов семейного совета старый джентльмен сделал кое-какие собственные выводы. Это вынуждало Арчера быть настороже, но от гнусных намеков насчет Бофорта он терял голову. И все же он сдерживался, не столько опасаясь за себя, сколько помня о том, что мистер Джексон находится в доме его матери, а следовательно, является и его гостем. Старый Нью-Йорк неукоснительно соблюдал правила гостеприимства, и никакому спору с гостем не дозволялось вылиться в ссору.
– Может быть, нам стоит подняться и присоединиться к маме? – сухо предложил он, и последний столбик пепла из сигары мистера Джексона был сброшен в пепельницу у его локтя.
По пути домой Мэй оставалась непривычно молчаливой, и ему казалось, что и в темноте он все еще видит этот ее угрожающий румянец. Что делало его угрожающим, понять Арчер не мог, но то, что румянец был вызван упоминанием имени мадам Оленска – настораживало.
Они поднялись наверх, и он направился в библиотеку. Обычно и она заходила туда вслед за ним, но тут он услышал, как она по коридорам идет к себе в спальню.
– Мэй! – нетерпеливо окликнул он ее, и она вернулась, видимо, слегка удивленная его тоном. – Лампа опять коптит, по-моему, прислуге стоит получше следить за ней, – недовольно проворчал он.
– Прости, больше это не повторится, – отозвалась она решительно и бодро – тоном, который она переняла у своей матери; Арчера всегда злило, когда она начинала успокаивать и ублажать его таким образом, будто и он тоже мистер Уэлланд, только молодой. Она склонилась к лампе, чтобы подкрутить фитиль, и когда свет ярко осветил ее белые плечи и ясные черты лица, он подумал: «Какая же она молодая! Как бесконечно долго еще будет длиться ее жизнь!»
С некоторым ужасом он ощутил и свою собственную здоровую юность, биение крови в жилах.
– Слушай, – сказал он неожиданно, – мне может понадобиться ненадолго съездить в Вашингтон – вскорости, возможно, на этой неделе.
Рука ее все еще лежала на регуляторном колесике лампы, когда она медленно повернулась к нему. Тепло от лампы вновь разрумянило ее щеки, но они побледнели, когда она подняла взгляд.
– По делу? – спросила она так, будто иной мыслимой причины быть и не может, а спрашивает она чисто автоматически, словно доканчивая предложение за него.
– Естественно, по делу. Там в Верховном суде будет рассматриваться один спорный случай о праве на патент.
Он назвал имя изобретателя и продолжал расписывать детали с гладкостью опытного лгуна, подобного Лоренсу Лефертсу, а она слушала внимательно, время от времени вставляя: «Понятно».
– Перемена обстановки пойдет тебе на пользу, – только и сказала она, когда он кончил, – и, конечно же, ты должен навестить там Эллен, – добавила она, глядя ему прямо в глаза и лучезарно улыбаясь, как если б она просила его не забыть выполнить некую тягостную семейную обязанность.
Сказано было только это, и не больше, но в подтексте, который оба они отлично научились расшифровывать, это означало: «Ты, конечно, понимаешь, что я знаю все, что люди говорят об Эллен, и всей душой сочувствую усилиям семьи возвратить ее мужу. А еще я знаю, что по какой-то причине, о которой ты предпочел мне не говорить, ты посоветовал ей воспротивиться решению, которое старшее поколение семьи, как и наша бабушка, дружно одобрили, и из-за твоего совета Эллен пошла против всех нас и дала пищу критике, на которую, возможно, и намекнул тебе этим вечером мистер Силлертон Джексон, чем так раздражил тебя… Намеков и вправду было предостаточно, но так как тебе не хочется выслушивать их от других, могу предложить собственный вариант – в той единственной форме, в которой люди воспитанные только и могут сообщать друг другу неприятные вещи: то есть дать тебе понять, что мне известно о твоем намерении повидаться в Вашингтоне с Эллен, что, возможно, ты и едешь-то туда так спешно с этой целью, и так как ты, без сомнения, с нею увидишься, я желаю, чтоб это было с моего полного и открытого согласия и одобрения, и ты, пользуясь случаем, дашь ей понять возможные последствия того образа действий, к которому ты ее подтолкнул».
Когда до его сознания дошло последнее слово этого немого монолога, рука ее все еще лежала на регуляторном колесике лампы. Немного убрав фитиль, она сняла колпак и подула на медленное пламя.
– Они меньше коптят, если подуть, – пояснила она с безмятежно бодрым видом хорошей хозяйки. На пороге она обернулась и помедлила, ожидая его поцелуя.
Глава 27
На следующий день Уолл-стрит дала более обнадеживающие прогнозы ситуации с Бофортом. Слухи были неточные, но внушали некоторую уверенность. Все понимали, что в случае крайней необходимости он может призвать на помощь влиятельных людей, он так и сделал, сделал успешно, и когда в тот вечер миссис Бофорт появилась в Опере со своей прежней улыбкой и в новом изумрудном колье, общество облегченно перевело дух.
В своем жестком порицании малейших махинаций в бизнесе Нью-Йорк был неумолим. По молчаливому уговору исключений в этом пока что не случалось: нарушивший правила честного бизнеса должен за это поплатиться, и всякий знал, что и Бофорт, и его жена, если что, будут неукоснительно преданы в жертву этому принципу. Однако такая жертва не только болезненна, но и неудобна. Исчезновение Бофортов оставило бы зияющую пустоту в плотно спаянном маленьком кружке, а люди, мало сведущие или мало склонные содрогаться при виде морального падения, заранее сокрушались от возможной потери лучшей бальной залы Нью-Йорка.
Арчер твердо решил ехать в Вашингтон. Он ожидал только начала судебного процесса, о котором говорил Мэй, с тем, чтобы дата его совпадала с его, Арчера, визитом; но во вторник от мистера Леттерблера он узнал, что процесс может быть отложен на несколько недель. Тем не менее домой в этот день Арчер отправился в уверенности, что, так или иначе, но завтра вечером он едет. Существовала вероятность того, что Мэй, не вникавшая в его профессиональные дела и никогда не выказывавшая к ним интереса, могла и не узнать о возможном переносе процесса, а если услышит в случайных разговорах имена тяжущихся сторон, не запомнит их; во всяком случае, откладывать свидание с мадам Оленска он больше не может: слишком многое он должен ей сказать.
В среду утром мистер Леттерблер встретил его в конторе крайне озабоченный. Бофорт «выплыть» все же не сумел, а вместо этого пустил «по водам» слух, что все в порядке, которым так ободрил клиентов, что деньги в банк потекли рекой, и так было до вечера накануне, когда вновь возобладали тревожные известия. В результате пошли массовые требования вернуть вклады, и банк закрыл свои двери еще до вечера. О Бофорте и подлом его маневре говорили кошмарные вещи, и крах его обещал стать одним из самых позорных за всю историю Уолл-стрит.
Размер катастрофы ужасал мистера Леттерблера, он сидел бледный и не мог работать.
«Много я повидал страшных катастроф на своем веку, но такой страшной не видывал. Это коснется всех, кого мы знаем, коснется так или иначе. И что будет с миссис Бофорт? Чем можно тут помочь? И миссис Мэнсон мне тоже жаль: в ее-то возрасте такое потрясение, и неизвестно, как это еще отразится на ней. Она всегда верила в Бофорта, она сделала его своим другом. И все эти связи с Далласами, ведь миссис Бофорт родня всем вам! Единственной возможностью для нее было бы оставить мужа, но кто решится сказать ей об этом? Долг повелевает ей быть с ним рядом, а личных его слабостей она, к счастью, словно бы и не замечала.
В дверь постучали, и мистер Леттерблер резко повернулся:
– Что там? Прошу меня не беспокоить!
Клерк подал Арчеру письмо и быстро вышел. Узнав на конверте почерк жены, Арчер вскрыл письмо и прочел: «Не мог бы ты как можно раньше вернуться со службы? С бабушкой ночью случился легкий удар. Каким-то таинственным образом она раньше всех других узнала эту жуткую новость про банк. Дядя Ловел на охоте, а папу мысль о грядущем позоре так потрясла, что у него поднялась температура и он не выходит из комнаты. Ты ужасно нужен маме, и я всей душой надеюсь, что ты сможешь тут же освободиться и сразу же поехать к бабушке».
Арчер передал записку своему старшему партнеру, и уже несколько минут спустя был в переполненной конке, ползущей по направлению к северу; на Четырнадцатой стрит он пересел на один из тех высоких шатких омнибусов, что движутся по Пятой авеню. Было уже больше двенадцати, когда это трудолюбивое транспортное средство доставило его к дому старой Кэтрин. В окне гостиной первого этажа, обычно целиком занимаемом внушительной фигурой хозяйки дома, сейчас виднелась далеко не столь внушительная фигура ее дочери миссис Уэлланд, которая при виде Арчера усталым жестом его приветствовала, а в дверях он был встречен Мэй. Холл выглядел необычно, как это всегда и бывает в домах, в чей благоустроенный быт неожиданно вторгается болезнь: на креслах в беспорядке валялись меха, были набросаны накидки, на столе стоял чемоданчик доктора и лежало его пальто, а рядом с ним уже скопилась куча неразобранных визитных карточек и писем.
Мэй была бледна, но улыбалась: доктор Бенкомб во время своего второго визита высказал более обнадеживающий прогноз, а храбрая решимость миссис Мингот остаться в живых и выздороветь уже возымела действие на ее семью. Мэй провела Арчера в гостиную старой дамы, где раздвижные двери, ведшие в ее спальню, были наглухо закрыты и занавешены тяжелыми портьерами из желтого дамаска; и здесь миссис Уэлланд испуганным полушепотом поведала ему подробности катастрофы. По всей видимости, накануне вечером случилось нечто таинственное и ужасное. Часов около восьми, сразу же после того, как миссис Мингот кончила раскладывать пасьянс, чем она всегда занималась после обеда, прозвенел дверной звонок, и дама, так плотно укрытая вуалью, что слуги не сразу ее узнали, попросила ее принять.
Дворецкий, слыша знакомый голос, широко распахнул дверь в гостиную, объявил: «Миссис Джулиус Бофорт», и затем закрыл дверь, оставив двух дам наедине. Вместе они находились, как он прикинул, около часа. К тому времени, когда миссис Мингот зазвонила в колокольчик, миссис Бофорт уже незаметно ускользнула, а старая леди, сидя в своем огромном кресле, необъятная, белая и страшная, знаками попросила дворецкого помочь ей перебраться в спальню. Хотя и явно расстроенная, она, казалось, полностью владела и телом своим, и разумом.
Горничная-мулатка уложила ее в постель, принесла ей, как обычно, чашку чая, все поправила и расставила по местам и удалилась; но в три часа утра колокольчик опять прозвенел, и двое слуг, поспешивших на этот необычный вызов (потому что обычно старая Кэтрин спала сном младенца), нашли хозяйку сидящей в подушках с кривой улыбкой на лице и беспомощно свисающей с чудовищных размеров плеча маленькой ручкой.
Удар был, видимо, не сильный, ибо она могла артикулировать слова и как-то выражать желания, а вскоре после первого визита доктора возвратилась и подвижность ее лицевых мышц. Но тревога родни была велика, как велико было их негодование тем, что им удалось понять из обрывочных фраз миссис Мингот: оказывается, Регина Бофорт приходила к ней просить – невероятная наглость! – поддержать ее мужа, помочь им, «не покидать» их, как она выразилась, иными словами, побудить все семейство каким-то образом оправдать и простить им этот их чудовищный позор.
«Я сказала ей: в доме Мэнсон Мингот честь всегда оставалась честью, а честность – честностью, и так будет и впредь, пока меня еще не вынесли из него ногами вперед, – через силу и с трудом говорила старуха в ухо дочери; голос ее звучал хрипло, как это бывает у частично парализованных, – а когда она воскликнула: «Но я же Даллас, тетя, мое имя Регина Даллас!», я ей ответила: «Но бриллиантами покрывал твое тело Бофорт, вот теперь и оставайся Бофорт, когда он покрыл тебя стыдом и позором!»
Всем этим, сопровождая слова слезами и придыханиями от сдерживаемого ужаса, и поделилась с ним миссис Уэлланд, побледневшая и почти сокрушенная необычной для нее обязанностью в кои-то веки не отводить взгляда от чего-то неприятного и дискредитирующего.
– Если б только мне удалось скрыть это от вашего тестя! Ведь он постоянно твердит: «Огаста, бога ради, не разрушай моих последних иллюзий!» Но как мне сделать, чтоб он не узнал об этих ужасах? – горестно сокрушалась бедная леди.
– Но, мама, ведь вовсе не обязательно, что он их увидит, – предположила дочь, и миссис Уэлланд со вздохом согласилась с ней:
– Ах да, слава богу, оставаясь в постели, он в безопасности. А доктор Бенкомб обещал рекомендовать ему постельный режим, пока маме не станет лучше, а Регина не уберется куда-нибудь.
Сев возле окна, Арчер тупо и безучастно глядел на пустынную улицу. Было очевидно, что вызвали его потрясенные дамы скорее для моральной поддержки, чем для какой-либо конкретной помощи. Мистеру Ловелу Минготу была послана телеграмма, сообщили и прочим нью-йоркским членам семейства, и пока что делать было нечего, кроме как обсуждать вполголоса последствия позора Бофорта и непростительного поступка его жены.
Миссис Ловел Мингот, занимавшаяся в соседней комнате рассылкой посланий, теперь явилась и внесла свою лепту в обсуждение. В их время, как согласно решили старшие дамы, жена человека, позволившего себе бесчестное поведение в бизнесе, и помыслить не могла ни о чем ином, кроме как скрыться, исчезнуть вместе с ним. «К примеру, случай с бедной бабушкой Спайсер, с твоей прабабкой, Мэй. Конечно, – поспешила добавить миссис Уэлланд, – денежные трудности твоего прадеда имели чисто личный характер: проигрался в карты или подписал вексель на кого-то другого – не знаю, в чем там было дело, мама никогда об этом не рассказывала. Но выросла она в деревне, потому что матери ее пришлось покинуть Нью-Йорк в результате позорного поступка, в чем бы он там ни состоял; они жили на Гудзоне в полном одиночестве и зимой, и летом, до тех пор, пока маме не исполнилось шестнадцать. Бабушке Спайсер и в голову не приходило просить у семьи «моральной поддержки», как, я понимаю, называет это Регина, хотя позорный поступок частного лица ни в какое сравнение не идет со скандальным разорением сотен ни в чем не повинных людей.
– Да, было бы куда приличнее, если б Регина постаралась скрыть свое собственное лицо, а не пытаться просить защиты у других лиц, – согласилась миссис Ловел Мингот. – Я так понимаю, что изумрудное колье, которое было на ней в прошлую пятницу в Опере, прислано от «Болл и Блэк» в тот день на пробу. Интересно, получит ли теперь фирма его назад?
Арчер равнодушно слушал этот безжалостный хор. Идея абсолютной финансовой честности как первейшего закона джентльменского кодекса поведения укоренилась в нем так прочно, что сентиментального желания как-то ослабить жесткость этого закона у него не возникало. Какой-нибудь авантюрист типа Лемюеля Стратерса мог загребать миллионы на своей ваксе, пускаясь в любые темные аферы, и совсем другое дело – незапятнанная честность финансистов старого Нью-Йорка – noblesse oblige [51]. Судьба миссис Бофорт не так уж волновала его. Конечно, он жалел ее больше, нежели ее негодующие родственники, но все же ему казалось, что супружеские узы, возможно, и не столь неукоснительно крепкие в период радости, в горести должны оставаться незыблемыми. Как заявил мистер Леттерблер, когда с мужем несчастье – долг жены находиться с ним рядом, но от общества никакой долг подобного не требует, а даже тихое предположение миссис Бофорт, что может быть как-то иначе, сделало ее в глазах общества чуть ли не соучастницей преступления. Сама идея обратиться к семье, как-то прикрыть, замазать деловую нечестность мужа была недопустимой, так как институт семьи был тут неправомочен.
Горничная-мулатка вызвала миссис Ловел Мингот в холл, и через секунду последняя вернулась, хмуро озабоченная.
– Она хочет, чтобы я телеграфировала Эллен Оленска. Я, конечно, написала Эллен и Медоре, но выходит, что этого недостаточно. Она ждет, что я немедленно отправлю телеграмму, в которой попрошу Эллен приехать одной.
Объявление было встречено молчанием. Миссис Уэлланд покорно вздохнула, а Мэй, встав, принялась собирать разбросанные по полу газеты.
– Видимо, это надо сделать, – продолжала миссис Ловел Мингот так, словно с охотой встретила бы возражения, но Мэй, выступив на середину комнаты, сказала:
– Конечно, это надо сделать. Бабушка знает, чего хочет, и мы должны выполнять все ее желания. Может, я составлю телеграмму, тетя? Если телеграмма уйдет сейчас, Эллен могла бы успеть завтра на утренний поезд. – Имя Эллен она произнесла особенно четко – два слога, звонких, как колокольчики.
– Но прямо сейчас отправить телеграмму невозможно; и Джаспер, и буфетный лакей посланы с записками и телеграммами.
Мэй с улыбкой повернулась к мужу:
– Но есть Ньюленд, готовый оказать любую помощь. Отнесешь телеграмму, Ньюленд? До ланча как раз есть время.
Арчер поднялся, невнятно пробормотав о своей готовности, и Мэй, присев к миниатюрному красного дерева письменному столу Кэтрин, написала текст телеграммы своим крупным неустоявшимся почерком. Закончив писать и аккуратно промокнув написанное, она вручила текст Арчеру.
– Как жаль, – сказала она, – что вы с Эллен разминетесь! Ньюленд, – добавила она, обращаясь к матери и тетке, – должен ехать в Вашингтон по какому-то делу о патенте, которое будет рассматривать Верховный суд. Но дядя Ловел завтра вечером вернется, а теперь, когда бабушке настолько лучше, наверно, неправильно было бы просить Ньюленда отказаться от столь важного для фирмы поручения, правда же?
Она замолчала, словно ожидая ответа, и миссис Уэлланд поспешила объявить: «О, конечно же, дорогая! Твоя бабушка и сама ни за что бы этого не желала!»
Выходя из комнаты с телеграммой, он услышал, как теща его, видимо, обращаясь к миссис Ловел Мингот, спросила: «Но зачем ей вдруг понадобилось телеграфировать Эллен Оленска…», и звонкий голос Мэй ей ответил: «Возможно, затем, чтоб лишний раз напомнить ей о ее долге по отношению к мужу».
Дверь парадного закрылась за Арчером, и он поспешил в телеграфное агентство.
Глава 28
– Ол-ол – как это пишется, в конце концов? – раздраженно спросила молодая дама, когда Арчер пододвинул к ней через медный выступ окошечка «Вестерн Юнион» листок с телеграммой жены.
– Оленска – О-лен-ска, – повторил он, забирая обратно листок, чтобы поверх нечетких каракуль Мэй пояснее написать иностранную фамилию.
– Фамилия непривычная для нью-йоркского телеграфа, по крайней мере, в этом районе, – внезапно произнес чей-то голос, и, обернувшись, Арчер увидел рядом с собой Лоренса Лефертса, крутящего жестко нафабренный ус и делающего вид, что в текст телеграммы он не заглядывает.
– Привет, Ньюленд! Так я и думал вас здесь найти. Я только что узнал о том, что у старой миссис Мингот – удар, и шел туда, когда увидел вас на улице и решил вас перехватить. Вы, полагаю, оттуда?
Арчер кивнул и просунул телеграмму под решетку окошечка.
– Плохо дело, а? – продолжал Лефертс. – Если родственникам, как я думаю, телеграфируете. А если уж и графине Оленска в том числе – значит, дело и впрямь никуда!
Арчер сжал зубы: ему дико хотелось крепко вмазать кулаком по этому красивому самодовольному лицу.
– Почему это? – только и спросил он.
Лефертс, славившийся своим умением уклоняться от споров, поднял брови в иронической гримасе, как бы напоминая собеседнику о девице в окошечке. Показать свое раздражение на людях, в общественном месте – это ж вопиющее нарушение «приличий» – говорил его взгляд.
В этот момент правила приличия Арчера заботили меньше всего, но желание оскорбить Лоренса Лефертса физическим действием оказалось мимолетным. Обсуждать Эллен Оленска при таких обстоятельствах с ним и по его подначке было немыслимо. Арчер заплатил за телеграмму, оба молодых джентльмена вышли на улицу, и он, взяв себя в руки, как ни в чем не бывало, сказал: «Миссис Мингот гораздо лучше. Доктор на ее счет не выражает ни малейшего беспокойства», и Лефертс, после пространных изъявлений своей радости и облегчения, осведомился, слышал ли он новые ужасные известия о Бофорте…
В тот день сообщение о банкротстве Бофорта было во всех газетах. Оно затмило даже заметку об ударе, случившемся с миссис Мэнсон Мингот, но только немногие, слышавшие о странной связи между этими двумя событиями, могли усмотреть причину болезни Кэтрин в чем-то ином, кроме возраста и избытка жира.
