Кола ди Риенцо объявляет, что дарует всем итальянцам римское гражданство. На его знамени – волчица с двумя братьями. Он гневно выступает против чужеземных властителей, то есть против Империи.
Петрарке не сидится в Авиньоне, и он в ноябре 1347 года отправляется в Рим, где, как ему представляется, занимается заря новой эры. Но не успевает он добраться до Вечного города, как там вспыхивает восстание против диктатуры трибуна. В ходе его безжалостного подавления погибают многие члены семейства Колонна, которому Петрарка был многим обязан. Но ради торжества свободы поэт отрекся бы и от прежних покровителей. Однако, события понеслись с немыслимой скоростью.
Не проходит и месяца, как знать вновь поднимается против ди Риенцо. На этот раз выступление было поддержано папой, который стал не на шутку опасаться, что трибун работает вовсе не на него, но во имя утверждения собственной тирании. И Кола бежит из Рима. Это становится страшным ударом для Петрарки. Он потерял своего героя. И если Данте мог оплакивать безупречного Генриха, то Франческо меняет свое восхищение трибуном на презрение – почему он не погиб, сражаясь? Впрочем, гибель, правда, не столь возвышенная, как представлялось Петрарке, у того была еще впереди.
В 1350 году пламенный республиканец Кола ди Риенцо приезжает в Прагу ко двору императора Карла IV, которого он призывает в поход на Рим. Он, некогда проклинавший иноземных владык! Но Карл, человек абсолютно чуждый авантюризму, выдает его папе.
Петрарка пишет своему флорентийскому другу Нелли: «Недавно в курию пришел, вернее, не пришел, а его привели как пленника, Никколо, сын Лоренцо, некогда грозный трибун Рима, а ныне несчастнейший из людей, хотя я не совсем уверен, достоин ли в своем несчастье жалости тот, кто, имея возможность геройски погибнуть на Капитолии, предпочел сидеть в тюрьме, сперва в Чехии, потом в Лиможе, и тем самым выставить на посмешище имя Рима и Республики. Больше, чем я бы того хотел, известно, сколь часто мое перо занималось его именем и славою. Я любил в нем добродетель, прославлял его намерения, восхищался его духом; я поздравлял Италию и благословенный город с приобретением нового властелина, предсказывал мир всему свету; я не мог скрыть радости, которая била из стольких источников, мне казалось, что сам я разделяю эту славу, я вдохновил его, о чем свидетельствуют его собственные послания и письма. Я подогревал его разум всем, что мог придумать, чтобы разжечь эту пламенную душу. Я хорошо знал, что ничто так не согревает благородной души, как слава и хвала, поэтому не скупился на них, многим казалось это преувеличением, но мне – искренней правдой; я вспоминал давние его деяния и побуждал на новые. Сохранились некоторые мои письма к нему, я нисколько их не стыжусь, ведь я не пророк, да и сам он не мог всего предвидеть. Тогда, когда я писал их, он был достоин не только моей похвалы, но и восхищения всего человечества – и тем, что уже сделал, и тем, что еще намеревался сделать. Быть может, только по одной причине эти письма следовало бы уничтожить, именно потому, что он предпочел жить в бесчестии, чем умереть в славе».
Ди Риенцо провел в Авиньоне два года под своего рода домашним арестом. А потом новый папа Иннокентий IV решил использовать его потенциал для того, чтобы снова обуздать римских аристократов. В 1354 году он является в Вечный город, облеченный сенаторским званием, и начинает «наводить порядок». Кола бессудно казнит знаменитого кондотьера фра Мореале, чтобы завладеть его казной. Повышает налоги и устанавливает режим диктатуры. Но длилась она очень недолго. На этот раз против него поднимается и знать, и чернь.
Трибун пытался бежать, но был схвачен и забит толпой до смерти. Его труп был сожжен, а пепел развеян по ветру. Удивительным образом эпопея Кола ди Риенцо, трибуна, сенатора, несостоявшегося кумира крупнейшего поэта той эпохи, совпала по времени с годами, когда на Европу обрушился новый враг, который оказался страшнее любого вторжения – ЧУМА.
Глава III. Мор«Самоизоляция» Боккаччо
«Декамерон», прославивший в веках близкого друга Петрарки, Джованни Боккаччо – это сборник забавных и поучительных историй, часто с элементами эротики. Их рассказывают друг другу трое молодых людей и семь дам, которые удаляются из Флоренции, в которой свирепствует чума, в загородное тосканское поместье. Переводится название как «десятиднев». Такова была длительность «самоизоляции».