История бесчестия Бофорта словно темным облаком накрыла Нью-Йорк. Как сказал мистер Леттерблер, худшей истории не было ни на его памяти, ни на памяти далекого его предка, давшего свое имя фирме. Банк продолжал принимать деньги в течение всего дня, когда крах был уже неминуем, а поскольку клиенты принадлежали к кланам, так или иначе сосредоточившим у себя власть, двуличие Бофорта выглядело вдвойне циничным. Если б миссис Бофорт не посчитала, что подобные «неприятности» (ее слово) являются испытанием на истинность дружбы, то сочувствие ей могло бы умерить общее негодование против ее мужа. Но она повела себя так, как она себя повела, и – особенно после того, как стало известно о ее вечернем посещении миссис Мэнсон Мингот, – общество обвинило ее в цинизме, превосходящем цинизм ее мужа, при этом ей даже не могла послужить извинением, а ее хулителям – лишним поводом к злорадству – ссылка на ее «чужеземность», иностранность.
Конечно, тут несколько утешал (тех, чьим деньгам ничто не грозило) факт бывшей чужеземности ее мужа, но если женщина из семейства южнокаролинских Далласов смотрит на ситуацию так же, как и ее муж, и бойко рассуждает о том, что вскоре он «опять встанет на ноги», то спорить вообще бессмысленно и остается только принять к сведению это ужасное доказательство нерасторжимости брачных уз. Обществу надлежит продолжать жить, обходясь без Бофортов, это окончательно ясно всем, кроме незадачливых отщепенцев и жертв катастроф, таких, как Медора Мэнсон, или бедная мисс Ланнинг, или некоторые другие заблудшие из хороших семейств дамы, которые, если б послушали в свое время мистера Генри Вандерлидена…
– Самое лучшее, что могут сделать Бофорты, – сказала миссис Арчер, подводя итоги дискуссии тоном доктора, объявляющего диагноз и назначающего курс лечения, – это удалиться в Регинину усадебку в Северной Каролине. Бофорт всегда держал конюшню скаковых лошадей, разводил рысаков. Смею думать, что он обладает всеми качествами удачливого барышника.
Все с ней согласились, но никто не снизошел до того, чтоб поинтересоваться тем, что собираются предпринять Бофорты на самом деле.
На следующий день миссис Мэнсон Мингот стало гораздо лучше, и она обрела голос, достаточный для того, чтоб распорядиться больше никогда не упоминать при ней фамилии Бофорт, и спросила – при появлении доктора Бенкомба, – с чего это ее родные подняли такую шумиху вокруг ее здоровья.
«А если в моем возрасте все-таки есть по вечерам салат из курицы, что будет?» – допытывалась она у доктора, когда тот, воспользовавшись случаем, несколько скорректировал ее диету, после чего удар превратился в острое расстройство пищеварения. Но вопреки решительности ее тона, былое отношение к жизни у престарелой Кэтрин восстановилось не полностью. Возрастающие с годами холодность и отчужденность не мешали ее любопытству относительно людей, хотя и притупили ее и без того не слишком горячее сочувствие им в их бедах, поэтому катастрофу Бофортов она, как оказалось, с легкостью вычеркнула из памяти. Однако, погруженная в симптомы собственной болезни, она впервые стала проявлять какой-то сентиментальный интерес к некоторым из членов семейства, к которым ранее питала лишь презрительное безразличие.
Особого ее внимания удостоился мистер Уэлланд. Ранее его из всех ее зятьев она игнорировала наиболее последовательно, и все старания его жены представить его как «сильную личность», отмеченную интеллектуальными способностями (если б только он захотел их в полной мере применить), бывали встречены лишь ироническим хмыканьем. Но теперь как заслуженный больной и ипохондрик он стал объектом возросшего интереса, и миссис Мингот властно повелела ему к ней прибыть для сопоставления диет, но сделать это не раньше, чем спадет температура, ибо теперь старая Кэтрин в полной мере поняла всю важность температурного показателя.
Через двадцать четыре часа после вызова мадам Оленска от нее поступила телеграмма, что из Вашингтона она прибудет вечером следующего дня. За столом у Уэлландов, где как раз ела ланч чета Арчеров, тут же был поднят вопрос о том, кто встретит ее в Джерси-Сити; возникли материальные затруднения, и ожесточенная, подобно схватке на приграничном блокпосту, борьба с ними Уэлландов внесла в дискуссию большое оживление. Все были согласны в том, что миссис Уэлланд отправиться в Джерси-Сити не может, так как ей надлежит в тот день сопровождать мужа к старой Кэтрин и отпускать экипаж нельзя, потому что, если мистер Уэлланд, увидев тещу в первый раз после ее удара, «сильно разволнуется», доставить его домой надо будет в ту же минуту. Сыновья Уэлландов, разумеется, будут заняты «в центре». Мистер Ловел Мингот будет поспешать с охоты, и экипаж Минготов будет необходим на его встрече; просить же Мэй, чтобы она в зимних сумерках одна перебиралась на пароме в Джерси-Сити, пусть даже в собственном экипаже, невозможно. Тем не менее никому из родственников не встретить мадам Оленска на вокзале было бы негостеприимно, да и шло вразрез со столь острым желанием старой Кэтрин. «В этом вся Эллен – вечно ставить родных в трудное положение», – казалось, порывалась сказать миссис Уэлланд, когда, опечаленная столь трудной дилеммой, в кои-то веки позволив себе воспротивиться судьбе, она сокрушенно проговорила: «Все одно к одному! Такое болезненное желание, чтобы Эллен приехала немедленно, даже если встретить ее всем крайне неудобно, заставляет меня думать, что, может быть, маме и хуже, чем это готов признать доктор Бенкомб».
Как и все, сказанное сгоряча, слова эти были опрометчивы, и мистер Уэлланд кинулся на них, как коршун.
– Огаста, – сказал он, побледнев и опустив вилку, – может быть, у тебя имеются и другие резоны считать, что Бенкомб как врач стал менее надежен? Не замечала ли ты признаков того, что, пользуя меня или твою маму, он проявляет теперь меньшее внимание и усердие?
Тут уж настал черед бледнеть миссис Уэлланд, перед которой мгновенно развернулась картина бесчисленных последствий ее грубой ошибки; однако ей удалось засмеяться и взять себе еще запеченных в раковине устриц, прежде чем с трудом, облачившись вновь в свою извечную броню бодрой веселости, сказать:
– Дорогой, да как ты мог вообразить подобное! Я только то имела в виду, что, будучи столь ярой сторонницей возвращения Эллен к мужу, как мама, вдруг загораться этой прихотью непременно и немедленно ее видеть немного странно, притом что существуют с десяток других внуков, которых можно затребовать к себе. Впрочем, нам не стоит забывать, что мама при всей ее удивительной жизнестойкости все-таки очень старая женщина.
Лицо мистера Уэлланда никак не просветлело. Было видно, что его взбудораженное воображение моментально уцепилось за последние ее слова:
– Да, твоя мать очень стара, а, насколько нам известно, Бенкомб не такой уж мастер лечить стариков. Как ты говоришь, дорогая, «все одно к одному», и, полагаю, лет через десять-пятнадцать я буду иметь удовольствие срочно искать себе другого доктора. Хотя всегда лучше произвести это заблаговременно, до того, как тебя припрет к стенке необходимость. – И, приняв такое спартанское решение, мистер Уэлланд твердой рукой вновь ухватил вилку.
– Ну а пока, – вновь начала миссис Уэлланд, поднявшись из-за стола и устремляясь в экзотику лилового атласа и малахита, носившую наименование задней гостиной, – я не вижу способа привезти сюда Эллен завтра вечером. А я люблю, чтобы все было ясно и определенно хотя бы на сутки вперед.
Арчер оторвался от увлеченного созерцания масляной миниатюры с изображением пирушки двух кардиналов в восьмиугольной эбеновой раме, украшенной вставками из оникса.
– Может, мне ее привезти? – предложил он. – Я мог бы, уйдя с работы, легко успеть встретить экипаж на пароме, если б Мэй его мне туда послала. – Говоря это, он чувствовал, как от волнения колотится сердце.
Миссис Уэлланд исторгла из себя глубокий вздох благодарности, а глядевшая в окно Мэй повернулась, дабы пролить на него луч одобрения.
– Вот видишь, мама, все и будет ясно и определенно за сутки вперед! – сказала она, целуя озабоченно нахмуренный лоб матери.
Экипаж Мэй ожидал ее у двери, ей предстояло подвезти Арчера на Юнион-сквер, откуда он на бродвейской конке добрался бы до работы. Усевшись в уголке, она сказала:
– Я не хотела тревожить маму, громоздя новые препятствия, но как ты можешь завтра встретить Эллен и привезти ее в Нью-Йорк, когда ты едешь в Вашингтон?
– О, я не еду, – ответил Арчер.
– Не едешь? Почему? Что случилось? – Ее голос был чист, как колокольчик, и исполнен супружеского участия.
– Дело отменилось – отложено.
– Отложено? Как странно! Я сама видела записку мистера Леттерблера маме, где говорилось, что он едет завтра в Вашингтон по важному делу о патенте, что он должен выступить в Верховном суде. Ты же говорил, что дело твое связано с патентом, разве не так?
– Да, но не может же вся контора разом уехать. Леттерблер решил ехать утром.
– Так, значит, дело не отложено? – допытывалась она с такой непривычной для нее настойчивостью, что он почувствовал, как кровь приливает к лицу и он краснеет, словно внезапно грубо нарушил все мыслимые приличия.
– Нет, отложена только моя поездка, – ответил он, внутренне проклиная излишние подробности, в которые вдарился, когда объявил о своем намерении ехать в Вашингтон; он вспоминал, в какой из книг он читал когда-то, что умные лгуны обычно расписывают детали, самые же умные этого никогда не делают. Ему было больно не столько из-за того, что он солгал Мэй, сколько из-за того, что он видел, как она пытается делать вид, что не понимает этого.
– Я поеду попозже – для удобства вашей семьи как подгадали, – продолжал он, некрасиво укрываясь за сарказмом. Говоря, он чувствовал на себе ее взгляд и повернулся, чтобы встретиться с ней взглядом, а не выглядеть так, будто избегает смотреть ей в глаза. Лишь на секунду взгляды их скрестились, но за эту секунду оба успели проникнуть в мысли другого глубже, чем им того хотелось бы.
– Да, действительно, очень удобно все сложилось, – весело согласилась Мэй. – Ты все-таки встретишь Эллен, и мог видеть сам, как благодарна была тебе мама за это предложение.
– О, я делаю это с удовольствием. – Экипаж остановился. Он выпрыгнул, и она наклонилась, чтобы рукой коснуться его руки. – До свидания, дорогой мой, – сказала она, и глаза ее были так сини, что потом он думал, уж не стоявшие ли в них слезы заставляли так ярко блестеть эту синеву.
Повернувшись, он поспешил по Юнион-сквер, повторяя про себя, как навязчивую мелодию: «Целых два часа от Джерси-Сити до старой Кэтрин… Целых два часа – а может быть, и больше».
Глава 29
Темно-синий экипаж жены (еще сохранивший свой свадебный лак) встретил Арчера на пароме и с великолепным удобством доставил его на конечную станцию Пенсильванской железной дороги в Джерси-Сити Пенсильванский вокзал.
День был хмурый и снежный, и в просторном гулком здании вокзала горели газовые фонари. Шагая взад-вперед по платформе в ожидании Вашингтонского экспресса, он вспомнил, что существуют люди, утверждающие, что однажды под Гудзоном появится туннель, чтобы поезда Пенсильванской железной дороги могли прибывать прямиком в Нью-Йорк. То были собратья мечтателей-визионеров, провидящих строительство кораблей, которые смогут в пять дней пересекать Атлантику, изобретение летательного аппарата на электричестве, беспроводной телефонной связи и прочих чудес из арабских сказок.
«Что из всех этих мечтаний сбудется, а что нет, мне все равно. Пока туннель не прорыли – и точка». С какой-то безотчетной мальчишеской радостью он рисовал себе, как мадам Оленска появляется из вагона, он видит ее еще издалека, различает ее лицо среди множества других стертых, ненужных лиц, представлял, как она, приникая к нему, берет его под руку, и он ведет ее к экипажу, как они медленно движутся к пристани среди оскальзывающихся лошадей, груженых телег, горластых возчиков, а затем внезапно – тишина парома, где они будут сидеть рядом в недвижном экипаже под падающим снегом, и будет казаться, что земля уплывает куда-то, перенося их на другую сторону солнца. Невероятное количество вещей, которые ему требуется ей сказать, и в каком красноречивом порядке они уже выстроились, изготовившись на его губах…
Свистки и гул приближающегося поезда, и вот тяжело и медленно он вполз на станцию, подобно чудовищу, тяжело волочащему в свою берлогу добытые им на охоте трофеи. Арчер, работая локтями, протиснулся через толпу и стал слепо вглядываться в одно за другим высоко расположенные вагонные окошки. А затем вдруг совсем близко он увидел лицо мадам Оленска, бледное и удивленное, и в который раз был уязвлен сознанием, что позабыл, как она выглядит.
Они встретились, руки их соединились, он взял ее под локоть:
– Сюда, пожалуйста, у меня тут экипаж, – сказал он.
А после все происходило так, как он и представлял: он усадил ее в экипаж, помог разместить вещи и смутно помнил потом, как должным образом успокоил ее насчет состояния бабушки и кратко рассказал о случившемся с Бофортом (и был поражен ее негромким: «Бедная Регина!»).
Между тем экипаж, выбравшись из привокзальной сумятицы, медленно и опасливо полз по ведшему к пристани скользкому спуску, то и дело рискуя быть задетым то шаткой телегой с углем, то некстати замешкавшейся лошадью, то встрепанным посыльным на повозке, а то и пустыми похоронными дрогами.
– Ой, похоронные дроги! – Она зажмурилась, вцепившись в руку Арчера. – Только б это не за бабушкой!
– О нет, нет, ей гораздо лучше, с ней все хорошо, правда! Ну вот они уже и проехали, – сказал он, словно это в корне меняло положение.
Ее рука оставалась в его руке, и когда экипаж, накренившись, въезжал по мосткам на паром, он, склонившись к ее руке, расстегнул узкую коричневую перчатку и, как драгоценную реликвию, поцеловал ее ладонь.
С легкой улыбкой она высвободила руку, и он спросил:
– Вы не ожидали увидеть меня сегодня?
– О да, никак не ожидала.
– Я собирался ехать в Вашингтон, чтоб вас увидеть, уже все для этого подготовил. Еще бы чуть-чуть, и мы бы разминулись.
– О! – воскликнула она, словно испуганная грозной вероятностью такой перспективы.
– Знаете, я ведь с трудом вас вспомнил!
– Вспомнили с трудом?
– То есть… как бы это объяснить. Каждый раз я вижу вас как будто заново.
– О да, понимаю, понимаю!
– Это значит, и вы тоже так видите меня? – допытывался он.
Не отрывая взгляда от окна, она кивнула.
– Эллен… Эллен… Эллен!
Она не отвечала, и он сидел молча, глядя, как ее профиль теряет четкость на фоне заснеженных сумерек за окном. «Чем занималась она все эти долгие четыре месяца? – думал он. – Как мало, в конце концов, знают они друг о друге!» Драгоценные минуты утекали, а он забыл все, что готовился ей сказать и мог только беспомощно и грустно размышлять о тайне их отдаленности и в то же время близости, воплощенной, как казалось, в этом их сидении в экипаже – так близко, а лиц как следует не разглядеть.
– Какой хорошенький экипаж! Он Мэй? – спросила она, внезапно повернувшись к нему от окна.
– Да.
– Значит, это Мэй послала вас меня привезти, да? Как мило с ее стороны!
На мгновение он запнулся с ответом, а затем с бурным волнением проговорил:
– Секретарь вашего мужа приходил ко мне в тот же день, что мы встретились в Бостоне. – В своем коротком письме к ней он не упомянул о визите мсье Ривьера и собирался похоронить этот эпизод, никому не рассказывая о нем. Но когда она напомнила ему, что находятся они в экипаже его жены, у него возникло мгновенное желание отомстить, посмотрим, так же приятно ей будет упоминание о Ривьере, как ему о Мэй! Как и в других случаях, когда он надеялся выбить ее из обычного состояния спокойной уравновешенности, она не выказала признаков удивления, отчего он сразу заключил: «Значит, он ей пишет».
– Мсье Ривьер пришел повидаться с вами?
– Да. Разве вы не знали?
– Нет, – просто ответила она.
– И вас это не удивляет?
Она поколебалась:
– Почему это должно меня удивлять? В Бостоне он рассказал мне, что знаком с вами, что вы встречались, кажется, в Англии.
– Эллен! Я должен узнать у вас одну вещь.
– Да.
– Мне хотелось спросить вас об этом сразу же, как только я его увидел, но в письме это невозможно. Это Ривьер помог вам бежать, когда вы бросили мужа?
– Да. Я очень ему обязана, – отвечала она недрогнувшим голосом, как всегда спокойно.
Тон ее был таким естественным, почти безразличным, что смятение чувств Арчера утихомирилось. В очередной раз самой естественностью своею она дала ему почувствовать, как глуп он в своем консерватизме, хотя и считает себя человеком, сумевшим отбросить привычные условности.
– Я считаю вас честнейшей в мире женщиной! – вскричал он.
– О нет, может быть, просто не из самых суетливых, – сказала она с улыбкой в голосе.
– Называйте это как хотите, но вы умеете глядеть на вещи прямо и видеть их как они есть.
– Ах, приходится. Мне случалось глядеть в глаза Горгоне.
– Ну… и это вас не ослепило. Вы увидели, что она просто старое пугало, как и все другие.
– Она не ослепляет, но слезы она сушит.
От такого ответа все жалкие слова Арчера замерли на его губах: ответ был рожден в глубинах опыта, ему недостижимых. Медленное движение парома прекратилось, и носовая часть его стукнулась о сваи причала с силой, заставившей экипаж пошатнуться, а Арчера и мадам Оленска притиснуться друг к другу. Молодой человек с трепетом ощутил давление ее плеча и обнял ее.
– Если вы не слепы, то вы должны видеть, что продолжаться так не может!
– Что не может продолжаться?
– То, что мы вместе и не вместе.
– Нет. Вы не должны были приезжать сегодня, – сказала она изменившимся голосом и, неожиданно обернувшись, порывисто обвила его руками и прижала его губы к своим. В этот момент экипаж начал движение, и газовый фонарь на причале вдруг ярко осветил окно. Она отпрянула, и они сидели молча, не двигаясь, пока экипаж пробивал себе путь через скопление карет возле причала. Когда они выехали на улицу, Арчер торопливо заговорил:
– Не бойтесь меня, вам не надо забиваться в угол, вот как сейчас. Поцелуй украдкой – это не то, чего я желаю. Глядите, я даже не пытаюсь коснуться рукава вашего жакета. Не думайте, будто я не понимаю, почему вы не хотите, чтобы наше чувство выродилось, превратившись в банальный тайный роман. Еще вчера я бы так не сказал, потому что, когда мы в разлуке и я мечтаю о встрече, каждая мысль является в пламени. Но вот вы здесь и вы оказываетесь настолько больше, чем мне помнилось, а то, что я делаю, настолько больше, чем время от времени час-другой, перемежаемые периодами пустого и жадного ожидания, что я могу сидеть рядом с вами в совершенном спокойствии, вот как сейчас, довольствуясь вами воображаемой, и доверяю этому видению воплотиться.
Заговорила она не сразу, а потом почти шепотом спросила:
– Как это? Доверяю видению воплотиться?
– Ну… вы же знаете, что оно воплотится, правда же?
– И ваше видение меня и я заодно с ним? – Она вдруг рассмеялась довольно резким смехом: – Неплохое место вы выбрали, чтоб поведать мне все это!
– Вы про экипаж моей жены? Может быть, выйдем из него, пройдемся? Надеюсь, снежок вас не пугает?
– Нет, пешком я не пойду, прогуливаться не стану, потому что должна как можно скорее оказаться у бабушки. Сядьте, пожалуйста, рядом, и займемся не видениями, а вещами реальными.
– Не знаю, что вы называете вещами реальными. По-моему, единственная реальность – это то, что есть.
Она ответила ему долгим молчанием, в то время как экипаж по какому-то темноватому проулку выехал на слепящую огнями Пятую авеню.
– Вы хотите, чтоб я жила с вами в качестве любовницы, если уж не могу в качестве жены? – спросила она.
Грубая прямота вопроса его ошеломила. Само слово «любовница» было из тех слов, которых женщины его круга смущенно избегают, даже когда разговор близко подводит к этой теме. Он заметил, что мадам Оленска произнесла запретное слово вполне уверенно, так, как будто оно законным образом содержится в ее привычном лексиконе, и он подумал, что неужели слово это часто произносилось в ее присутствии теми, кто окружал ее в той кошмарной жизни, из которой она сбежала. Ее вопрос, как ударом, сбил его с толку, и он путался в поисках ответа:
– Я хочу… хочу каким-то образом очутиться с вами в мире, где таких слов… таких понятий просто не существует. В мире, где мы могли бы оставаться просто двумя человеческими существами, которые любят друг друга, видят друг в друге весь смысл жизни, и только это им и важно.
Глубокий вздох ее перешел в смех:
– О, дорогой мой, где это вы нашли такую страну? Вы там бывали? – спросила она, и, так как он продолжал хмуро молчать, она продолжила: – Я знаю многих, кто тоже пытался ее найти, и, поверьте мне, все они по ошибке оказывались на промежуточных станциях, где-нибудь в Булони, или Пизе, или Монте-Карло, где было все то же, что и в мире, который они покинули, только помельче, погрязнее и поразвратнее. Ах, поверьте, это маленькая жалкая страна!
Никогда раньше он не замечал за ней подобного тона, и ему вспомнилась недавно сказанная ею фраза.
– Да, Горгона и впрямь высушила вам слезы, – сказал он.
– Но при этом и открыла мне глаза; считать, что она делает людей слепыми – заблуждение. Как раз наоборот: она поднимает им веки, чтобы глаза всегда оставались раскрытыми и не давали людям погрузиться в благословенную темноту. Нет ли такой китайской пытки? Кажется, должна быть.
Экипаж пересек Сорок вторую стрит. Крепкая лошадка Мэй везла их на север так резво, как если б она была Кентуккийским жеребцом. Арчер задыхался, чувствуя, что время идет, а нужных слов он подобрать не может.
– Ну а вы какой план для нас наметили? – спросил он.
– Для нас? Никаких «нас» в этом смысле не существует. Мы рядом только в отдалении друг от друга. Тогда мы можем оставаться самими собой и тем, что мы есть. Иначе же мы превращаемся в Ньюленда Арчера, мужа кузины Эллен Оленска, и Эллен Оленска, кузину жены Ньюленда Арчера, пытающимися урвать счастье за спинами людей, которые им доверяют.
– Ах, я вне этих рамок! – простонал он.
– Нет, вы в них, а вне никогда не были! А я была, – сказала она чужим голосом, – и знаю, каково это.
Он сидел молча, оглушенный невыразимой болью. Затем нащупал в темноте звонок для связи с кучером. Он вспомнил, что, когда Мэй хотела остановиться, она звонила дважды. Он нажал на звонок, и экипаж двинулся к обочине.
– Почему мы останавливаемся? Это же не дом бабушки! – воскликнула мадам Оленска.
– Нет. Я здесь сойду, – пробормотал он, открывая дверцу и спрыгивая на тротуар. Свет уличного фонаря позволял видеть ее встревоженное лицо и невольное движение, которое она сделала, чтобы его удержать. Он прикрыл дверцу и на секунду склонился к окошку.
– Вы правы: я не должен был сегодня приезжать за вами, – сказал он, понизив голос так, чтобы не услышал кучер. Она наклонилась, словно желая что-то сказать, но он уже крикнул кучеру двигать, и экипаж покатил дальше, оставив его на углу. Снег идти перестал, и поднявшийся резкий ветер бил ему в лицо, пока он стоял, глядя вслед экипажу. Внезапно он ощутил на ресницах что-то жесткое и холодное и понял, что плакал, и слезы заморозило ветром. Он сунул руки в карманы и порывистым шагом пустился по Пятой авеню к себе домой.
Глава 30
В тот вечер, спустившись к обеду, Арчер обнаружил гостиную пустой.
Он и Мэй обедали одни, так как с болезнью миссис Мэнсон Мингот все семейные сборища были отложены на потом, но Мэй, всегда превосходившая его пунктуальностью, на этот раз в гостиной не было, что его удивило. Он знал, что она дома, потому что, одеваясь, слышал ее в соседней комнате и сейчас не мог понять, что ее так задержало.
У него появилась привычка к такого рода размышлениям, как способу быстро привязать свои мысли к реальности. Иной раз ему даже приходило в голову, что он нашел ключ к поглощенности тестя всевозможными пустяками; возможно, даже мистера Уэлланда в свое время одолевали видения и мечты о побеге, и, чтобы справиться с ними, ему приходилось призывать на помощь всех, каких только можно, духов домашнего очага.
При виде Мэй он подумал, что выглядит она усталой. На ней было узкое кружевное платье с низким вырезом – наряд, который согласно церемониальному этикету Минготов приличествовал мероприятиям исключительно неформальным; белокурые волосы свои она убрала в обычную свою прическу – пышной грудой локонов, но лицо, по контрасту, казалось изнуренным и каким-то чуть ли не поблекшим. Однако она улыбалась ему своей обычной сияющей улыбкой, улыбалась с нежностью, и глаза ее были все так же ослепительно сини, как и накануне.
– Что случилось с тобой, дорогой? – спросила она. – Я ждала у бабушки, а Эллен приехала одна и сказала, что ты бросил ее по дороге и поспешил по какому-то срочному делу. Какие-нибудь неприятности?
– Нет, только письма, о которых я совершенно забыл и хотел разделаться с ними до обеда.
– А-а, – протянула она, а спустя секунду добавила: – Жаль, что ты не приехал к бабушке – конечно, если письма были срочные…
– Именно так, – подхватил он, удивляясь ее пытливости. – А потом, зачем мне было приезжать к бабушке? Я и не знал, что ты там.
Отвернувшись, она подошла к висевшему над камином зеркалу. Стоя там и вытянув вверх руку, она поправила сбившуюся дымчатую сеточку, державшую хитрую прическу, и Арчер, поразившись медлительности и даже некоторой усталости ее движений, подумал, уж не давит ли и на нее тоже мертвящая монотонность их существования. Потом он вспомнил, что утром, когда он, уходя, уже спускался по лестнице, она крикнула ему вслед, что будет ждать его у бабушки, чтобы вместе ехать домой. Он весело отозвался: «Ага!», но потом, занятый своими мыслями и мечтами, полностью забыл о своем обещании. Сейчас его мучило раскаяние, но вместе с ним и раздражение, что такой пустяковый промах может быть брошен в копилку его прегрешений и поставлен ему в вину после почти двух лет брака. Он устал от этого бесконечного еле теплящегося медового месяца, когда страсть остыла, а требовательность и придирки остаются. Если б Мэй высказывала свои обиды (он подозревал, что у нее их много), он мог бы со смехом развеять их, высмеять, но она была научена скрывать воображаемые раны под броней спартанской улыбки.
Чтобы спрятать собственную досаду, он осведомился о здоровье бабушки, и Мэй ответила, что бабушка продолжает восстанавливаться, но расстроена последними новостями о Бофортах.
– Какими новостями?
– Похоже, что они остаются в Нью-Йорке. Кажется, он собирается заняться страховым бизнесом или чем-то вроде этого. Они ищут себе дом поменьше.
Нелепость этой затеи дискуссии не подлежала, и оба они сосредоточились на ужине. Разговор при этом вертелся вокруг ограниченного круга обычных тем, однако Арчер обратил внимание на то, что жена ни разу не упомянула ни мадам Оленска, ни то, как встретила ее старая Кэтрин. За это он был благодарен Мэй, хотя и чувствовал в самом факте нечто смутно угрожающее.
Чтобы выпить кофе, они перешли в библиотеку, Арчер закурил сигару и открыл томик Мишле [52]. К истории он пристрастился с тех пор, как Мэй заимела привычку, увидев у него в руках книжку стихов, просить его прочесть ей стихи вслух; и не то чтобы ему не нравился звук собственного голоса, не нравилось ему то, что он всегда мог предсказать ее комментарий к прочитанному. В дни их помолвки она просто (как он теперь видел) как эхо повторяла сказанное им, но когда он перестал снабжать ее мнениями, она стала рисковать высказывать собственные, что напрочь лишало его всякого удовольствия от произведения.
Видя, что выбрал он книгу по истории, она достала свою рабочую корзинку, пододвинула кресло к настольной лампе на высокой ножке с зеленым абажуром и принялась за свою вышивку, которой собиралась украсить подушку на его диван. Умелой рукодельницей она не была, ее крупные ловкие руки были созданы для верховой езды и спортивных игр на свежем воздухе, но так как другие жены вышивали подушки для своих мужей, Мэй не желала упускать и это доказательство своей супружеской преданности.
Она села так, что стоило Арчеру поднять голову, и он видел ее, склоненную над пяльцами, видел, как вздергиваются на локтях кружевные рукава ее платья, обнажая крепкие округлые предплечья, видел блеск сапфирового обручального кольца, надетого вместе с толстым золотым венчальным кольцом на левую руку, в то время как правая ее рука медленно и усердно тычет иголкой в канву. Свет лампы падал на ее чистый лоб, и Арчер втайне ощутил замешательство при мысли, что всегда будет знать все, что таится за этим лбом, что сколько бы лет ни прошло, она не удивит его ни неожиданным настроением, ни новым замыслом или идеей, ни проявлением жестокости или внезапно вспыхнувшим чувством. Все, что было в ней поэтического и романтического, оказалось израсходованным за короткое время ухаживания, а потом все это исчезло, потому что и нужды в этом больше не было. Теперь же она просто понемногу превращалась в копию свой матери и, каким-то таинственным образом самим этим процессом затрагивая и его, пыталась сделать из него мистера Уэлланда. Он оставил книгу и резко, нетерпеливо встал; она тут же подняла голову.
– Что такое?
– Душно. Хочу проветрить.
Он настоял, чтобы оконные шторы в библиотеке можно было двигать взад-вперед с тем, чтоб задвигать их по вечерам, чтоб не были они намертво прикреплены к карнизу, раз и навсегда нависая над кружевными занавесками неподвижными волнами; и сейчас он раздвинул шторы, поднял раму и, наклонившись, высунул голову на холод. Уже одно сознание, что он не видит Мэй, сидящую возле его стола под его лампой, а видит другие дома, крыши, трубы, представляя себе другие жизни, помимо его собственной, другие города, помимо Нью-Йорка, и целый мир за пределами его мира, очищало, освежало, и становилось легче дышать.
Пробыв так несколько минут в вечерней темноте, он услышал ее голос:
– Ньюленд! Закрой окно! Ты схватишь ужасную простуду и можешь умереть!
Он опустил раму и повернулся к ней. «Можешь умереть!» – эхом повторил он. Ему хотелось добавить: «Да я уже умер! Я мертв! Уже много месяцев как мертв!»
И внезапно его как молнией пронзило дикое предположение. Что, если б умерла она! Оказалась при смерти, а вскоре умерла – и он был бы свободен! Стоя здесь, в этой теплой знакомой комнате и глядя на нее, желать ей смерти было так ошеломляюще нелепо и в то же время так увлекательно, так захватывающе, что до него даже не сразу дошла вся чудовищность такого предположения. Он чувствовал лишь, что у него появился шанс, ему дана новая возможность, к которой можно приникнуть исстрадавшейся, больной душой. Да, Мэй могла бы умереть – такое случается, и с молодыми, здоровыми, как она, случается тоже, – она бы умерла, и он внезапно стал бы свободен.
Она подняла взгляд, и по ее вытаращенным глазам он понял, что, должно быть, в его взгляде она уловила что-то странное.
– Ньюленд? Ты не болен?
Он мотнул головой и вернулся к креслу. Она склонилась над пяльцами, и мимоходом он коснулся ее волос.
– Бедная Мэй! – сказал он.
– Бедная? Почему бедная? – откликнулась она, засмеявшись, словно через силу.
– Потому что стоит мне открыть окно, как ты уже волнуешься, – подхватил он, тоже со смехом.
Секунду она молчала, а потом сказала – очень тихо, низко склонившись над работой:
– Я не буду волноваться, лишь бы тебе было хорошо.
– Ах, милая! А мне не будет хорошо, если я не смогу открывать окна!
– В такую погоду? – с упреком сказала она, и он, вздохнув, углубился в чтение.
Прошло шесть или семь дней. Арчер не имел никаких сведений о мадам Оленска и понял, что в его присутствии в семье о ней не упоминают. Увидеться с ней он не пытался, да и пытаться, пока она находилась у одра старой Кэтрин, было почти невозможно. Пребывая в такой неопределенности, он сознательно позволял себе время от времени погрузиться глубже поверхностных повседневных мыслей, туда, где таилось решение, явившееся ему однажды, когда, открыв окно библиотеки, он высунул голову наружу, в холодную темноту. Сила и непреложность этого решения легко позволяла ждать, не показывая вида.
А затем в один прекрасный день Мэй сказала, что миссис Мэнсон Мингот хочет его видеть. Ничего удивительного в этой просьбе не было – старая дама неуклонно шла на поправку, а она и раньше никогда не делала секрета из того, что Арчера предпочитает другим своим внучатым зятьям. Мэй передала ему эту просьбу с видимым удовольствием: она гордилась тем, что старая Кэтрин ценит ее мужа.
После секундной заминки Арчер посчитал себя обязанным сказать:
– Хорошо. Мы поедем сегодня?
Мэй просияла, но тут же ответила:
– О, лучше поезжай один. Бабушку утомляет все время видеть одни и те же лица.
Позвонив в дверной звонок миссис Мингот, Арчер чувствовал, как колотится сердце. Прийти одному ему хотелось больше всего на свете, потому что он был уверен, что такой визит даст ему возможность короткого разговора с графиней один на один. Он принял решение ждать, пока шанс представится сам собой, и вот он, шанс: Арчер здесь, стоит на пороге. За дверью, в комнате с желтыми дамасковыми шторами рядом с холлом она, конечно, ждет его, еще мгновение – и он ее увидит и сможет поговорить с ней, прежде чем она отведет его к больной.
Он лишь хотел задать ей вопрос, после которого будет знать, что делать. Он желал просто спросить ее о дате ее возвращения в Вашингтон, ответить на такой вопрос она вряд ли откажется.
Но в желтой гостиной он застал лишь поджидавшую там мулатку-горничную. Сверкая белыми, как клавиши рояля, зубами, она толкнула раздвижные двери и подвела его к старой Кэтрин.
Старуха сидела в своем непомерном, похожем на трон кресле возле постели. Рядом стояла красного дерева тумбочка, а на ней – лампа из литой бронзы с гравировкой и с зеленым бумажным абажуром. Ни книги, ни газеты под ее рукой не было, как не было и никакого дамского рукоделия: единственное, чем всегда развлекалась миссис Мингот, были разговоры, а притворяться, что она интересуется чем-то еще, она считала ниже своего достоинства.
Никаких следов удара Арчер в ней не заметил. Она только выглядела бледнее, и тени в складках и впадинах ее тучной плоти стали казаться более темными и глубокими; в плоёном домашнем чепце, закрепленном накрахмаленным бантом под первыми двумя из ее подбородков, и в муслиновом платке, накинутом поверх лиловых волн халата, она казалась добродушной и хитроватой бабушкой, вдруг решившей вкусить удовольствия семейного стола.
Вытянув одну из своих маленьких ручек, покоившихся, подобно домашним зверькам, в дыре между ее чудовищных колен, она приказала горничной: «Больше никого ко мне не впускать. Если дочери позвонят, скажешь, что я сплю».
Горничная удалилась, и старая дама обратилась к внуку:
– Что, дорогой, очень я страшна? – весело спросила она, водя рукой в попытке дотянуться до складок муслинового платка на совершенно недоступной ей груди. – Дочери говорят мне, что в моем возрасте это значения уже не имеет, как будто не понимают, что уродство тем страшнее, чем труднее становится его скрыть!
– Да вы, милая, краше, чем всегда! – подхватил Арчер ее тон, и она, запрокинув голову, расхохоталась.
– Ах, но не краше, чем Эллен! – вдруг выпалила она, коварно подмигнув ему. И прежде чем он успел что-то сказать, добавила: – Очень была она хороша в тот день, когда ты ее с парома вез?
Он засмеялся, а она продолжала:
– Не из-за того ли, что ты сказал ей об этом, она тебя и высадила с полдороги? В моей юности молодые люди бросали хорошеньких женщин, только если им уж ничего другого не оставалось. – Она захихикала и тут же прервала смех, бросив с некоторым раздражением: – Жаль, что не за тебя она вышла, я и ей сколько раз это говорила. Выйди она за тебя, и не из-за чего было бы беспокоиться. Но кто думает о том, будет их бабка беспокоиться или не будет?
Арчер подумал, уж не повредила ли болезнь ей рассудок, но она вдруг сказала:
– Но теперь все, так или иначе, решено: она остается со мной, что бы там ни говорили другие родственники. Она и пяти минут со мной не пробыла, как мне захотелось на колени бухнуться – только чтоб ее удержать, и я бы бухнулась, если б последние двадцать лет могла увидеть, где пол!
Арчер молча слушал ее, а она все говорила:
– Все они спорили со мной, как ты знаешь, убеждали меня – Ловел, и Леттерблер, и Огаста Уэлланд, и все прочие, говорили, что я должна выдержать характер и отменить ее содержание до тех пор, пока она не поймет, что ее долг – вернуться к Оленски. Они думали, что убедили меня, когда этот секретарь, или кто он там, явился с последними предложениями, щедрыми предложениями, надо признать. В конце концов, брак есть брак, а деньги – это деньги, и то и другое – вещи, по-своему, весьма полезные. Я не знала, что отвечать… – Она прервала свою речь и перевела дух, как будто продолжать ей стало трудно. – Но едва я увидела ее, я в ту же минуту сказала: «Птичка моя милая! И запереть тебя в той клетке опять? Ни за что!» А теперь все решено: она остается здесь и будет ухаживать за бабушкой, пока есть бабушка, за которой нужен уход. Перспектива невеселая, но ее это не пугает, и, разумеется, я велела Леттерблеру выдавать ей деньги в полном объеме.
Молодой человек слушал ее, и все существо его пылало, но мысли его были в разброде, и он даже не понимал, радость или страдание несет ему эта весть. Он так решительно выбрал для себя курс, которым собирался следовать, что не сразу смог перестроиться, и пребывал в смятении. Но постепенно он проникся приятным сознанием, что трудности отступили, и чудесным образом у него появились новые возможности. Если Эллен согласилась приехать и жить с бабушкой, это могло быть только потому, что она поняла всю невозможность расстаться с ним. Это и было ее ответом на последнюю его слезную мольбу: если она и не отважилась на крайний шаг, о котором он молил, она все-таки наконец согласилась на полумеры. Он укреплялся в этой мысли, испытывая невольное облегчение; так человека, уже решившего рискнуть и все поставить на карту, внезапно охватывает обманчивое и сладостное чувство безопасности.
– Она не могла вернуться – это было невозможно! – воскликнул он.
– О, дорогой мой, я всегда знала, что ты на ее стороне, вот почему и послала за тобой сегодня, почему и сказала хорошенькой твоей женушке, когда она предложила приехать с тобой: «Нет, милая, я соскучилась по Ньюленду и не хочу ни с кем делить восторг нашей встречи». Потому что, видишь ли, дорогой мой, – она откинула голову назад, насколько позволяли ее стянутые подбородки, – борьба наша еще не кончена. Семья не хочет, чтоб она оставалась здесь, и они утверждают, что это только из-за моей болезни, из-за того, что я старая и больная, ей удалось меня убедить. Я еще не так хорошо себя чувствую, чтоб сражаться с ними в одиночку, и тебе придется взять это на себя.
– Мне? – пробормотал он.
– Тебе. А почему бы нет? – Она рывком опять приблизила к нему голову и буравила его круглыми глазками, вдруг ставшими острыми, как перочинные ножи. Ее рука, подрагивая, покинула подлокотник кресла и легла на его руку, вцепившись в нее бледными ноготками, подобно когтям хищной птицы.
– Почему нет? – пытливо вопросила она. Ее пристальный взгляд вернул Арчеру самообладание.
– О, кто со мной считается, я слишком мелок для них.
– Но ты же партнер Леттерблера, не так ли? Значит, тебе придется действовать через Леттерблера. Если только у тебя нет причины этого не делать.
– О, милая моя, я всецело поддерживаю и вашу стойкость, и вашу борьбу в одиночку, и если вам понадобится моя помощь, вы можете на меня рассчитывать, – заверил он ее.
– Значит, мы в безопасности, – вздохнула она и, вновь уложив голову в подушки, добавила со старческим лукавством:
– Я всегда знала, что ты готов нас поддержать, потому что в разговорах о необходимости Эллен вернуться к мужу они ни разу не ссылались на тебя.
От такой пугающей проницательности его чуть покоробило. На языке вертелось: «А на Мэй? На Мэй они ссылались?» Но он решил, что безопасней будет видоизменить вопрос.
– А мадам Оленска? Когда я смогу ее увидеть? – спросил он.
Старая дама захихикала и прищурилась, всем своим видом изображая игривость:
– Не сегодня. Не все сразу. Мадам Оленска сейчас нет дома.
Он даже покраснел от огорчения, а она продолжала:
– Она уехала, дитя мое, уехала в моей карете для встречи с Региной Бофорт. – Она сделала паузу – для пущего эффекта. – Вот как она теперь уже со мной обращается! На следующей день после приезда она нацепила лучшую свою шляпу и заявила мне как ни в чем не бывало, что собирается навестить Регину Бофорт. «А кто это? Я такой не знаю», – говорю. «Это ваша внучатая племянница и несчастнейшая в мире женщина», – отвечает. «Это жена негодяя», – говорю я. А она мне: «Как и я. А все мои родные хотят, чтоб я вернулась к нему». Этим она меня сразила, и я не стала тогда возражать; и вот в один прекрасный день она заявляет мне, что дождь такой сильный, что пешком идти она не может, и просит дать ей мою карету. «Для чего?» – спросила я, и она сказала: «Чтобы мне поехать повидаться с кузиной Региной». С кузиной! Я выглянула в окно, и никакого дождя там не было и в помине, но я ее поняла и разрешила ей взять карету… Надо признать, что Регина – женщина храбрая, как и Эллен, а я всегда больше всего другого ценила в людях храбрость.
Наклонившись, Арчер прижался губами к маленькой ручке, все еще лежавшей поверх его руки.
– Э-э-э! Чью это руку, молодой человек, ты целуешь в своем воображении, надеюсь, жены, а? – выпалила старая дама с этим своим издевательским смешком и, когда он поднялся, чтобы уйти, крикнула ему вслед: «Передай ей нежный привет от бабушки, но о нашем разговоре – лучше молчок!»