А о ее причинах Боккаччо рассказывает в самом начале. И, наверное, нет лучшего способа прочувствовать атмосферу пандемии XIV века, чем вчитаться в мрачную преамбулу к сборнику фривольных рассказов:
«Итак, скажу, что со времени благотворного вочеловечения Сына Божия минуло 1348 лет, когда славную Флоренцию, прекраснейший изо всех итальянских городов, постигла смертоносная чума, которая, под влиянием ли небесных светил, или по нашим грехам посланная праведным гневом божиим на смертных, за несколько лет перед тем открылась в областях востока и, лишив их бесчисленного количества жителей, безостановочно двигаясь с места на место, дошла, разрастаясь плачевно, и до запада. Не помогали против нее ни мудрость, ни предусмотрительность человека, в силу которых город был очищен от нечистот людьми, нарочно для того назначенными, запрещено ввозить больных, издано множество наставлений о сохранении здоровья.
Не помогали и умиленные моления, не однажды повторявшиеся, устроенные благочестивыми людьми, в процессиях или другим способом. Приблизительно к началу весны означенного года болезнь начала проявлять свое плачевное действие страшным и чудным образом. Не так, как на востоке, где кровотечение из носа было явным знамением неминуемой смерти: здесь в начале болезни у мужчин и женщин показывались в паху или под мышками какие-то опухоли, разраставшиеся до величины обыкновенного яблока или яйца, одни более, другие менее; народ называл их gavoccioli (чумными бубонами); в короткое время эта смертельная опухоль распространялась от указанных частей тела безразлично и на другие, а затем признак указанного недуга изменялся в черные и багровые пятна, появлявшиеся у многих на руках и бедрах и на всех частях тела, у иных большие и редкие, у других мелкие и частые. И как опухоль являлась в начале, да и позднее оставалась вернейшим признаком близкой смерти, таковым были пятна, у кого они выступали. Казалось, против этих болезней не помогали и не приносили пользы ни совет врача, ни сила какого бы то ни было лекарства: таково ли было свойство болезни, или невежество врачующих (которых, за вычетом ученых медиков, явилось множество, мужчин и женщин, не имевших никакого понятия о медицине) не открыло ее причин, а потому не находило подобающих средств, – только немногие выздоравливали и почти все умирали на третий день после появления указанных признаков, одни скорее, другие позже, – и большинство без лихорадочных или других явлений.
Развитие этой чумы было тем сильнее, что от больных, через общение с здоровыми, она переходила на последних, совсем так, как огонь охватывает сухие или жирные предметы, когда они близко к нему подвинуты. И еще большее зло было в том, что не только беседа или общение с больными переносило на здоровых недуг и причину общей смерти, но, казалось, одно прикосновение к одежде или другой вещи, которой касался или пользовался больной, передавало болезнь дотрагивавшемуся. Дивным покажется, что я теперь скажу, и если бы того не видели многие – и я своими глазами, я не решился бы тому поверить, не то что написать, хотя бы и слышал о том от человека, заслуживающего доверия. Скажу, что таково было свойство этой заразы при передаче ее от одного к другому, что она приставала не только от человека к человеку, но часто видали и нечто большее: что вещь, принадлежавшая больному или умершему от такой болезни, если к ней прикасалось живое существо не человеческой породы, не только заражала его недугом, но и убивала в непродолжительное время. В этом, как сказано выше, я убедился собственными глазами, между прочим, однажды на таком примере: лохмотья бедняка, умершего от такой болезни, были выброшены на улицу; две свиньи, набредя на них, по своему обычаю, долго теребили их рылом, потом зубами, мотая их из стороны в сторону, и по прошествии короткого времени, покружившись немного, точно поев отравы, упали мертвые на злополучные тряпки.
Такие происшествия и многие другие, подобные им и более ужасные, порождали разные страхи и фантазии в тех, которые, оставшись в живых, почти все стремились к одной жестокой цели: избегать больных и удаляться от общения с ними и их вещами; так поступая, они воображали сохранить себе здоровье. Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают борьбе со злом; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных и им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшие вина, избегая всякого излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне – о смерти или больных, – они проводили время среди музыки и удовольствий, какие только могли себе доставить.
Другие, увлеченные противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять, по возможности, всякому желанию, смеяться и издеваться над всем, что приключается, – вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днем и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы прослышали, что там есть нечто им по вкусу и в удовольствие. Делать это было им легко, ибо все предоставили и себя, и свое имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если заходил туда, пользовался ими так же, как пользовался бы хозяин. И эти люди, при их скотских стремлениях, всегда, по возможности, избегали больных. При таком удрученном и бедственном состоянии нашего города почтенный авторитет как божеских, так и человеческих законов почти упал и исчез, потому что их служители и исполнители, как и другие, либо умерли, либо хворали, либо у них осталось