Глава 31
Новости, которые сообщила ему старая Кэтрин, Арчера совершенно ошеломили. То, что мадам Оленска по вызову бабушки поспешила к ней из Вашингтона, было вполне естественно, но решение поселиться у нее и жить с ней под одной крышей, в особенности, принятые теперь, когда миссис Мингот уже почти поправилась, объяснить было труднее.
Арчер был уверен, что решение мадам Оленска принято не под влиянием ее изменившегося материального положения. Он знал точную цифру небольшой суммы, выделенной ей мужем, когда они расстались. Жить на эти деньги без бабкиной субсидии было бы, по меркам Минготов, затруднительно, теперь же, когда жившая с ней Медора Мэнсон разорилась, таких крох хватало бы разве что на житье впроголодь и чтоб кое-как наготу прикрыть. Тем не менее Арчер был убежден, что предложение бабки мадам Оленска приняла не из-за материальных соображений.
Ей была свойственна безоглядная щедрость с внезапными порывами к экстравагантным тратам, чему подвержены люди, привыкшие к богатству и к деньгам равнодушные, однако она умела обходиться без многих вещей, которые ее родные считали совершенно необходимыми, и от миссис Ловел Мингот, как и от миссис Уэлланд, нередко можно было услышать сетования на то, как могут некоторые, кому посчастливилось наслаждаться всеми роскошествами вольной космополитической жизни, какую предоставил тебе граф Оленски, проявлять полное равнодушие ко всем этим благам и «совершенно не знать им цены». Более того, Арчеру было известно, что вот уже несколько месяцев, как бабушкины деньги перестали к ней поступать, но и за весь период она ни разу и пальцем не пошевельнула, чтобы вернуть себе бабушкино расположение. Следовательно, если планы ее изменились, то причина тут в другом.
Чтобы искать эту причину, не надо было ехать далеко. На пути с парома она сказала ему, что им следует оставаться врозь, но голова ее при этом покоилась на его груди. Он знал, что слова эти были сказаны ею не из расчетливого кокетства; она противоборствовала своей судьбе, как и он – своей, и отчаянно цеплялась за принятое решение: ни в коем случае не предать веру доверившихся им людей. Но за десять дней, протекших со времени ее возвращения в Нью-Йорк, она, возможно, догадалась и по его молчанию, и по тому, что он не делает попыток увидеться с ней, что он продумывает некий решительный шаг, шаг, который отрежет им всякий путь назад. И тут она могла внезапно испугаться, усомнившись в собственных силах, и посчитать за лучшее принять обычный в таких случаях компромисс, пойдя по линии наименьшего сопротивления.
Часом раньше, звоня в дверной звонок миссис Мингот, Арчер воображал, что путь ему предстоит совершенно ясный и определенный. Он намеревался переговорить с мадам Оленска наедине, и если не у нее, то у ее бабушки узнать, в какой день и каким поездом мадам Оленска возвращается в Вашингтон. Он тоже сядет на этот поезд, встретится там с ней, и они вместе поедут в Вашингтон или дальше, куда она захочет. В мечтах он все больше склонялся к Японии. Так или иначе, она сразу поймет, что куда бы она ни поехала, там рядом будет и он. А Мэй он оставит записку, в которой объяснит, что по-другому поступить не может.
Он воображал, что не только собрался с духом для такого отчаянного поступка, но и нетерпеливо этого ожидает, однако, когда он услышал, что обстоятельства изменились, первое, что он почувствовал, было облегчение. И все же теперь, возвращаясь от миссис Мингот домой, он отдавал себе отчет во все нараставшем в нем раздражении той перспективой, которая теперь открывалась перед ним. Ничего неизведанного, непривычного, ничего незнакомого не ожидало его на дороге, которой ему отныне предстояло шагать, но раньше шагал он по ней как свободный человек, обязанный отвечать за свои поступки лишь перед собой и своей совестью, и потому он мог как бы отстраненно участвовать в игре, требующей всяческих хитростей, предосторожностей, уверток и умолчаний, и даже забавляться своей ролью в этой игре. Все вместе это именовалось «защитой женской чести», и лучшие из прочитанных романов, и вечерние беседы старших давным-давно и во всех тонкостях раскрыли ему правила этой игры.
Но теперь игра эта предстала ему в новом свете, а роль его в ней сократилась до ничтожности. Не эту ли игру вела миссис Торли Рашворт со своим любящим и простодушным мужем, а он, Ньюленд, по глупости, тайно за этим наблюдал? Улыбчивая, добродушно-шутливая, вкрадчивая и ловкая, льстивая и осторожная, беспрестанная ложь – вот что это было! Ложь день за днем и ночь за ночью, ложь в каждом прикосновении и каждом взгляде, ложь в каждой ласке и каждой ссоре, ложь в каждом слове и каждом молчании.
Играть эту роль в отношениях с собственным мужем женщине проще и в целом менее подло. Планку верности для женщин общественное мнение, по умолчанию, держит сниженной. Женщина привыкла быть существом подчиненным и потому поднаторела во всяческих рабских умениях. К тому же она всегда может сослаться на настроение, нервы и настоять на своем праве не быть судимой слишком строго. Даже в самых пуритански-суровых сообществах обманутые мужья вызывают лишь смех.
Но над обманутыми женами в маленьком мирке Арчера никто не смеялся, а к мужчинам, продолжавшим после свадьбы волочиться за женщинами, относились с легким презрением. Безумствам юности полагалось отдать дань, но всему своя пора.
Арчер всегда разделял это мнение. Лефертса он искренне считал низким человеком. Но любить Эллен Оленска не означало уподобиться Лефертсу: впервые Арчер был поставлен перед необходимостью защищаться индивидуальностью случая. Эллен Оленска не чета другим женщинам, и он не похож на других мужчин, а значит, и случай их – неповторим.
Да, это так, но через десять минут он поднимется к порогу своего дома, и там будет Мэй, будут привычка, честь, будут приличия и старые устои – все то, во что он и его окружение всегда верили и…
Дойдя до поворота к дому, он вдруг запнулся, а затем зашагал по Пятой авеню.
Перед ним в зимнем сумраке маячил большой неосвещенный дом. Подходя ближе, он думал, как часто видел он этот дом, сияющий огнями, с устланными коврами ступенями под навесом, с каретами в два ряда у обочины. За углом рядом вытянулась черная махина оранжереи с зимним садом, где Мэй его впервые поцеловала. Он вспомнил ее, какой она явилась в освещенной мириадами огней бальной зале – высокая, серебристо-сияющая Диана.
Сейчас дом был темен, как могила, лишь на нижнем этаже горел слабый газовый свет и выше светилось одно окно, чья штора не была опущена. Дойдя до угла, он заметил стоявшую у дверей карету Мэнсон Мингот. Вот посчастливилось бы Силлертону Джексону увидеть это, проходя случайно мимо! Арчер был глубоко тронут рассказом старой Кэтрин об участливом отношении мадам Оленска к миссис Бофорт, оно делало для него праведный гнев Нью-Йорка чем-то внешним, случайным и преходящим. Однако он отлично знал, какую пищу могут дать визиты Эллен Оленска к ее кузине Бофорт клубам и гостиным Нью-Йорка и какую конструкцию там способны возвести на основе этих визитов.
Остановившись, он устремил взгляд вверх, к освещенному окну. Несомненно, женщины беседуют именно в этой комнате. А Бофорт, возможно, ищет сейчас утешение на стороне. Ходили даже слухи, что он покинул Нью-Йорк, уехав с Фанни Ринг, но поведение миссис Бофорт делало подобное известие недостоверным.
Вечерняя Пятая авеню расстилалась перед Арчером почти пустая – казалось, он на ней один. В такой час люди по большей части дома, одеваются к обеду, и втайне он порадовался тому, что появление сейчас Эллен пройдет незамеченным. И едва он так подумал, как открылась дверь и появилась Эллен. За ее спиной светился слабый огонек, как будто кто-то нес свечу, провожая ее вниз по лестнице. Она обернулась, чтобы сказать что-то провожающему, дверь захлопнулась, и она спустилась с крыльца.
– Эллен, – тихо сказал он, когда она ступила на тротуар.
Она, чуть вздрогнув, остановилась, и в этот момент он увидел двух модного вида молодых людей. Покрой верхнего платья и изящно накинутые поверх белых галстуков шелковые кашне изобличали в них людей его круга, и Арчер удивился тому, что столь современные юноши отправились куда-то на обед так рано. Но он тут же припомнил, что совсем рядом находится дом Реджи Чиверсов и что там в этот вечер собирается компания, которая потом отправится в театр – на Аделаиду Нильссон в «Ромео и Джульетте». Видимо, юноши были из этой компании. Они прошли под фонарем, и он узнал Лоренса Лефертса и молодого Чиверса.
Малодушное желание скрыть от всех появление мадам Оленска возле дома Бофортов мгновенно покинуло его, растворившись в тепле ее рукопожатия.
– Теперь я буду вас видеть – мы будем вместе! – выпалил он, почти не отдавая себе отчета в том, что говорит.
– А-а! – отозвалась она. – Так бабушка вам сказала?
Он глядел на нее, но видел, как, дойдя до угла, Лефертс и Чиверс тактично перешли на другую сторону и поспешно ретировались по Пятой авеню. Подобное проявление мужской солидарности не раз практиковал и он, но сейчас их попустительство было ему противно. Неужто она вообразила, что они смогут жить вот так? А если нет, то что она вообразила?
– Завтра я должен вас увидеть – где-нибудь, где мы можем остаться одни, – сказал он тоном, который собственным его ушам показался почти сердитым.
Секунду поколебавшись, она двинулась к карете.
– Но я буду у бабушки – пока что, – добавила она, словно чувствуя, что ее изменившиеся планы требуют объяснения.
– Где-нибудь, где мы будем одни, – упрямо повторил он.
Она издала смешок, царапнувший его:
– В Нью-Йорке? Но здесь же нет церквей… и мемориалов!
– Есть музей изобразительных искусств – в парке, – пояснил он, заметив ее озадаченность. – В полтретьего. Я буду ждать вас у входа.
Не отвечая, она повернулась и быстро влезла в карету. Когда карета двинулась, она подалась вперед и, как ему показалось в темноте, махнула рукой. Он глядел ей вслед, обуреваемый противоречивыми чувствами. Ему казалось, что говорил он не с любимой женщиной, а с какой-то другой – с женщиной, которой он обязан радостями, уже изрядно потускневшими. Как трудно отринуть от себя этот ненавистный ему пошлый словарь, как мерзко быть его пленником.
«Нет, она придет!» – почти презрительно сказал он себе.
Избегнув многолюдья так называемого «собрания Вулфа», чьи нелепые полотна занимали одно из главных мест в здании, дикарски сочетавшем в себе литой чугун с изразцовыми плитками и известном как музей Метрополитен, они прошли по коридору в зал, где плесневели в никем не нарушаемом одиночестве экспонаты античной коллекции Сеснолы.
Кроме них, в этом унылом укрытии не было ни единой души, и, сев на обрамлявшую радиатор банкетку, они молча уставились на застекленные, черного дерева витрины, где выставлены были фрагменты предметов, найденные при раскопках Трои.
– Странно, – сказала мадам Оленска. – Раньше я ни разу здесь не была.
– Ну вот… Когда-нибудь, думаю, это превратится в замечательный музей.
– Да, – рассеянно подтвердила она.
Встав, она бродила по залу. Арчер, оставшись на банкетке, наблюдал за перемещениями ее легкой фигуры, девически-стройной даже под грузом мехов, глядел, как изящно украшена ее меховая шапочка крылышком цапли и как похожи темные завитки ее волос на висках на расплющенные виноградные гроздья. Как и всегда со дня их первой встречи, он целиком был поглощен разглядыванием этих милых деталей, делавших ее такой особенной и ни на кого не похожей. Потом он встал и подошел к витрине, возле которой стояла она. За стеклом теснились обломки и черепки, предметы домашней утвари, назначение которой теперь уже было трудно понять, фрагменты украшений личные и дома – всевозможные мелочи, – стеклянные, глиняные, выцветшие или потемневшие от времени куски бронзы и прочих материалов.
– Как все-таки жестоко, – сказала она, – что проходит какое-то время и все теряет значение, превращаясь вот в такое! Давно забытые люди ценили эти мелочи, считали их для себя необходимыми, а теперь их разглядывают в лупу и пишут на этикетке: «Назначение не установлено».
– Да, а между тем…
– Ах, между тем!
Она стояла в длинном манто из тюленьего меха, сунув руки в маленькую круглую муфточку, вуаль, прозрачной маской свисая с ее шапочки, краем своим касалась кончика носа, а фиалки, которые он ей преподнес, чуть подрагивали у нее на груди от ее прерывистого дыхания; казалось немыслимым, чтобы столь чистую гармонию цвета и линий мог разрушить неумолимый и глупый закон природы.
– Между тем имеет значение все, что касается вас! – сказал он.
Она бросила на него задумчивый взгляд и направилась к банкетке. Сидя рядом с ней, он ждал, но вдруг из соседних пустых залов раздалось гулкое эхо шагов, напомнившее ему, что времени у них не так много.
– Что вы хотели мне сказать? – спросила она, словно и сама почувствовала угрозу, которую шлет им время.
– Что я хотел вам сказать? – повторил он. – Ну, то, что, мне кажется, будто в Нью-Йорк вы вернулись из страха.
– Из страха?
– Испугавшись, что я приеду в Вашингтон.
Она опустила глаза, разглядывая свою муфточку, и он заметил, что спрятанные там руки неловко и нервно двигаются.
– Так что же?
– Ну… да, – сказала она.
– Значит, и вправду испугались? Значит, вы знали?
– Да, знала…
– Так что же тогда? – допытывался он.
– Ну… тогда… Так ведь лучше, не правда ли? – сказала она, сопровождая вопрос долгим вздохом.
– Лучше?..
– Так мы меньше боли другим причиним. Разве, в конце концов, не этого вы всегда хотели?
– Чтоб вы были здесь, хотите вы сказать, в пределах досягаемости, но недоступной? Чтоб видеться вот так, украдкой? Это противоположно тому, чего я хочу. А о том, чего я хочу, я не так давно вам говорил.
Она замялась:
– И вы все еще думаете, что так – хуже?
– В тысячу раз! – Он помолчал. – Было бы просто вам солгать, но правда состоит в том, что я считаю это омерзительным.
– О, как и я! – вскричала она с глубоким вздохом облегчения.
Он нетерпеливо вскочил:
– Ну, тогда… теперь моя очередь вас спросить, что, по вашему мнению, лучше?
Понурившись, она все сжимала и разжимала спрятанные в муфте руки. Шаги теперь приблизились, и служитель в форменной с кантом фуражке неслышно, подобно призраку в некрополе, пересек зал.
Они, не сговариваясь, одновременно, обратились к витрине напротив, а когда фигура в форме скрылась в проходе между мумий и саркофагов, Арчер повторил:
– Что, вы думаете, было бы лучше?
Не отвечая на вопрос, она пробормотала:
– Я обещала бабушке остаться с ней, потому что так, наверно, я буду в большей безопасности.
– Безопасности от меня?
Не глядя на него, она слегка наклонила голову.
– В безопасности от любви ко мне?
Ее профиль не шевельнулся, но он заметил слезу: выкатившись из глаз, она увлажнила ресницы и повисла на сеточке вуали.
– В безопасности от того, чтоб нанести непоправимый вред. Нельзя допускать, чтоб мы стали как все другие! – с жаром воскликнула она.
– Какие «другие»? Я не притворяюсь, что я иной, чем все прочие. Меня мучают те же желания и пожирают те же страсти!
Она взглянула на него с каким-то ужасом, и он заметил, что к щекам ее медленно приливает краска.
– Может, мне прийти к вам один раз и потом сразу домой? – вдруг отважно проговорила она тихим голосом, но очень четко.
Молодой человек густо, до самых волос залился румянцем:
– Дорогая моя, любимая! – воскликнул он, не порываясь к ней приблизиться. Казалось, он держит свое сердце в руках, как держат полную до краев чашу – одно движение, и чашу можно расплескать.
Потом до него дошел смысл конечных слов фразы:
– Сразу домой? Что вы хотите этим сказать?
– Домой к мужу.
– И вы ожидаете, что я на это соглашусь?
Она подняла на него взгляд, полный мучительной тревоги:
– Что ж еще нам делать? Я не могу оставаться здесь и лгать людям, которые были ко мне так добры.
– Так вот поэтому я и прошу вас уехать!
– И разрушить жизнь тех, кто помог мне восстановить мою собственную?
Арчер, вскочив, глядел на нее, сидящую, и не мог найти слов от отчаяния. Было бы так легко сказать ей: «Да, да, придите ко мне один-единственный раз». Он знал, сколько силы придал бы ему такой ее приход. Если бы только она согласилась, ему не составило бы труда уговорить ее не возвращаться к мужу. Но что-то не давало этим словам сорваться с языка. Какая-то беспредельная честность этой женщины делала немыслимой всякую попытку заманить ее в столь банальную ловушку. «Если я позволю ей прийти, – сказал он себе, – я буду вынужден позволить ей и уйти опять». А такое и представить было невозможно.
Но он увидел тень от ресниц на ее мокрой щеке и заколебался.
– В конце концов, – вновь начал он, – у обоих нас есть собственная жизнь… К чему пробовать то, что невозможно. Вы так лишены предрассудков во многих вопросах, так привыкли, как сами признались, глядеть в глаза Горгоне, что я просто понять не могу, почему вы боитесь открыто и прямо взглянуть на наш вопрос и увидеть его в реальном свете, хотя, конечно, если вы считаете, что он того не стоит и незачем ради него идти на жертвы…
Она тоже встала, на секунду нахмурилась, поджала губы.
– Называйте это как хотите, а мне пора, – сказала она, приближая к глазам маленькие часики на цепочке.
Она повернулась, чтобы уйти, и он кинулся к ней и схватил за запястье.
– Ну тогда: придите ко мне один раз! – сказал он. Голова его шла кругом от одной мысли, что он ее теряет, и секунду-другую оба глядели друг на друга взглядом чуть ли не враждебным.
– Когда? – настойчиво спросил он. – Завтра?
Она замялась:
– Послезавтра.
– Дорогая моя, любимая! – повторил он.
Он выпустил ее руку, но какую-то секунду они продолжали пристально глядеть друг на друга, и он увидел, что ее лицо, ставшее очень бледным, озарено глубоким внутренним сиянием. Сердце у него билось в благоговении: он чувствовал, что никогда дотоле ему не случалось видеть столь явных проявлений любви.
– Ой, так я опоздаю – до свидания. Нет, дальше не идите за мной! – крикнула она, удаляясь по длинному залу так торопливо, словно отраженное в его глазах сияние ее испугало. Уже у двери она на мгновение обернулась, чтобы коротко помахать ему рукой.
Оставшись в одиночестве, Арчер пошел домой. Когда он входил туда, уже темнело, и в знакомые вещи в холле он вглядывался так, словно смотрел на них из могильной ямы.
Горничная внизу, заслышав его шаги, бросилась вверх по лестнице, чтобы включить газовый свет на верхней площадке.
– Миссис Арчер у себя?
– Нет, сэр, миссис Арчер после ланча уехала в карете и не возвращалась.
С чувством облегчения он вошел в библиотеку и бросился в кресло.
Появившаяся следом за ним горничная принесла настольную рабочую лампу и пошевелила угли в затухавшем камине. Когда она ушла, он продолжал сидеть неподвижно, сложив руки на коленях и уткнув подбородок в сцепленные кисти.
Он сидел так рассеянно, бездумно, забыв о времени, в каком-то глубоком и сумрачном изумлении, когда жизнь, вместо того чтоб лететь, вдруг словно замирает.
«Значит, так тому и следовало быть… так и следовало…» – мысленно твердил он, как будто его, беспомощного, схватила и сжала в своих тисках рука судьбы. Все это так отличалось от того, о чем он мечтал, что его сковал какой-то мертвенный холод.
Открылась дверь, и вошла Мэй.
– Я ужасно опоздала, ты не волновался обо мне? – спросила она, тронув его плечо одним из характерных своих нежных жестов.
Он изумленно поднял глаза:
– А разве поздно?
– Больше семи. Ты, наверно, вздремнул! – Она засмеялась и, вытянув шпильки, бросила на диван свою бархатную шляпку. Она казалась бледнее обычного, но вся искрилась каким-то странным оживлением.
– Я поехала навестить бабушку, а когда уже уходила, то с прогулки вернулась Эллен, так что я осталась, и мы с ней долго-долго разговаривали. Давно мы так хорошо с ней не говорили!
Она плюхнулась в привычное свое кресло напротив него, пальцами поправила смятую прическу. Он подумал, что она ждет каких-то слов от него.
– Да, мы очень хорошо поговорили с ней, – продолжала она, и как ему показалось, с не слишком естественной убежденностью. – Она была такая лапочка – совсем как прежняя Эллен. Боюсь, что я в последнее время была недостаточно к ней справедлива. Иногда мне приходило в голову…
Арчер поднялся и встал, прислонившись к каминной полке так, чтобы кружок света от лампы не касался его.
– Да? Тебе приходило в голову?.. – повторил он, так как она замолчала.
– Ну, может быть, я неверно ее воспринимаю, судила о ней несправедливо. Она такая непохожая, другая – по крайней мере внешне. Знается с такими странными людьми, вроде как нарочно, с вызовом, чтобы выделиться. По-моему, этому ее прошлая жизнь научила, европейское общество – такое бойкое, дерзкое… Несомненно, все мы здесь ей кажемся невыносимо скучными. Но судить о ней несправедливо я не хочу.
И она опять замолчала, слегка задохнувшись от столь непривычного ей длинного монолога, сидела вся красная, чуть приоткрыв рот.
Глядя на нее, Арчер вспомнил, как полыхало огнем ее лицо тогда, в Сент-Огастине, в саду Испанской миссии. Он различал в ней то же смутное усилие, тот же порыв к чему-то, выходящему за рамки доступного ей видения.
«Она ненавидит Эллен, – подумал он, – и пытается побороть в себе это чувство, и хочет, чтоб я помог ей в этом».
Мысль эта так его растрогала, что на секунду ему захотелось прервать молчание и сдаться на ее милость.
– Ведь ты же понимаешь, – продолжала она, – чем она иногда так раздражает родных. Все мы поначалу так старались делать для нее все, что только в наших силах, а она словно не замечала этого. А вдобавок эта идея отправиться к миссис Бофорт, да еще в бабушкиной карете! Боюсь, что Бофортов она этим совершенно от себя отвратит.
– Ах, – только и вымолвил Арчер, издав нетерпеливый смешок. Приоткрытая было между ними дверь теперь опять захлопнулась.
– Пора одеваться, мы ведь обедаем в гостях, не так ли? – спросил он, отходя от огня.
Она тоже поднялась, но отойти от камина медлила. Когда он очутился с ней рядом, она сделала движение к нему, словно порываясь его задержать: глаза их встретились, и в ее глазах он увидел ту же влажную синеву, какую заметил, когда оставлял ее для поездки в Джерси-Сити.
Она обвила руками его шею и прижалась щекой к его щеке.
– Ты сегодня не поцеловал меня, – шепнула она, и, обнимая ее, он почувствовал, как она дрожит.
Глава 32
– А при дворе в Тюильри, – мечтательно улыбаясь, припомнил мистер Силлертон Джексон, – такие вещи воспринимаются спокойно, никто и не думает скрывать терпимого к ним отношения.
Происходило это в отделанной черным орехом столовой Вандерлиденов на Мэдисон-авеню тем же вечером по возвращении Ньюленда Арчера из Музея изобразительных искусств. Мистер и миссис Вандерлиден на несколько дней приехали в город из Скитерклиффа, куда спешно удалились, едва услышав о крахе Бофорта. Но дело это было представлено им таким образом, будто разброд, в который было ввергнуто общество прискорбной историей с Бофортом, делает их присутствие в городе более, чем когда-либо, необходимым. Это был один из случаев, когда, по выражению миссис Арчер, «их общественный долг» был показаться в Опере и, более того, открыть людям двери своего дома.
«Не годится, дорогая моя Луиза, чтобы особы, подобные миссис Лемюель Стратерс, воображали, будто они смогут заменить нам Регину. Вот в такие времена они и проталкиваются в общество и утверждаются в нем. Это все ветрянка виновата, ветрянка, бушевавшая в Нью-Йорке в ту зиму, когда миссис Стратерс впервые здесь появилась! Именно тогда отцы семейств и потянулись к ней в дом, в то время, как жены пропадали в детских возле своих больных детей. Вы и дорогой наш Генри должны закрыть собой брешь, как вы всегда и делали».
К такому призыву мистер и миссис Вандерлиден не могли остаться равнодушными, и с неохотой, но героически они прибыли в город, открыли, расчехлили дом и разослали приглашения на два обеда и один вечерний прием.
В этот вечер они пригласили Силлертона Джексона, миссис Арчер и Ньюленда с женой поехать вместе с ними в Оперу, где впервые в этом сезоне давали «Фауста». Под крышей Вандерлиденов ничто не могло нарушить раз и навсегда установленного ритуала, и, хотя гостей было всего четверо, обед начался ровно в семь с тем, чтобы соответствующие перемены блюд могли поступать на стол без спешки, а у джентльменов еще и осталось время выкурить сигары.
Своей жены Арчер не видел с вечера накануне. Утром он рано отправился на службу, где с головой ушел в массу каких-то ничтожных дел, после чего его еще неожиданно задержал приход одного из старших партнеров, так что домой он вернулся так поздно, что Мэй к Вандерлиденам поехала одна, отослав назад карету для него.
Сейчас на фоне скитерклиффовских гвоздик и массивного столового серебра она показалась ему необычно бледной и слабой, но глаза ее блестели, и говорила она с преувеличенным оживлением.
Предмет беседы, возбудивший мистера Силлертона Джексона в который раз окунуться в любимые свои воспоминания, был выбран хозяйкой дома намеренно, как это решил Арчер. Ужасный крах Бофорта, а вернее, положение Бофортов после краха еще оставалось плодотворной темой для гостиного моралиста, и после глубокого и всестороннего обсуждения и вынесения обвинительно приговора миссис Вандерлиден обратила свой безупречно честный взгляд на Мэй Арчер:
– Неужели, милочка, то, что я слышала, может быть правдой? Мне рассказывали, что карету вашей бабушки Мингот видели стоящей возле двери миссис Бофорт. – Примечательно, что возмутительницу общественного спокойствия миссис Вандерлиден с некоторых пор не называла по имени.
Мэй покраснела, и миссис Арчер поспешно вставила:
– Если карета там и стояла, то я совершенно убеждена, что миссис Мингот не была осведомлена об этом.
– Да? Вы думаете?.. – Миссис Вандерлиден осеклась и со вздохом покосилась на мужа.
– Боюсь, – сказал мистер Вандерлиден, – что это доброе сердце мадам Оленска заставило ее нанести столь неблагоразумный визит миссис Бофорт.
– Или же тяготение к людям необычным, – сухо заметила миссис Арчер, в то время, как взгляд ее самым невинным образом был устремлен прямо в глаза сыну.
– Мне жаль подозревать в этом мадам Оленска, – сказала миссис Вандерлиден, а миссис Арчер пробормотала:
– Ах, милая, и это после того, как вы дважды принимали ее в Скитерклиффе!
Вот тут-то мистер Джексон и воспользовался случаем ввернуть нечто из любимых воспоминаний.
– В Тюильрийском дворце, – повторил он, когда глаза всех присутствующих с ожиданием обратились к нему, – моральные рамки во многих отношениях не столь жестки, и если только поинтересоваться, откуда взялись деньги у Морни![53] Или кто платил долги некоторых придворных красавиц…
– Надеюсь, дорогой Силлертон, – сказала миссис Арчер, – что вы не предлагаете, следуя их примеру, ослабить и нам жесткость наших рамок?
– Я никоим образом этого не предлагаю, – невозмутимо ответил мистер Джексон, просто думаю, что иностранное воспитание мадам Оленска могло сделать ее не столь щепетильной…
– Ах, – дружно вздохнули старшие дамы.
– И все же ставить бабушкину карету возле дверей растратчика!.. – пылко возразил мистер Вандерлиден, и Арчер подумал, что весь этот пыл вызван воспоминанием об охапках гвоздик, которые тот слал в маленький домик на Двадцать третьей стрит. Вандерлиден помнит это и потому так негодует.
– Я, конечно, всегда говорила, что взгляды ее отличаются своеобразием, – подвела итог миссис Арчер.
У Мэй покраснел даже лоб. Взглянув на сидевшего напротив нее за столом мужа, она неожиданно выпалила:
– Я уверена, что Эллен так поступила из добрых побуждений.
– Люди неблагоразумные часто действуют из добрых побуждений, – сказала миссис Арчер, будто посчитав, что приведенный довод вряд ли может служить оправданием. А миссис Вандерлиден пробормотала:
– Если б только она с кем-нибудь посоветовалась…
– Ну, этого она никогда не делает! – подхватила миссис Арчер.
Тут мистер Вандерлиден бросил взгляд на жену, которая легким кивком сделала знак на миссис Арчер; и поблескивающие шлейфы трех дам, подметя порог, выплыли за дверь, в то время как джентльмены занялись сигарами; в вечера оперных спектаклей мистер Вандерлиден угощал сигарами короткими, но они были так хороши, что заставляли его гостей сожалеть лишь о неумолимой пунктуальности хозяина.
После первого акта Арчер, отделившись от компании, направился в клубную ложу и устроился там в задних рядах. Оттуда из-за плеч многочисленных Чиверсов и Рашвортов он мог наблюдать ту же картину, что и двумя годами ранее, в вечер, когда он впервые встретился с Эллен Оленска. Он смутно ожидал ее и сейчас увидеть в ложе старой миссис Мингот, но ложа была пуста, а он все сидел, уставясь на эту ложу, пока чистое сопрано мадам Нильссон вдруг не взвилось в своем «M’ama, non m’ama».
Арчер обратился к сцене, где среди знакомого антуража из гигантских роз и похожих на перочистки анютиных глазок все та же плотная, крупная блондинка превращалась в жертву домогательств все того же маленького смуглокожего соблазнителя.
От сцены он перевел взгляд туда, где у самого выступа подковообразной ложи между двумя пожилыми дамами сидела Мэй, совсем как в тот давний вечер, когда она сидела между миссис Ловел Мингот и своей вновь прибывшей «иностранной» кузиной. Как и в тот вечер, она была в белом, и Арчер, который раньше не обратил внимания на ее наряд, сейчас узнал иссиня-белый атлас и старинные кружева ее свадебного платья.
В обычаях старозаветного Нью-Йорка было появление женщин в первые год-два замужества в дорогих подвенечных нарядах; его мать, как он знал, тоже хранила в папиросной бумаге свое подвенечное платье в надежде, что Джейни тоже когда-нибудь наденет его, но бедная Джейни уже приближалась к возрасту, когда более уместным сочли бы жемчужно-серый поплин и отсутствие подружек невесты.
Арчер только сейчас осознал, что со времени их возвращения из Европы Мэй крайне редко надевала свое подвенечное платье, и удивление при виде этого платья на ней сейчас заставило его невольно сравнивать внешность ее теперешней с внешностью той юной, полной счастливого предвкушения девушки, какой она была двумя годами ранее.
Хотя Мэй и немного пополнела, что можно было предвидеть из сложения ее девственно-божественной фигуры, но спортивная прямизна стана и детская бесхитростность выражения оставались прежними, и если не считать налета какой-то усталой томности, который он с недавних пор стал в ней замечать, она была точной копией девушки, теребившей в руках букет ландышей в вечер помолвки. Этот факт, казалось, еще больше разбередил в нем жалость: такая невинность трогала, как трогает доверчивое объятие ребенка. Потом он вспомнил ее таящуюся под покровом терпеливого спокойствия страстную и беззаветную щедрость. Вспомнил, каким пониманием засветился ее взгляд, когда он умолял ее объявить об их помолвке на балу у Бофортов, вспомнил голос, каким она сказала в саду Испанской миссии: «Я не могу строить свое счастье на обмане… на несправедливости к кому-то», и его охватило безудержное желание сказать ей правду и предоставить себя ее щедрости, просить о свободе, им когда-то отвергнутой.
Ньюленд Арчер был юношей спокойным и сдержанным. Подчинение правилам и дисциплине узкого сообщества стало чуть ли не второй его натурой. Ему было глубоко отвратительно все показное и мелодраматическое, все то, что мистер Вандерлиден бы осудил, а клубная ложа сочла бы дурновкусием. Но ему вдруг стали безразличны и клубная ложа, и мистер Вандерлиден, и все, что издавна окружало его, давая укрыться в теплом убежище привычки. Пройдя полукруглым коридором за зрительным залом, он открыл дверь ложи миссис Вандерлиден, как будто то была дверь в неведомое.
«M’ama!» – выводила в это время свою торжествующую трель Маргарита, и сидевшие в ложе вскинули глаза на Арчера, удивленные его приходом. Войдя, он уже нарушил одно из неукоснительных правил их круга: нельзя входить в ложу во время соло.
Протиснувшись между мистером Вандерлиденом и Силлертоном Джексоном, он наклонился к жене.
– У меня жутко разболелась голова, не говори ничего никому, но пойдем домой, хорошо? – шепнул он.
Мэй ответила ему понимающим взглядом, и он увидел, как она что-то прошептала матери, на что та сочувственно кивнула; затем, пробормотав свое извинение миссис Вандерлиден, она поднялась, как раз в ту минуту, когда Маргарита упала в объятия Фауста.
Помогая ей набросить на плечи выходную, специально для Оперы, накидку, он заметил, как старшие дамы обменялись многозначительными улыбками.
По дороге из театра Мэй застенчиво прикрыла рукой его руку:
– Так жалею, что ты плохо себя чувствуешь. Боюсь, что в конторе тебя опять принялись чересчур загружать работой.
– Нет, дело не в этом. Ничего, если я окошко открою? – смущенно пробормотал он, опуская раму со своей стороны. Он сидел, глядя в окно, и, чувствуя в сидевшей рядом жене дознавателя – молчаливого, настороженного, очень внимательного, – упорно продолжал разглядывать проплывавшие мимо дома. Вылезая из экипажа, жена зацепилась юбкой за подножку и упала прямо на него.
– Ты не ушиблась? – спросил он, рукой помогая ей удержать равновесие.
– Нет, но мое бедное платье… видишь? Порвала! – воскликнула она, и, подобрав запачканную юбку, последовала за ним вверх по лестнице в холл. Слуги не ожидали их так рано, и лишь на верхней площадке слабо мерцал газовый фонарь.
Арчер поднялся, зажег свет, поднес спичку к газовым рожкам по обе стороны камина в библиотеке. Шторы были опущены, и теплое дружелюбие комнаты поразило его – так посланного с трудным и неприятным поручением в чужое для него место может вдруг поразить появление там знакомого лица.
Он заметил, что жена очень бледная, и спросил, не налить ли ей бренди.
– О нет! – моментально покраснев, воскликнула она и сбросила накидку. – А может быть, тебе лучше сразу лечь? – добавила она, увидев, что он открыл стоявшую на столе серебряную папиросницу и, вынув папиросу, собирается закурить.
Арчер бросил папиросу и направился к своему обычному месту у камина.
– Нет, голова болит не до такой степени. – Он помолчал. – А потом, есть кое-что, что я хочу тебе сказать. Это важно. Откладывать нельзя.
Она уже опустилась в кресло, но когда он заговорил, вскинула голову.
– Да, дорогой? – отозвалась она так спокойно и мягко, что ему оставалось только удивиться отсутствию у нее удивления на эту его преамбулу.
– Мэй… – начал он, стоя в нескольких шагах от ее кресла и глядя на нее так, будто ничтожное расстояние между ними было пропастью, через которую нельзя перекинуть мост. Его голос прорезал уютную тишину, разнесясь необычайно гулко, и он повторил: – Есть кое-что, что я должен тебе сказать… Оно касается меня…
Она молчала, сидела совершенно неподвижно, даже ресницы не подрагивали. Лицо ее, все еще очень бледное, сохраняло удивительно спокойное, невозмутимое выражение, казалось, питаемое каким-то сокровенным внутренним источником.
Арчер не давал воли бушевавшим в нем и готовым сорваться с языка банальным самобичеваниям. Он твердо решил изложить голую суть дела, избегая бессмыслицы как взаимных упреков, так и оправданий.
– …и мадам Оленска, – докончил он.
Едва услышав имя кузины, жена подняла руку, словно делая ему знак замолчать.
– О, почему об Эллен нам понадобилось говорить так срочно непременно сегодня вечером? – спросила она, выпятив губы в легкой гримаске нетерпения и досады.
– Потому что мне следовало сказать это раньше.
Ее лицо не изменило спокойного выражения.
– Что, это действительно так важно, дорогой? Я знаю, что бывала к ней порой несправедлива – возможно, как и все мы. Несомненно, ты понимал ее лучше всех других: ты всегда относился к ней по-доброму. Но какое это имеет значение теперь, если все кончено?
Арчер глядел на нее оторопело, ничего не понимая.
– Все кончено? Ты это про что? – насилу мог выговорить он.
Мэй все не сводила с него своих ясных, светлых глаз.
– Ну… поскольку она так скоро собирается назад в Европу, поскольку бабушка одобряет это решение, понимает ее и устроила все так, что теперь она может быть независимой от мужа…
Здесь она оборвала свою речь, а он, судорожно схватившись рукой за угол камина и опершись на него, чтобы не потерять равновесия и удержаться на ногах, тщетно пытался удержать этим и круговерть мыслей в голове.
– Я думаю, – услышал он ровный голос жены, – что засиделся ты вечером в конторе так поздно, занимаясь как раз этим делом. Сегодня утром все уладилось, как я полагаю. – Под его невидящим взором она опустила глаза и вновь на секунду густо залилась краской.
Он догадался, что выражение его глаз, наверно, трудно вынести и, отвернувшись, облокотился на каминную полку, скрывая лицо руками. В ушах бешено стучало и звенело, и он не понимал, оттого это, что кровь так бьется в жилах или тикают каминные часы.
Мэй сидела молча и неподвижно, пока часы медленно отмеряли пять минут. Из камина выпрыгнул уголек, и Арчер услышал, как она встала, чтобы кинуть уголек обратно. Тут Арчер наконец повернулся к ней лицом.
– Это немыслимо! – воскликнул он.
– Немыслимо…
– Откуда ты узнала то, что рассказала мне сейчас?
– Я вчера виделась с Эллен. Я уже говорила, что мы с ней встретились у бабушки.
– Но тогда она тебе этого не сказала, ведь так?
– Не сказала, но сегодня днем я получила от нее записку. Хочешь прочитать?
Он все не мог выговорить ни слова, и она вышла и почти сразу же вернулась.
– Я думала, ты знаешь, – просто сказала она.
Она положила на стол листок бумаги, и Арчер, протянув руку, взял листок. Там было всего несколько слов.
«Мэй, дорогая, мне все-таки удалось убедить бабушку в том, что мой приезд к ней не может стать чем-то большим, чем приезд, и она проявила свою обычную щедрость и доброту ко мне. Только она понимает, что, возвратившись в Европу, я должна буду жить одна, а вернее, с бедной тетей Медорой, которая едет со мной вместе. Я тороплюсь в Вашингтон, чтобы начать складываться, потому что отплытие – на следующей неделе. Теперь, когда меня здесь не будет, позаботься, пожалуйста, о бабушке, прояви к ней столько же доброты, сколько всегда проявляла ко мне. Эллен.
Тем из моих друзей, у кого возникнет желание попробовать уговорить меня изменить мое решение, пожалуйста, скажи, что это совершенно бесполезно».
Арчер два-три раза перечитал записку, а затем, бросив ее, расхохотался.
Громкий этот смех испугал его самого. Ему вспомнилось, как перепугалась среди ночи Джейни, ставшая свидетельницей тех его корчей непонятной веселости, вызванных телеграммой Мэй о переносе объявления о помолвке на более ранний срок.
– Почему она это написала? – спросил он, с трудом заставив себя прекратить смех.
Вопрос этот не поколебал незыблемого чистосердечия Мэй:
– Наверно, потому, что вчера мы все с ней обсудили.
– Что вы обсудили?
– Я объяснила ей, что, как мне кажется, я не всегда была к ней справедлива, не всегда понимала, как трудно ей, должно быть, здесь – одной среди множества людей, вроде бы родных, а на самом деле – чужих, но чувствующих себя вправе ее критиковать, не зная всех обстоятельств. – Она помолчала. – Я знала, что ты был ее единственным другом, на которого она всегда могла положиться. И я хотела дать ей понять, что мы с тобой едины – в наших чувствах.
Она запнулась, словно давая ему возможность что-то сказать, а затем неспешно добавила:
– Она поняла мое желание ей это сказать. По-моему, она все понимает.
Подойдя к Арчеру и взяв его холодную руку, она на секунду прижала ее к щеке.
– У меня тоже голова болит. Спокойной ночи, милый, – сказала она и направилась к двери, волоча за собой шлейф порванного и запачканного подвенечного платья.
Глава 33
Как с улыбкой и напомнила миссис Арчер в разговоре с миссис Уэлланд, дать свой первый большой званый обед для молодой пары было огромным событием.
С тех пор, как они стали жить собственным домом, чета Ньюленд Арчеров нередко принимала гостей. Арчеру нравилось обедать в неформальной компании трех-четырех своих друзей; Мэй всегда встречала их радушно, с той счастливой готовностью, примером которой ей служила мать в ее собственном супружестве. Ее муж не был уверен, принимала бы она в своем доме кого-либо, если б того от нее не требовали приличия, но он давно уже оставил попытки выделить ее истинную сущность из той формы, в которой ее отлили традиции и муштра воспитания. Состоятельным нью-йоркским молодоженам полагалось то и дело приглашать к себе гостей для неформальных встреч, а от жены из семейства Уэлландов, вышедшей за представителя рода Арчеров, вдвойне требовалось соблюдение традиций.
Но большой званый обед с нанятым шеф-поваром и двумя взятыми на вечер лакеями, с римским пуншем, розами от Гендерсона и меню на карточках с золотым обрезом – дело другое, и провести его как должно – непросто.
Как заметила миссис Арчер, римский пунш умножает ответственность – не сам по себе, а из-за непреложности многочисленных своих атрибутов: под обещанием римского пунша подразумеваются еще и хорошая дикая утка либо черепашье мясо, два супа, два сладких – горячее и холодное, платья с голыми руками и глубоким декольте и соответствующая значимость гостей.
Когда молодая пара впервые присылает приглашения, подписанные общей фамилией, – это всегда интересно, и даже самые модные и популярные из завсегдатаев светских гостиных такие приглашения отклоняют редко. Дополнительной и лестной для хозяев сенсацией стало и то, что в ответ на просьбу Мэй Вандерлидены обещали задержаться в городе специально для того, чтобы присутствовать на ее званом вечере, который будет прощальным для графини Оленска.
Весь день великого события две матери – миссис Арчер и миссис Уэлланд – провели, хлопоча в гостиной у Мэй: миссия Арчер писала меню на карточках от «Тиффани» – из самого толстого картона и с золотым обрезом, а миссис Уэлланд руководила размещением пальм и расстановкой ламп и торшеров.
Арчер, придя из конторы поздно, застал их еще в гостиной – миссис Арчер, занятую теперь писанием именных карточек для стола, и миссис Уэлланд, пребывавшую в размышлении, не стоит ли выдвинуть широкий золоченый диван несколько вперед, тем самым освобождая пространство между фортепьяно и окном для еще одного «уютного уголка».
Мэй, сказали они ему, в столовой – занимается композицией из роз и адиантума в центре длинного стола и размещением конфет Майяра в серебряных ажурных вазах между канделябрами. На фортепьяно стояла большая корзина орхидей, присланных Вандерлиденами из Скитерклиффа. Короче, все было так, как тому следовало быть в преддверии знаменательного события.
Миссис Арчер внимательно перечитывала список, помечая золотым пером каждое из перечисленных имен:
– Генри Вандерлиден – Луиза – Реджи Чиверсы – Лоренс Лефертс и Гертруда – (да, наверно, Мэй правильно сделала, что пригласила их) – Селфридж Мерри с супругой, Силлертон Джексон, Вэн Ньюленд и его жена (Как летит время! Кажется, только вчера он был твоим шафером, Ньюленд!) – и графиня Оленска – да, для всех карточки есть…
Миссис Уэлланд ласково окинула взглядом зятя:
– Никто не сможет сказать, Ньюленд, что проводы, какие вы с Мэй устроили Эллен, недостаточно шикарны.
– Ну да, – отозвалась миссис Арчер. – Я в этом вижу желание Мэй дать Эллен возможность говорить иностранцам, что не такие уж мы здесь варвары.
– Уверена, что это Эллен оценит. Кажется, она утром должна была приехать. Обед станет для нее восхитительным последним впечатлением. А то ведь вечера перед отплытием обычно бывают такими нудными.
Арчер направился к двери, а теща бросила ему вслед:
– Зайдите гляньте на стол. И постарайтесь, чтоб Мэй не устала!
Он сделал вид, что не услышал ее, и быстро поднялся к себе в библиотеку. Комната показалась ему подобием вежливой гримасы на лице чужестранца; он понял, что ее основательно и жестоко «почистили» и приготовили: благоразумно расставили пепельницы и кедрового дерева шкатулки, чтобы джентльмены могли тут покурить.
«Ладно, – подумал он, – это ненадолго», – и пошел в гардеробную.
Десять дней прошло после отъезда мадам Оленска из Нью-Йорка. За эти десять дней Арчер не имел от нее вестей, если не считать знака, посланного ею, когда в контору ему принесли надписанный ее рукой конверт, в котором находился завернутый в папиросную бумагу ключ. Такой ответ на последнюю его мольбу можно было счесть решительным отказом – классический ход в известной игре, но молодой человек предпочел увидеть в этом знаке иной смысл: она все еще борется с судьбой, возвращается в Европу, но не к мужу. И, следовательно, ничто не мешает ему последовать за ней, а если уж он сделает такой бесповоротный шаг и убедит ее, что шаг этот – бесповоротный, она не прогонит его, он в это верит.
Такая уверенность в будущем давала ему спокойствие и силы продолжать играть свою роль в настоящем. Она удерживала его от того, чтоб ей писать или каким-то образом, словом или делом, демонстрировать ей свое горе и разочарование. Ему казалось, что в беспощадной и молчаливой игре, которую они ведут, козыри все еще у него на руках, и он ждал.
Случались, однако, моменты, когда ему приходилось нелегко, к примеру, вызов его к мистеру Леттерблеру на следующий день после отбытия мадам Оленска в Вашингтон – старший партнер пожелал обсудить с ним детали поручительного договора о денежном содержании, которое миссис Мэнсон Мингот хотела назначить своей внучке. В течение нескольких часов Арчер вместе с Леттерблером изучал условия договора, все это время смутно подозревая, что консультация его потребовалась по причине иной и менее очевидной, чем его родство с выгодоприобретательницей, и что под занавес обсуждения эта причина будет раскрыта.
– Что ж, леди не сможет отрицать, что поступили с ней весьма красиво и благородно, – заключил мистер Леттерблер, вполголоса пробормотав строки резюме договора. – Вообще, должен сказать, что все вокруг обошлись с ней красиво и благородно.
– Все вокруг? – эхом и с некоторой издевкой повторил Арчер. – Это вы в том числе и про предложение ее мужа отдать ей ее собственные деньги?
Мохнатые брови мистера Леттерблера едва заметно приподнялись:
– Мой дорогой сэр, закон есть закон, а кузина вашей жены сочеталась браком согласно французскому законодательству. Полагаю, что ей были известны положения французского закона.
– Если они и были ей известны, то произошедшее впоследствии… – Но тут Арчер осекся и замолчал. Мистер Леттерблер, прижав пишущую ручку к своему крупному, бугристому носу, глядел на него с тем выражением, каким пожилые джентльмены показывают молодым сосункам, что доблесть и невежество вовсе не одно и то же.
– Мой дорогой сэр, я вовсе не склонен извинять графу его проступки, но… но, с другой стороны… не поручусь, конечно, но… там могла быть ситуация, так сказать, зуб за зуб… с неким молодым рыцарем. – Мистер Леттерблер отпер ящик и подвинул к Арчеру сложенный листок. – Это донесение, плод осторожных и тщательных изысканий… – И когда Арчер не дал себе труда ни заглянуть в бумагу, ни отвергнуть предложение это сделать, старый юрист решительно продолжил: – Не говорю, что это убедительно, нет, далеко не так, но ведь и соломинка, знаете ли, показывает, откуда ветер дует… И в целом для сторон в высшей степени удовлетворительно, что достигнуто столь достойное решение.
– О да, в высшей степени, – согласился Арчер, отодвигая от себя бумагу.
А день или два спустя он поспешил на вызов миссис Мэнсон Мингот, где ему пришлось выдержать испытание еще более тяжкое.
– Ты знаешь, что она оставила меня? – с места в карьер, не дав ему опомниться, спросила его старая дама и, не дожидаясь его ответа, продолжала: – О, не спрашивай меня, почему! Она столько причин назвала, что голова моя их не удержала. Сама-то я считаю, что ей попросту стало очень скучно. Во всяком случае, Огаста и мои невестки думают, что причина в этом. И не могу сказать, что я так уж ее виню. Оленски, несомненно, законченный негодяй, но жизнь с ним, уж наверно, была повеселей, чем на Пятой авеню. Семья ее, конечно, это не признает, их послушать, так выходит, что наша Пятая авеню – это райские кущи со всеми удовольствиями Рю де ля Пэ вдобавок! О том, чтобы возвратиться к мужу, бедная Эллен и помыслить не может. Тут она непоколебима. Собирается обосноваться в Париже и жить там с этой идиоткой Медорой… Что ж, Париж – это Париж, там можно держать выезд, считай, бесплатно. Но она была весела, щебетала, как птичка, и мне будет ее не хватать. – Две слезинки, скупые старческие слезы, скатились по одутловатым щекам и скрылись где-то в глубинах ее грудей. – Единственное, о чем я прошу, – заключила она, – это чтоб они больше меня не тревожили. Хочу спокойно переварить положенное мне за это все… – И она подмигнула Арчеру невесело и как бы с сожалением.
В тот же вечер, когда он вернулся домой, Мэй объявила о своем намерении устроить для кузины прощальный обед. Со времени скоропалительного бегства мадам Оленска в Вашингтон имя ее в их разговорах не упоминалось, и Арчер взглянул на жену с удивлением.
– Обед? Почему? – недоуменно спросил он.
– Но ты же любишь Эллен… Я думала, тебе будет приятно.
– Это так мило… и ты так хорошо это сказала. Но я действительно не могу понять…
– Я решила это сделать, Ньюленд, – сказала она и, спокойно поднявшись, подошла к своему письменному столу. – Вот здесь приглашения, уже написанные. Мама помогла, она тоже считает, что мы должны это сделать. – Она замолчала, сконфуженно и в то же время улыбаясь, и Арчер внезапно увидел перед собой живое воплощение Семьи.
– О, ну хорошо, – сказал он, невидящим взором оглядывая список гостей, который она сунула ему в руку.
Когда перед самым обедом он вошел в гостиную, Мэй, склонившись над камином, колдовала с поленьями, не желавшими разгораться в непривычном окружении безупречно вычищенных плиток.
Все лампы и торшеры были зажжены, и орхидеи мистера Вандерлидена живописно расставлены по всевозможным сосудам из современного фарфора и затейливо бугорчатого серебра. По общему мнению, гостиная миссис Ньюленд Арчер удалась на славу. Позолоченная бамбуковая жардиньерка с тщательнейшим образом добавленными туда свежими примулами и циннерариями загораживала эркер (при том, что люди старомодные предпочли бы видеть вместо нее уменьшенную бронзовую копию Венеры Милосской), обитые палевой парчой диваны и кресла весьма продуманно группировались возле маленьких изящных столиков, уставленных серебряными безделушками, фарфоровыми статуэтками животных и цветными фотографическими рамками; высокие лампы под розовыми абажурами тянулись вверх, подобно тропическим цветам среди пальм.
– Наверно, Эллен не приходилось видеть эту комнату так ярко освещенной, – сказала Мэй, поднимаясь, вся раскрасневшаяся от своих усилий, с простительной гордостью озираясь вокруг. Тут медные щипцы, которые она прислонила к стенке камина, упали с грохотом, поглотившим ответные слова мужа, повторить их он не успел, потому что объявили прибытие мистера и миссис Вандерлиден.
За ними быстро прибыли и прочие гости, так как пунктуальность Вандерлиденов в смысле обеда была широко известна. Гостиная была уже полна народом, и Арчер увлеченно демонстрировал миссис Селфридж Мерри маленький лакированный этюд Фербекховена «Овцы», подаренный мистером Уэлландом Мэй на Рождество, когда возле него вдруг оказалась мадам Оленска.
Она была чрезвычайно бледна, и от этой бледности темные волосы ее казались гуще и тяжелее. Возможно, из-за этого, а может быть, потому, что ее шею обвивали янтарные бусы в несколько рядов, но она вдруг напомнила ему ту маленькую Эллен Мингот, с которой он танцевал на детских балах, когда Медора Мэнсон впервые привезла ее в Нью-Йорк.
Янтарные ли бусы так ее бледнили или, может быть, платье ей не шло, только лицо ее выглядело тусклым, почти некрасивым, но никогда еще он так не любил ее лицо, как в эту минуту. Руки их встретились, и ему послышалось, будто она говорит: «Да, завтра мы отплываем на Росс…», но тут все заглушило бессмысленное хлопанье дверьми, а вскоре и голос Мэй: «Ньюленд! Обед подан! Будь добр, отведи Эллен к столу!»
Рука мадам Оленска легла на его локоть, он заметил, что рука ее без перчатки, и вспомнил, как не мог оторвать глаз от этой руки, когда сидел в гостиной домика на Двадцать третьей стрит. Вся красота, слиняв с ее лица, казалось, нашла себе убежище в длинных бледных пальцах, притаилась в легких нежных впадинах между костяшками, в кисти руки, что лежала сейчас на его рукаве, и он сказал себе мысленно: «Даже если только чтоб увидеть еще раз эту руку, я и то последую за ней!»
Прием «иностранной гостьи» происходил «на самом высшем уровне», что продемонстрировали, несколько принизив значимость миссис Вандерлиден, которую посадили слева от хозяина дома. Таким прощальным жестом мадам Оленска оказывали беспримерную честь, но трудно было бы более ловко подчеркнуть ее иностранную «чуждость». Миссис Вандерлиден свое перемещение за столом восприняла с любезной благосклонностью, из чего, несомненно, следовало, что она этот жест одобряла. Существуют вещи неизбежные, делать их необходимо, и если уж это так и делать их необходимо, то делать их надо красиво и в полной мере. К таким вещам, согласно нью-йоркским правилам приличия, относилась и необходимость собираться всем племенем вокруг соплеменницы, которой вскорости предстоит быть этим племенем отторгнутой. Не существовало на свете ничего, что не могли бы совершить Уэлланды и Минготы в доказательство своей неизменной любви к графине Оленска теперь, когда отъезд ее в Европу был обеспечен; и сидевшему во главе стола Арчеру оставалось только дивиться молчаливой и неослабной энергии, с которой возродилась всеобщая любовь – глас недовольства, порицания смолк, прошлое Эллен прощено, настоящее же ее сияло в лучах семейного одобрения.
Миссис Вандерлиден посылала в ее сторону лучи некоторой благосклонности, что в данном случае означало максимальное приближение к сердечности, а сидевший справа от Мэй мистер Вандерлиден кидал на нее через стол взгляды, явно предназначенные подтвердить все гвоздики, которые ранее поступали ей от него из Скитерклиффа. Арчера, которому казалось, что он находится здесь, пребывая в состоянии какой-то странной невесомости, словно бы паря где-то между люстрой и потолком, больше всего удивляло собственное его участие во всем этом. Останавливая взгляд то на одном сытом лице, то на другом, он в этих таких с виду безобидных, занятых поглощением утятины людях видел банду тайных заговорщиков, а себя и бледную женщину справа от себя – в центре заговора. А потом его, как молнией, вдруг возникшей из множества проблесков и слабых отсветов зарниц, осенило понимание, что для всех них он и мадам Оленска – любовники, любовники в самом прямом и грубом смысле, том самом, о котором так свободно и беззастенчиво рассуждают «иностранцы». Он догадался, что многие месяцы сам был той точкой, куда устремлялись взгляды внимательных глаз, куда обращали слух терпеливые уши, он понял, что какими-то пока неведомому ему способами его и соучастницу его преступления им удалось разлучить, цель достигнута, и теперь, всем племенем собравшись вокруг его жены, они по молчаливому уговору дружно делают вид, что никто ничего не знал и даже подумать не мог, а поводом всего этого сборища стало лишь естественное желание Мэй Арчер со всей любовью и нежностью проводить любимую подругу и кузину.
Таков был обычай старозаветного Нью-Йорка – жить, избегая «кровопролития», жить, более всех болезней страшась скандалов, ставя приличия выше храбрости, полагая всевозможные «ссоры и свары» самым вопиющим проявлением «невоспитанности», не считая, конечно, поступков людей, подобные «ссоры и свары» вызвавших.
Все эти мысли, одна за другой, пробегали в голове у Арчера, и он чувствовал себя пленником в стане вооруженных врагов. Он оглядывал стол и понимал всю неумолимость своих тюремщиков, понимал по тону, каким они, расправляясь со спаржей из Флориды, говорили о Бофорте и его жене. «Это намек мне, чтоб показать, что было бы со мной…» – и мертвящее осознание превосходства намека и иносказания над прямым действием, а молчания – над искренним словом сковало его, оставив в темноте, словно под сомкнутыми сводами семейного склепа.
Он засмеялся и перехватил встревоженный взгляд миссис Вандерлиден:
– Вам кажется это смешным? – сказала она с натянутой улыбкой. – Впрочем, наверно, в идее Регины остаться в Нью-Йорке есть и смешная сторона.
И Арчер пробормотал:
– Конечно.
Тут до него дошло, что другие, сидящие рядом с мадам Оленска, уже некоторое время как занимают разговорами его соседку справа. Одновременно он увидел, как Мэй, безмятежно восседавшая между мистером Вандерлиденом и мистером Селфриджем Мерри, стрельнула в него глазами через стол. Было очевидно, что хозяин и дама справа от него не могут на протяжении всего обеда совершенно не разговаривать друг с другом. Он повернулся к мадам Оленска и был встречен ее бледной улыбкой. «О, давайте выдержим и это!» – казалось, говорила эта улыбка.
– Путешествие вас не утомило? – спросил он и сам удивился естественности своего голоса, она же ответила, что, напротив, ей редко приходилось ехать с таким комфортом.
– Только, знаете, жара была в поезде страшная, – добавила она, на что он сказал, что там, куда она отправляется, такая невзгода ей не грозит. Однажды в поезде Кале – Париж, – убежденно продолжал он, – я замерз чуть ли не до смерти. Такого холода я больше в жизни не испытывал!
Она сказала, что ее это не удивляет, заметив при этом, что помочь тут может лишний плед и что всякая форма передвижения имеет свои недостатки, – слова, за которые он мгновенно ухватился, сказав, что все эти недостатки меркнут в сравнении со счастливой возможностью уехать подальше, куда глаза глядят. Лицо ее порозовело, и он добавил голосом, внезапно ставшим более крепким и звонким: «Я вот тоже вскоре собираюсь попутешествовать». Лицо ее чуть дрогнуло, а он, наклонившись под столом в направлении Реджи Чиверса, окликнул его: «Послушай, Реджи, как ты насчет кругосветного путешествия, прямо сейчас, то есть в этом месяце, хочу я сказать? Махнем, а? Я готов, и если ты не против, то…»
Но тут подала голос миссис Реджи, пропищав, что отпустить Реджи до пасхальной недели она никак не может, потому что именно тогда Марта Вашингтон проводит свой бал в пользу приюта для слепых, а ее муж невозмутимо заметил, что в этот период будет занят подготовкой к Международному соревнованию по поло.
Однако мистер Селфридж Марри уловил слова «кругосветное путешествие» и, как заядлый мореплаватель, однажды обогнувший земной шар на своей паровой яхте, не преминул бросить через стол пару шокирующих соображений касательно мелководья акватории вблизи средиземноморских портов. Хотя, в конечном счете, это не так уж важно, добавил он, ибо если вам знакомы Афины, Смирна и Константинополь, то что там еще смотреть? А миссис Мерри поделилась своей чрезвычайной признательностью доктору Бенкомбу, взявшему с них обещание не заходить в Неаполь, где свирепствовала лихорадка.
– Но вот если Индию хотите основательно осмотреть, то меньше чем за три недели это никак не получится, – снисходительно признал ее муж, видимо, желая показать себя серьезным путешественником.
На этом дамы, поднявшись, удалились в гостиную.
В библиотеке, несмотря на присутствие более солидных гостей, царил Лоренс Лефертс.
Разговор, как обычно, обратился к теме Бофортов, сделав круг, и даже мистер Вандерлиден и мистер Селфридж Мерри, усевшись в почетные кресла, как все понимали, поставленные специально для них, примолкнув, слушали филиппику молодого человека.
Никогда еще Лефертс с таким чувством не расписывал истинно христианские принципы добродетельных мужчин и святость домашнего очага. Негодование добавляло язвительности его красноречию, и становилось ясно, что если б все другие последовали его примеру и поступали в соответствии с его принципами, общество никогда не скатилось бы до того, чтоб принимать в свои ряды таких иностранных выскочек, как Бофорт – нет, сэр, ни за что, женись он даже на девушке по фамилии Вандерлиден или же Ланнинг, а не Даллас. Да и разве мог бы он, гневно вопрошал Лефертс, породниться с таким семейством, как Далласы, если б еще раньше не успел втереться в некоторые дома, как втерлись, уже по его следам, люди наподобие миссис Лемюель Стратерс. Если общество решает распахнуть двери вульгарным женщинам – это еще полбеды, чести ему это не прибавляет, а польза сомнительная, но коль скоро оно терпит у себя мужчин сомнительного происхождения, разбогатевших неизвестно каким путем, – это прямой путь к распаду, и он не за горами!
– Если так пойдет, – бушевал Лефертс, подобно молодому пророку в костюме от «Пула», пророку, еще не побитому камнями – и такими семимильными шагами, то мы еще увидим, как наши дети будут добиваться приглашений в дома этих мошенников и оспаривать друг у друга право жениться на бофортовских выродках!
– О, ну зачем так грубо! – запротестовали Реджи Чиверс и молодой Ньюленд, в то время как мистера Селфриджа Мерри охватило явное и искреннее смятение, а чуткие черты мистера Вандерлидена исказились отвращением и болью.
– А что, у него таковые имеются? – тут же навострил уши Силлертон Джексон, и пока Лефертс пытался увильнуть от вопроса, обратив все в шутку, старый джентльмен прочирикал на ухо Арчеру: «Забавные они, эти блюстители нравов… Вроде как у самих в доме повар никуда не годится, а они жалуются, что в гостях их опять какой-то отравой накормили! Однако, если верить слухам, резкие слова нашего друга Лоренса небеспочвенны – новостная лента на этот раз, как я понимаю…»
Беседа текла мимо Арчера бессмысленным потоком, текла и текла лишь потому, что не умела остановиться. На лицах окружающих он замечал выражения интереса, удовольствия, даже веселости. Он слышал смех молодых людей, слышал, как глубокомысленно хвалят арчеровскую мадеру мистер Вандерлиден и мистер Мерри. Сквозь все это в сознание его проскальзывало смутное ощущение дружеской расположенности к нему, как будто охрана пленника, которым он себя чувствовал, пыталась смягчить для него условия содержания, но это лишь усиливало его решимость во что бы то ни стало бежать из плена.
В гостиной, где они потом присоединились к дамам, его встретил победный взгляд Мэй, и он прочел в этом взгляде, что все «прошло самым лучшим образом». Когда, поднявшись, она отошла от мадам Оленска, миссис Вандерлиден немедленно кивком пригласила последнюю занять место рядом с ней на позолоченном диване, где она восседала, из чего Арчер заключил, что заговор относительно реабилитации с последующим отторжением действует и здесь. Маленькое общество этих связанных невидимыми нитями в единое целое людей молча, но твердо решило представить все так, будто никогда, ни на одну секунду не подвергались сомнению ни благопристойность поведения мадам Оленска, ни царящие в доме Арчеров гармония и счастье. Все эти любезные и не знающие жалости люди погрязли в притворстве, упорно делая вид друг перед другом, что никогда не слышали, не подозревали и не считали даже возможным малейший намек на противоположное; и в этой хитро сплетенной сети всеобщего лицемерия Арчер еще раз сумел выделить основную нить – факт того, что Нью-Йорк считал его любовником мадам Оленска. Увидев, как победно сияют глаза жены, он впервые понял, что и она разделяла это мнение. Открытие это отозвалось в душе его каким-то дьявольским хохотом, и все время, пока он обсуждал с миссис Реджи Чиверс и маленькой новоиспеченной миссис Ньюленд предстоявший бал Марты Вашингтон, он внутренне продолжал смеяться, а вечер все шел, и время текло, текло бессмысленным, не умеющим остановиться потоком.
Наконец он увидел, что мадам Оленска поднялась и прощается. Он понял, что через мгновение ее не будет, и попытался вспомнить, что говорил ей за обедом. Но ни единого слова из их разговора за столом вспомнить он не мог.
Она направилась к Мэй, и все гости взяли их в кружок, когда она подошла. Две молодые женщины пожали друг другу руки, а потом Мэй, наклонившись, поцеловала кузину.
– Из них двоих наша хозяйка, вне всякого сомнения, гораздо красивее, – услышал Арчер слова Реджи Чиверса, обращенные к молодой миссис Ньюленд, и вспомнил издевательски ироническую реплику Бофорта насчет внешности Мэй и ее красоты.
Через секунду он был уже в холле и накидывал манто на плечи мадам Оленска.
Несмотря на все свои смятение и разброд мыслей, он твердо держался решения не говорить ничего, чем мог бы испугать ее, смутить или потревожить. Убежденный, что никакая сила не может отвратить его теперь от избранной цели, он заставлял себя не мешать событиям складываться так, как они складывались сами собой. Но уже в холле, куда он проследовал за мадам Оленска, он на секунду вдруг почувствовал непреодолимое желание остаться с нею вдвоем возле дверцы кареты.
– Ваша карета здесь? – спросил он, и тут же миссис Вандерлиден, гордо кутаясь в соболя, сказала мягко: «Мы отвезем домой милую Эллен».
Сердце Арчера екнуло, а мадам Оленска, одной рукой сжимая веер и одновременно запахивая манто, протянула ему другую руку.
– До свидания, – сказала она.
– До свидания, я скоро увижу вас в Париже, – сказал или, как ему показалось, почти прокричал он.
– О, – пробормотала она, – если б вы с Мэй могли приехать!..
Мистер Вандерлиден, выступив вперед, предложил ей руку, и Арчер повернулся к миссис Вандерлиден. На мгновение в волнистом сумраке вместительного ландо он различил неясный овал лица, яркий блеск глаз – и она исчезла.
Поднимаясь по ступенькам крыльца, он столкнулся со спускавшимися Лоренсом Лефертсом и его женой. Ухватив за рукав Арчера, Лефертс оттащил его немного в сторону, давая жене возможность пройти вперед.
– Слушай, старик, ничего, если будет считаться, что я завтра вечером обедаю с тобой в клубе, а? Не возражаешь? Вот спасибо, дружище! Спокойной ночи!
– Но ведь правда же, что все прошло как нельзя лучше, да? – спросила Мэй, внезапно возникнув в дверях библиотеки.
Арчер досадливо вздрогнул. Как только отъехал последний экипаж, он поднялся в библиотеку, укрывшись там в надежде, что жена, которая находилась еще внизу, отправится прямо к себе в спальню. Но вот она – стоит на пороге, бледная, осунувшаяся, но лучащаяся искусственной энергией человека, превозмогшего усталость.
– Можно я войду и мы обсудим, как все было?
– Конечно, если хочешь. Но ты, наверно, только и мечтаешь, чтоб поскорее спать лечь.
– Нет, спать мне не хочется. Лучше я посижу с тобой немножко.
– Прекрасно, – сказал он, придвигая к огню ее кресло.
Она опустилась в кресло, он тоже сел, но долгое время оба не говорили ни слова. Наконец Арчер резко прервал молчание:
– Если ты не устала и хочешь поговорить, я должен тебе кое-что сказать. Я пытался это сказать тебе накануне, но…
Она кинула на него быстрый взгляд:
– Да, милый. Это касается тебя?
– Да, касается меня. Ты вот говоришь, что не устала. А я устал. Ужасно устал!
И она мгновенно превратилась в воплощение нежнейшей заботливости:
– О, я замечала, что это нарастает, Ньюленд! Ты так перерабатываешь…
– Может быть, дело в этом. Так или иначе, мне хочется перемены.
– Перемены? Ты хочешь бросить юриспруденцию?
– Уехать. Мгновенно все изменить. Отправиться в долгое путешествие. Куда-нибудь, подальше от всего этого…
Он замолчал, почувствовал, что ему не удался спокойный и ровный тон человека, мечтающего о перемене, но слишком усталого для того, чтобы радостно ринуться ей навстречу. «Говори, как говорил бы он», – промелькнуло в голове, но беспокойство, вибрируя в нем, гнало вперед
– Подальше от всего этого, – повторил он.
– Подальше? А куда, к примеру? – спросила она.
– Ну, не знаю… В Индию… или Японию.
Она встала, и он, сидевший опустив голову, опершись подбородком о сомкнутые кисти рук, почувствовал над собой теплое, ароматное веяние.
– Так далеко? Боюсь, что это невозможно, милый… – сказала она дрожащим голосом. – Если только ты бы взял меня с собой… – И затем, так как он молчал, она продолжила голосом таким чистым и ровным, что каждый слог, подобно маленькому молоточку, легким стуком ударял ему в голову:
– Но это если доктора мне разрешат, а они, боюсь, будут против. Потому что, видишь ли, Ньюленд, сегодня утром я окончательно уверилась в том, что моя давняя мечта, то, на что я так надеялась, наконец-то…
Он взглянул на нее безумными глазами, и она, зардевшись и чуть не плача от смущения, опустилась на пол и спрятала лицо у него в коленях.
– О, моя дорогая, – пробормотал он, прижимая ее к себе и похолодевшей рукой гладя ее волосы.
Последовала долгая пауза, тишину которой пронзали лишь раскаты дьявольского хохота, которые он слышал внутри себя.
– Ты не догадывался?
– Нет… то есть да… то есть я, конечно, надеялся…
Секунду они глядели друг на друга, опять погрузившись в молчание. Потом он отвел взгляд и спросил отрывисто:
– Ты еще кому-нибудь сказала?
– Только маме и твоей матери.
Помолчав, она торопливо, покраснев до корней волос, добавила:
– И еще… еще Эллен. Помнишь, я говорила тебе, какой хороший разговор у нас с ней был однажды и как мила она была со мной.
– А-а, – протянул Арчер, и сердце его упало.
Он почувствовал на себе внимательный, пристальный взгляд жены.
– Тебе обидно, что я ей первой сказала, Ньюленд?
– Обидно? Почему? – Последним усилием он постарался собраться и успокоиться. – Но разговор ваш был две недели назад, правда же? По-моему, ты сказала, что не была уверена до сегодняшнего дня.
Румянец ее стал еще гуще, но она выдержала его взгляд.
– Да, тогда я уверена еще не была, но ей я сказала, что уверена. И видишь, я оказалась права! – воскликнула она, и синие глаза ее блеснули влажно и победно.
Глава 34
Ньюленд Арчер сидел за письменным столом в своей библиотеке на Восточной Тридцать девятой стрит.
Он только что вернулся с большого официального приема в честь открытия новых залов музея Метрополитен, и зрелище величественных помещений, наполненных сокровищами искусств всех времен и народов и толп нарядно одетых людей, бродящих между этими несметными сокровищами, так продуманно расположенными, научно описанными и каталогизированными, неожиданно привело в движение порядком заржавевшую пружину его памяти.
«О, раньше тут была выставлена часть коллекции Сеснолы», – услышал он обрывок разговора, и мгновенно исчезло все вокруг, и вновь он сидел один на жестком кожаном диване, полукругом окаймлявшем радиатор, глядя, как легкая изящная фигура в длинном манто из тюленьего меха удаляется, исчезая в проходе между убогими витринами с дурно подобранными экспонатами старого музея.
Это видение пробудило в нем целый сонм ассоциаций, и сейчас он сидел, разглядывал как бы заново, новыми глазами библиотеку, бывшую вот уже более тридцати лет местом его одиноких размышлений и всех семейных общений и бесед.
В этой комнате происходило большинство важнейших событий его жизни. Здесь почти двадцать шесть лет назад жена сообщила ему, краснея и с такими околичностями, которые у современных молодых женщин вызвали бы улыбку, о том, что она ждет ребенка; и здесь их старшего сына Далласа, слишком слабенького, чтоб на самом пике зимних холодов везти его в церковь, крестил их старый друг, епископ Нью-йоркский, щедрый, красноречивый, великолепный, незаменимый епископ, с давних пор ставший гордостью и украшением своей епархии. Здесь Даллас впервые проковылял через всю комнату с криком «папа!», а Мэй с няней в это время смеялись за дверью; здесь их второй ребенок, Мэри (так похожая на мать), объявила о своей помолвке с самым скучным, но и самым надежным из многочисленных сыновей Реджи Чиверса, и здесь Арчер поцеловал ее сквозь ее подвенечную вуаль перед тем, как им спуститься к машине, которой предстояло доставить их к церкви Милосердия Господнего, ибо в мире, основы которого пошатнулись, церковь Милосердия Господнего стояла прочно и незыблемо.
Именно в библиотеке он и Мэй всегда вели беседы относительно будущности детей – о занятиях Далласа и его младшего брата Билла, о неистребимом равнодушии Мэри к традиционным женским искусствам и страсти, которую она питала к спорту и филантропии, о смутном влечении Далласа к «искусству», приведшего в конце концов мятущегося и любознательного юношу в бюро многообещающего нью-йоркского архитектора.
Современные молодые люди стараются держаться подальше и от юриспруденции, и от бизнеса и выбирают для себя занятия совершенно иные. Если их не увлекают ни политика, ни идеи муниципального реформирования, есть шансы, что они займутся археологическими раскопками в Центральной Америке, либо станут разбивать сады и парки, проектировать и строить здания; живо интересуясь дореволюционной архитектурой своей родной страны и неплохо разбираясь в ней, они изучают георгианскую архитектуру и перенимают ее опыт, применяя его в современных условиях, при этом их раздражает бессмысленное употребление термина «колониальный». В наши дни «колониальными домами» владеют разве что разбогатевшие лавочники в пригородах.
Но самым главным – порою Арчер считал это самым главным – был один разговор в этой библиотеке, когда губернатор Нью-Йорка [54], по пути из Олбани обедавший и проведший ночь у него в доме, повернувшись к хозяину и стукнув кулаком по столу так, что дрогнули очки у него на носу, воскликнул: «К черту профессиональных политиков! Страна нуждается в таких людях, как вы, Арчер! Если кто-то и сможет когда-нибудь расчистить наши авгиевы конюшни, то это будут люди, подобные вам!»
«Люди, подобные вам» – какой же гордостью засветился Арчер от такой хвалы! С какой готовностью ринулся он на зов! Слова губернатора были отзвуком еще ранее сказанных Недом Уинсетом, когда тот призывал засучить рукава и окунуться в дерьмо, но повторенный человеком, который сам стал примером «разгребателя грязи», лозунг этот был вдвойне действенен, и не откликнуться на него было невозможно.
Оглядываясь теперь назад, Арчер не был так уж уверен, что страна и вправду нуждается в подобных ему людях, по крайней мере, в той активной работе, к которой призывал Теодор Рузвельт. По правде говоря, Арчер имел основания считать ровно противоположное, потому что, пробыв год членом Законодательного собрания штата, на следующий год он не был туда избран и с облегчением вернулся к муниципальной работе, впоследствии перейдя к написанию, от случая к случаю, статей для одного из радикальных еженедельников, пытавшихся вывести граждан из состояния апатии. Словом, оглядываясь назад, особо гордиться было нечем. Но если вспомнить, к чему сводились устремления молодых людей его времени и круга, вспомнить узость их интересов, сосредоточенных лишь на деньгах, спорте и светском общении, то даже его маленький вклад в создание современного общественного устройства обретал значимость, как значим каждый кирпич в прочно сложенной стене. Да, да, в общественной жизни он достиг немногого, он всегда был скорее созерцателем и дилетантом, но он видел перед собой высокие примеры, восторгался великими деяниями и был удостоен дружбы одного из великих, что давало ему силы и рождало гордость.
Короче, он был тем, что сейчас стало именоваться «ответственный гражданин». В течение многих лет любое общественное начинание в Нью-Йорке – благотворительное, административное или же культурное – производилось с учетом его мнения и включало его в число устроителей. «Спросите Арчера», «Посоветуйтесь с Арчером» звучало постоянно при рассмотрении того или иного вопроса: касавшегося организации первой школы для детей-инвалидов или нового общества любителей камерной музыки, презентации новой библиотеки, основания Грольер-клуба [55] или же преобразования Музея изобразительных искусств. Дни его были заполнены, и заполнены они были делами достойными. Он полагал, что это все, чего мог желать человек.
Но что-то, как понимал он, он упустил – что-то главное, делающее жизнь прекрасной. Но об этом «чем-то» он думал как о несбыточном, невероятном, горевать по нему так же бессмысленно, как горевать, что не выиграл первый приз в лотерее. В его лотерее было сто миллионов билетов и всего один приз – шансы решительно равнялись нулю, и все складывалось против него. Об Эллен Оленска он думал спокойно, отвлеченно, как можно думать о любимом выдуманном персонаже книги или героине живописного произведения. Она стала для него лишь видением, сложным, многосоставным, воплотившим в себе все, что он упустил. И это видение при всей своей туманной зыбкости удерживало его от увлечений другими женщинами. Он был, что называется, верным мужем, и когда Мэй скоропостижно скончалась от инфекционной пневмонии, которой заразилась, ухаживая за их младшим, он искренне страдал. Долгие годы совместной жизни открыли ему ту истину, что брак как выполнение скучного долга не так уж плох – важно только исполнять этот долг достойно, иначе жизнь превращается в безобразную и сумбурную битву ненасытных и похотливых страстей. Глядя вокруг, он ценил свое прошлое и скорбел по нему. В конечном счете, в наших устоях была и хорошая сторона.
Обведя взглядом библиотеку, убранство которой основательно изменил Даллас, украсив стены английскими гравюрами меццо-тинто, расставив по комнате чиппендейловские шкафчики с полками и электрические лампы под уютными абажурами, расцветив общий колорит продуманным введением синего и белого, Арчер сосредоточил внимание на старом своем истлейкском столе – выбросить его он не позволил – и на стоявшей по-прежнему, у чернильницы, первой его фотографии Мэй.
Вот она: высокая, пышногрудая и гибкая, в излюбленном своем накрахмаленном муслине, в широкополой шляпе – такой она была в саду Испанской миссии среди апельсиновых деревьев, такой он ее видел тогда, такой она и осталась для него, может быть, высившаяся уже не столь высоко, но ни разу и не упавшая в его глазах: щедрая, великодушная, верная, неутомимая и, однако, так начисто лишенная воображения, до такой степени неспособная к росту, развитию, что, когда мир ее юности распался на куски и воссоздал себя вновь, уже перестроенный, она даже не заметила перемены. Ее лучезарная слепота делала доступный ей горизонт видения, ограниченный непосредственно окружавшими ее вещами, неизменным. Из-за этой ее неспособности замечать перемены дети приучились скрывать от нее свои взгляды, как скрывал от нее свои взгляды и Арчер.
С самого начала шла лицемерная, эдакая невинная семейная забава: все притворялись, что они одно целое и думают одинаково – и в этой игре отец и дети безотчетно держались вместе и помогали друг другу. А она так и умерла, думая, что мир – это прекрасное место, где царит любовь и каждое семейство так же гармонично, как ее собственное, и покинула она этот мир безропотно, уверенная, что Ньюленд, как бы там ни было, но сумеет воспитать Далласа в духе тех же устоев и внушить ему те же принципы и предрассудки, на которых строилась жизнь ее родителей и которые сформировали ее саму и что Даллас, в свой черед (когда Ньюленд последует за ней), передаст это драгоценное наследие маленькому Биллу. В Мэри же она была уверена, как в себе самой. Так, выхватив Билла из лап смерти, спасши ему жизнь и ради этого отдав свою, она мирно упокоилась в предназначенном ей месте – в склепе Арчеров на кладбище Святого Марка, там, где уже лежала миссис Арчер, недоступная тревогам века, так пугавшего ее первыми признаками «наклонности», которую ее невестка потом даже и не заметила.
Напротив фотографии Мэй стояла фотография ее дочери Мэри. Мэри Чиверс была такой же высокой и белокурой, как и ее мать, но широкой в талии, плоскогрудой и слегка сутулилась, как и допускали каноны современной моды. Да и как могла бы совершать свои спортивные подвиги Мэри Чиверс, будь у нее, как у Мэй Арчер, талия окружностью в двадцать дюймов, талия, которую так легко было обхватить и затянуть лазурной ленте ее корсета? Разница казалась символической: жизнь матери была узкой, сжатой условностями так же туго, как туго сжимал ее фигуру корсет. Мэри же, чтившая условности не менее матери и не превосходившая ее умом, жизнь вела все-таки более свободную и отличалась бóльшей терпимостью и бóльшей широтой взглядов. Что тоже надо поставить в плюс современным людям.
– Вас вызывает Чикаго!
А-а, это, должно быть, Даллас по междугороднему. Его бюро отправило в Чикаго – обсудить заказанный им проект дворца на озере, который строит молодой богач-миллионер. У заказчика имеются какие-то соображения насчет проекта. На подобные переговоры бюро всегда отправляет Далласа.
– Привет, пап! Ага, Даллас. Слушай, как ты насчет того, чтобы в среду в плаванье отправиться? На «Мавритании». Да, в ближайшую среду отплытие. По средам, как всегда. Наш клиент хочет, чтобы я взглянул на кое-какие сады в Италии, прежде чем нам утверждать проект, и просит меня плыть первым же рейсом. А к первому июня мне надо быть здесь… – Тут речь прервал смешок – веселый, чуть нарочитый. – Так что нам придется пошевеливаться. И знай, мне нужна твоя помощь, будь другом, не отказывайся.
Казалось, Даллас говорит из соседней комнаты: голос звучал так ясно, так естественно, словно сын болтает с ним, развалившись в своем любимом кресле у камина. Это ничуть не удивило бы Арчера. Междугородные телефонные разговоры стали такими же привычными, как электрическое освещение, как пересечение Атлантического океана за пять дней – но вот что показалось ему поистине удивительным, так это смешок сына – какое же все-таки чудо, когда через мили и мили, через леса, реки, горы, прерию, бурлящие жизнью города с их хлопотливыми и равнодушными жителями доносится смешок, способный ясно передать следующее: «Первого числа я во что бы то ни стало должен вернуться, потому что пятого у нас с Фанни Бофорт свадьба».
А голос продолжал:
– Ну что, решил? Нет, сэр, никаких «минуточек»! Ты должен сказать «да» сейчас же. Да почему бы и нет, хотел бы я знать! Можешь назвать хотя бы одну причину отказаться? Нет такой причины, не существует! Это мне известно. Так по рукам, а? Потому что я рассчитываю, что ты позвонишь Кунарду в компанию первым делом, как встанешь, а обратный забронируешь из Марселя, так будет лучше. Знаешь, папа, это ведь в последний раз мы будем вместе в таком составе. О, прекрасно! Я знал, что ты согласишься!
Чикаго дал отбой, и Арчер, поднявшись, стал мерить шагами комнату.
В последний раз в таком составе… мальчик прав… Будут и еще «разы» после его женитьбы, в этом отец уверен – ведь оба, и Даллас и Фанни, очень общительны, и Фанни Бофорт, кто бы чего на сей счет ни предполагал, судя по всему, вряд ли станет мешать их тесной дружбе. И даже наоборот, насколько он успел понять ее характер, она просто и естественно вольется в их союз. И все же перемена есть перемена, и несходство людей всегда скажется, и как бы ни была симпатична ему будущая сноха, воспользоваться последним шансом побыть с сыном наедине весьма заманчиво.
Причин не ухватиться за этот шанс действительно не было, если не считать одной, существенной: путешествовать он отвык. Мэй не любила сдвигаться с места, а если делала это, то лишь из соображений здоровья, например: отвезти детей на море или в горы – других поводов покидать их дом на Тридцать девятой стрит или отведенные им удобные комнаты в особняке Уэлландов в Ньюпорте она не могла себе и представить. После того как Даллас окончил курс, она сочла своим долгом на шесть месяцев пуститься в странствия, и всей семьей они предприняли путешествие по традиционному маршруту, объездив Англию, Швейцарию и Италию. Время их путешествия было ограничено (неизвестно, почему), и Францию они из маршрута исключили.
Арчер помнил, как негодовал Даллас, вынужденный созерцать Монблан вместо Реймса и Шартра. Но Мэри и Билл мечтали полазить по горам и к тому времени уже своротили себе скулы, зевая, когда плелись за Далласом, увлеченно носившимся по английским соборам, и Мэй, всегда ставившая во главу угла равноправие детей, настояла на соблюдении баланса между спортивными и художественными интересами. Она даже предложила, чтобы муж провел две недели в Париже и встретился с ними на итальянских озерах после того, как они «разделаются со Швейцарией», но Арчер предложение отклонил. «Будем держаться вместе» – и Мэй просияла, услышав его ответ, который мог стать замечательным примером для Далласа.
С ее смертью, случившейся двумя годами ранее, причины продолжать жить по заведенному порядку у него не было. Его дети всячески подталкивали его к путешествиям. Мэри Чиверс уверенно заявляла, что ему будет полезно побыть за границей и «посмотреть галереи». Казавшаяся ей непостижимой природа этого лечения еще больше убеждала ее в его эффективности. Но Арчера удерживала привычка, удерживали воспоминания и внезапные приступы страха перед всем новым.
Теперь, обозревая свое прошлое, он видел всю глубину колеи, по которой катилась его жизнь. Самое неприятное в исполнении долга – это то, что это отнимает у человека способность делать что-либо иное. По крайней мере, так считали мужчины его поколения. Четкие разграничения правильного и неправильного, честного и бесчестного, достойного уважения и его недостойного не оставляли места непредвиденному. Но бывают моменты, когда воображение, так легко подчиняющееся повседневной рутине, внезапно оживает, и человек, воспарив над обыденностью, оглядывает повороты, извивы и сложные петли на пути своей судьбы. Арчер думал, думал и только удивлялся. Куда делся маленький тесный мирок, в котором он вырос, чьи правила и установления так теснили его и сковывали? Он помнил язвительное пророчество, высказанное много лет назад бедным Лоренсом Лефертсом как раз в этой комнате: «Если так пойдет… то наши дети еще будут… жениться на бофортовских выродках!»
Именно это и готовится сделать старший сын Арчера, его гордость и сокровище, и никто не удивляется, не осуждает. Даже Джейни, тетка мальчика, все еще выглядящая точь-в-точь как в дни своей стародевичьей юности, достав материнские изумруды и мелкие жемчужины из их ватного гнезда, привезла их самолично и отдала трясущимися руками в подарок будущей невесте, и Фанни Бофорт вместо того, чтоб гримаской выразить разочарование тем, что это не «комплект» от парижского ювелира, радостно ахнула, восхитившись старомодной красотой украшений, и возгласила: «В них я буду чувствовать себя настоящей миниатюрой Изабей!» [56]
Фанни Бофорт, появившаяся в Нью-Йорке восемнадцатилетней после смерти обоих родителей, покорила этот город почти так же, как тридцатью годами ранее это сделала мадам Оленска, с той только разницей, что тут не было ни настороженности, ни опаски, а только радость и безоговорочное приятие. Хорошенькая, забавная в общении, искушенная во всех дамских искусствах – чего ж еще вам надо? Никто вокруг не был ограничен и узколоб настолько, чтобы копаться в прошлом ее отца или в истории собственного ее появления на свет и, выгребая какие-то полузабытые факты, ставить их потом ей в вину. Лишь те, кто постарше, помнили такой темный малоприятный эпизод в деловой жизни Нью-Йорка, как разорение Бофорта, или то, что после смерти жены он тихо и мирно сочетался браком с пресловутой Фанни Ринг, а затем покинул страну вместе с новой женой и унаследовавшей красоту матери маленькой дочкой. Ходили слухи, что он в Константинополе, потом якобы он перебрался в Россию, а лет через десять, как говорили, самым роскошным образом принимал каких-то заезжих американцев у себя в Буэнос-Айресе, где представлял крупное страховое агентство. Там же на пике процветания он и жена его скончались, а их осиротевшая дочь очутилась в Нью-Йорке под присмотром свойственницы Мэй Арчер миссис Джек Уэлланд, чей муж был назначен девушке в опекуны. Назначение это связало девушку и детей Ньюленда Арчера узами почти родственными, и объявление о помолвке Далласа никого не удивило.
Ничто иное не могло бы с такой ясностью и так мило показать длину пути, который к тому времени успел проделать меняющийся мир. Люди теперь слишком заняты – реформами, преобразованиями, «движениями», поклонением кумирам, своими прихотями и легкомысленными пустяками, чтобы проявлять сколько-нибудь заметный интерес к тем, кто рядом. Да и что может значить чье-то прошлое в гигантском калейдоскопе крохотных социальных частиц, кружащихся на одной плоскости?
Обозревая из окна отеля впечатляющую панораму веселых парижских улиц, Ньюленд Арчер чувствовал, как смятенно и по-юношески бурно бьется его сердце.
Давно уже сердце не билось так – оно то падало вниз, то подпрыгивало, подступая к самому горлу, распирая жилет, чтобы через секунду вновь замереть, оставив его с ощущением пустоты в груди и горячей испариной на висках. Он думал, испытывает ли нечто подобное его сын в присутствии мисс Фанни Бофорт, и решил, что нет, не испытывает. «Сердце его, конечно, бьется исправно, но в другом ритме», – размышлял он, вспоминая, как невозмутимо, с какой-то даже холодноватой сдержанностью объявил сын о своей помолвке, считая само собой разумеющимся ее полное одобрение семьей.
«Разница в том и состоит, что современные молодые люди считают само собой разумеющимся, что все их желания непременно подлежат исполнению, мы же, за крайне редким исключением, считали само собой разумеющимся, что это вовсе не так. Интересно только одно: если ты так уверен, что желание твое исполнится, будет ли сердце так же бешено колотиться от одного только предчувствия этого долгожданного момента?»
В Париж они приехали накануне, и теперь, сидя у открытого окна, Арчер не мог оторвать глаз от вида Вандомской площади, раскинувшейся во всю ширь в серебристом сиянии под лучами весеннего солнца. Одним из условий – а точнее, почти единственным условием, которое он оговорил себе, согласившись на заграничный вояж с Далласом, – было требование не заставлять его по приезде в Париж жить там в каком-нибудь из новомодных «дворцов».
«О, ладно! Разумеется, – великодушно согласился Даллас. – Пусть это будет забавная старозаветная развалюха – скажем, к примеру, «Бристоль».
Услышав такое, отец опешил: как? Место, издавна облюбованное королями и императорами, стало теперь синонимом убожества, гостиницей, где останавливаются лишь чудаки, жаждущие неудобств в сочетании с остатками местного колорита?!
В первые годы, когда он, еще полный смятения, нетерпеливо рвался куда-то, он рисовал себе сцену своего возвращения в Париж, но потом себя на фоне Парижа он стал видеть не столь четко, и город этот постепенно начал представляться ему лишь антуражем, в котором протекает жизнь мадам Оленска. Вечерами, в библиотеке, когда домашние уже легли, он вызывал в воображении сияющую картину весеннего Парижа: цветенье каштанов на бульварах, цветы и статуи в городских парках, на тележках благоухает сирень цветочниц, река катит свои воды под знаменитыми мостами – жизнь, насыщенная искусством, научными занятиями, полная радостью так, что, кажется, жилы готовы лопнуть и разорваться сердце. И вот Париж перед ним во всем своем блеске, а он глядит на него и ощущает себя робким, старомодным, никчемным, лишь серой тенью того великолепного бесшабашного парня, которым он когда-то хотел себя видеть.
Рука Далласа приветственно опустилась на его плечо:
– Привет, пап! Ничего себе видок, а?
Они постояли молча, глядя в окно, после чего молодой человек сказал:
– Кстати, могу тебе сообщить: графиня Оленска ждет нас обоих у себя в полшестого.
Сказано это было так небрежно, будто речь шла о чем-то повседневном, вроде времени отправления поезда, на котором они на следующий день собирались ехать во Флоренцию. Арчер посмотрел на Далласа, и ему показалось, что в веселом взгляде сына мелькнул коварный огонек, точь-в-точь, как у его прабабки Мингот.
– Ой, разве я не говорил тебе, – продолжал Даллас, – что Фанни взяла с меня обещание, когда я буду в Париже, сделать три дела? Первое – добыть ноты последних произведений Дебюсси, второе – посетить Гран-Гиньоль [57] и третье – повидаться с мадам Оленска.
Знаешь, когда мистер Бофорт однажды на Успение отправил Фанни из Буэнос-Айреса в Париж, где у нее совсем не было друзей, мадам Оленска оказала ей такое внимание, так с ней возилась – гуляла с ней по Парижу, показывала город. По-моему, она была дружна с первой миссис Бофорт, а к тому же она ведь тоже наша родственница. Вот я и позвонил ей сегодня утром, еще до ухода из гостиницы, и сказал, что мы с тобой здесь на два дня и хотели бы ее видеть.
Арчер вытаращил глаза на сына:
– Ты ей сказал, что я здесь?
– Конечно. Почему же не сказать? – Брови Далласа капризно взметнулись. Затем, не дождавшись ответа, он подсунул руку отцу под локоть и доверительным жестом сжал ему предплечье: – Слушай, пап, как она тогда выглядела?
Под пристальным взглядом сына Арчер чувствовал, что краснеет.
– Ну брось! Выкладывай! Вы же так с ней дружили, правда же? Что, она была жутко хорошенькая, да?
– Хорошенькая? Она отличалась от всех. Она была другая, особенная.
– А-а, вот оно что! Это ж самое главное, верно? Входит женщина, и сразу ясно: она особенная. А чем особенная – непонятно! Именно такой мне и видится Фанни!
Слегка отпрянув, отец высвободил руку.
– Фанни? Ну конечно, дорогой мой мальчик… Надеюсь, что так оно и есть… Только я не вижу…
– К чертям, папа! Не строй из себя неандертальца! Была она… в свое время твоей Фанни?
Даллас принадлежал к новому поколению – и телесно, и духовно, все в нем было исключительно современно. И хоть он и являлся первенцем Ньюленда и Мэй Арчер, воспитать в нем даже зачатки осмотрительности и такта оказалось совершенно невозможно. Любые попытки призвать его к благоразумию он воспринимал в штыки. «Какой смысл из всего делать тайну? Так только разжигаешь в людях любопытство и желание эту тайну разнюхать!» Но сейчас, глядя в глаза сыну, Арчер видел, что под маской добродушной иронии в глазах этих таится сыновняя любовь.
– Моей Фанни?
– Ну, женщиной, ради которой готов бросить все; только вот ты не бросил, – добавил его поразительный сын.
– Не бросил, – повторил Арчер с некоторой даже важностью.
– Не бросил. Свидания, милый мой старичок, у вас были. Но мама сказала…
– Твоя мама?
– Да, за день до смерти. Когда она попросила, чтоб я один к ней зашел, помнишь? Она сказала тогда, что, оставаясь с тобой, мы в безопасности, что так есть и так будет, потому что однажды, когда она попросила, ты отдал то, чего желал больше всего на свете.
Странные эти слова Арчер встретил молчанием. Невидящий взгляд его был устремлен за окно, где внизу кишела народом залитая солнцем площадь. Наконец он сказал:
– Она меня не просила.
– Ну да, я и забыл: у вас же было не принято просить! И говорить друг с другом – тоже было не принято, ведь так? Вы только сидели и глядели друг на друга, и гадали, что там внутри? Какой-то приют для глухонемых, ей-богу! Но я ваше поколение за это одобряю – вы разбирались в том, что думает другой, а нам недосуг даже с собой разобраться… Слушай, папа, – неожиданно прервал себя Даллас, – ты не сердишься на меня? Если сердишься, давай помиримся и айда к Анри – на ланч. А после мне еще в Версаль успеть надо.
Ехать в Версаль вместе с Далласом Арчер отказался – предпочел побродить по Парижу в одиночестве. Нежданно-негаданно пришлось открыть наглухо запертый ящик, где томились – придушенные, задавленные – сожаления и воспоминания, вызволить их из немоты прошлого.
О бестактности, которую позволил себе Даллас, Арчер если и сожалел, то самую малость. Ведь знать наверняка, что кто-то догадался, кто-то посочувствовал – это как снять железный обруч с сердца, а понимание, что этот «кто-то» – твоя жена, трогает так, что не описать. Далласу, при всей его ласковой прозорливости, вся глубина переживания Арчера – недоступна. Ведь для него случившееся с отцом, надо думать, лишь печальный пример крушения надежд, зряшных, втуне потраченных эмоций. А может, так на самом деле и есть? Арчер долго сидел на скамейке на Елисейских Полях и думал, и недоумевал, и снова думал, а рядом, мимо катилась, бурлила жизнь…
Лишь несколько улиц и несколько часов разделяют его и Эллен Оленска, и она ждет. К мужу она так и не вернулась, и когда уже некоторое время назад он скончался, ничто в ее жизни не переменилось, препятствий к тому, чтобы соединить свои жизни, у них теперь нет, и сегодня днем он ее увидит.
Арчер встал, пересек площадь Согласия и садом Тюильри вышел к Лувру. Когда-то она говорила, что часто бывает в Лувре, и ему вдруг захотелось провести оставшееся время в месте, которое он мог легко себе представить только что ею покинутым. Час или больше он бродил по залитым слепящим послеполуденным светом залам, и картины, все великолепие которых он помнил уже смутно, одна за другой вновь вторгались в поле его зрения, и красота каждой долго еще отзывалась в душе долгим эхом. Какую же все-таки скудную жизнь вел он ранее…
Внезапно, стоя перед ослепительной красоты Тицианом, он поймал себя на том, что думает: «Но мне ведь только пятьдесят семь…», но потом он отвернулся от картины – для таких по-летнему жарких мечтаний слишком поздно. Но для того, чтоб сбирать осеннюю дань спокойной дружбы, товарищества, наслаждаться благословенным даром ее тихого присутствия – уж, конечно, совсем не поздно.
Он вернулся в отель, где они с Далласом договорились встретиться, и оттуда вместе они прошли по площади Согласия и далее по мосту, что ведет к палате депутатов.
Даллас, не чувствуя того, что происходит в душе отца и чем заняты его мысли, возбужденно и многословно говорил о Версале. Раньше он видел его только однажды и мельком, путешествуя в каникулы, когда пытался одним махом наверстать и охватить все, чего его лишили, когда всей семьей они лазили по Швейцарии; сейчас в сумбурности его речи восторги мешались с безапелляционной критикой.
Арчер слушал сына, и ощущение собственной никчемности, незначительности все полнее охватывало его. Мальчик не то чтобы бесчувственен – нет, это определенно не так, но свойственна ему какая-то гибкая, ловкая самоуверенность – качество человека, считающего судьбу не владычицей, а ровней себе. «Вот в этом-то все дело и есть: они чувствуют себя с миром на равных и знают к нему подход», – думал он, видя в сыне как бы выразителя взглядов нового поколения, поколения, упразднившего все старые ориентиры вместе с дорожными знаками и предупредительными сигналами.
Даллас вдруг застыл на месте и схватил отца за руку.
– Господи ты боже! – воскликнул он.
Перед ними расстилалось огромное, засаженное деревьями пространство перед Домом инвалидов. Купол Мансара [58] парил в невесомости над распускающейся листвой и длинным серым фасадом здания; вбирая в себя все лучи дневного света, он высился наглядным символом славы страны и ее народа.
Арчер знал, что мадам Оленска жила возле одной из авеню, что расходятся в разные стороны от Дома инвалидов, и представил себе этот квартал тихим и даже неприметным, совершенно не учитывая центральную площадь, как бы осенявшую все вокруг золотым солнцем своего великолепия. Но теперь по странной цепи ассоциаций золотое сияние виделось ему и той атмосферой, в которой жила и дышала она. Почти тридцать лет ее жизнь – о которой он знал до странности мало – протекала в этой атмосфере, которую он уже успел ощутить как плотную, густую, но в то же время бодрящую и полезную для легких. Он думал о театрах, в которых, по всей видимости, бывала она, о картинах, которыми, судя по всему, любовалась, о строгой роскоши старинных зданий, куда, должно быть, часто наведывалась, о людях, с которыми, наверно, вела беседы, о неиссякаемом потоке идей, парадоксальных соображений, образов, сопоставлений, вырабатываемых народом, этим дружелюбным и общительным народом среди бессмертных творений его культуры, и внезапно вспомнил о молодом французе, однажды сказавшем ему: «Ах, хорошая беседа, что может быть лучше этого, вы не находите?»
Вот уже почти тридцать лет, как Арчер не видел мсье Ривьера и ничего не слышал о нем, и факт этот служил мерой глубины той пропасти, что пролегла между ним и мадам Оленска, оставив его в полном неведении обстоятельств теперешней ее жизни. Почти половину времени, отпущенного каждому, они прожили вдали друг от друга, и долго-долго она проводила свои дни с людьми, которых он не знает, в обществе, о свойствах которого он может лишь догадываться, в условиях, о которых имеет лишь смутное представление, которых не понимает и вряд ли когда-нибудь поймет до конца. Все это время он жил с юношеским воспоминанием о ней; она же, несомненно, приобрела себе более осязаемого спутника жизни. Возможно, и она хранит память о нем, как нечто отдельное, стороннее, и если это так, то память эту можно уподобить старинной реликвии, хранимой в сумрачной маленькой часовне, куда за недостатком времени помолиться приходишь нечасто.
Они пересекли площадь возле Дома инвалидов по одной из оживленных улиц, разбегавшихся от главного здания. В целом район, несмотря на его великолепие и историческую значимость, был тихим: людей на тротуарах было немного, и шли они, не глядя по сторонам, с равнодушным видом. По одному этому можно было догадаться об изобилии парижских красот. Сколько ж их должно быть в городе, если такое место не привлекает к себе толпы!
День угасал, погружаясь в мягкую, напоенную солнцем дымку, пронизанную там и сям светом электрических фонарей. На маленькой площади за поворотом людей почти не было. Даллас вновь остановился и поглядел вверх.
– Похоже, здесь, – сказал он, беря отца под руку движением, которое Арчера, при всей его стеснительности, на этот раз съежиться не заставило, они стояли рядом и, подняв голову, смотрели на дом.
Дом был современный, довольно безликий, но со множеством окон и балконами до самого верха просторного кремового фасада. На одном из верхних балконов, вознесенных над купами конского каштана на площади, еще не убрали навесы, словно солнце ушло лишь минуту назад.
– Знать бы, на каком этаже… – задумчиво проговорил Даллас и, подойдя к привратницкой, сунул голову в каморку. Вернувшись, он объявил: – Пятый этаж. Наверно, тот, что с навесами.
Арчер не двигался. Стоял и смотрел на верхние окна с видом человека, достигшего цели долгого путешествия.
– Слушай, уже почти шесть, – напомнил ему сын.
Отец покосился на стоявшую под деревьями скамью.
– Думаю, я посижу здесь немного, – сказал он.
– Почему? Ты плохо себя чувствуешь? – всполошился сын.
– Нет, все прекрасно. Только, прошу, поднимись без меня.
Даллас застыл перед ним, сбитый с толку и недоумевающий.
– Но, папа… ты что, хочешь сказать, что вообще не хочешь подняться?
– Не знаю, – медленно выговорил Арчер.
– Если ты не поднимешься, она этого не поймет!
– Ну, мальчик, ты иди, а я, может быть, потом.
Из сумрака на него пристально глядели глаза сына.
– Но, господи, что же я ей скажу?
– Ну, мальчик мой дорогой, уж что сказать-то, ты всегда найдешь! – с улыбкой возразил отец.
– Хорошо. Я скажу, что ты человек старомодный и предпочитаешь подниматься на пятый этаж пешком, без лифта, потому что лифтов ты боишься.
Отец снова улыбнулся:
– Скажешь просто, что я человек старомодный. А дальше не надо.
Даллас бросил на него еще один взгляд, а затем, скептически махнув рукой, исчез в сводчатом дверном проеме.
Арчер сел на скамью и, не сводя глаз с балкона под навесами, стал прикидывать, сколько времени понадобится сыну, чтоб подняться на лифте на пятый этаж, позвонить, после чего ему откроют, впустят в холл, проведут в гостиную. Он представил себе, как Даллас войдет – быстрым уверенным шагом, как улыбнется своей чудесной улыбкой, и подумал: неужели правы те, кто говорит, что мальчик «вылитый вы».
Затем он представил себе людей, уже собравшихся там, в гостиной, потому что всего вероятнее, что в этот час, обычно отдаваемый визитам, в гостиной она будет не одна – и вот сын входит, и дама темноволосая, бледная, быстро кинув взгляд, приподнимается и протягивает руку – тонкую, бледную, с тремя кольцами на ней… Наверно, она сидит в уголке дивана возле камина, а за спиной у нее на столе – азалии.
«Сейчас это реальнее для меня, чем если б я поднялся», – неожиданно услышал он собственный голос, и страх, что эта последняя призрачная тень реальности померкнет и растворится, приковал его к скамье, а минуты текли, одна вслед за другой.
Он долго сидел на скамье в сгущавшихся сумерках, не отрывая глаз от балкона. Наконец в окне сверкнул свет, и секундой позже появившийся на балконе лакей убрал навесы и закрыл ставни.
И, словно по сигналу, которого он дожидался, Ньюленд Арчер медленно встал и одиноко побрел назад в отель.