Еретик Жоффруа Валле — страница 6 из 49

— Но я испачкал ее вовсе не случайно, — продолжал он. — Мы играли с ребятами, а тут пришла очень красивая девочка вот с таким зеленым бантом. Я взял и нарочно испачкал свою курточку, чтобы девочка с зеленым бантом заметила меня и посмеялась. Я знал, что курточку пачкать нельзя, а сам взял и испачкал.

— И что же девочка? — несколько растерянно спрашивала Жерарда ле Беррюйе.

— Она меня все равно не заметила, — сокрушенно отвечал трехлетний Жоффруа.

Отец, которого тоже звали Жоффруа, гордился своим сыном и всячески поощрял его в отстаивании истины.

— Ты правильно поступаешь, мой мальчик, — говорил он. — Будь таким всю жизнь.

Однако быть всю жизнь таким, каким ты был в пеленках, наверное, столь же нелепо, как бородатому сосать соску. То, что умиляет во младенчестве, чуть в более старшем возрасте воспринимается как невоспитанность, дурной тон, неумение вести себя в приличном обществе и, наконец, попросту как дерзость.

Родительские восторги по поводу удивительного ребенка довольно быстро остыли, а затем сменились раздражением.

Однажды, когда Жоффруа шел восьмой год, в доме у Валле собрались на Пасху гости.

Разговор за столом коснулся злободневной темы. Заговорили о том, что Франциск I поступает мудро, преследуя еретиков, что их вольнодумство подрывает устои церкви и государства.

— А я не понимаю нашего короля, — раздался вдруг звонкий голос Жоффруа-младшего. — Зачем король приказывает сжигать и вешать людей только за то, что они хотят молиться Богу по-своему?

— Извинись! — жестко и не без испуга сказал в наступившей тишине отец. — Сейчас же признайся, что ты сказал глупость. Перед сном ты на коленях три часа будешь раскаиваться в своем поступке. Разговоры взрослых не касаются детей. А теперь убирайся отсюда вон!

Сверстники подтрунивали над Жоффруа, называли его чокнутым и задавалой.

— Зачем ты всюду лезешь со своей откровенностью? — говорили они. — Хочешь показать, что ты один правильный, а все остальные отъявленные лжецы?

— Просто я считаю, — отвечал он, — что нужно быть честным.

— Да будь ты хоть сто раз честным, — шумели они, — только молчи! Тебя ведь никто не тянет за язык всюду лезть со своими откровениями.

— Какая же это честность, если я с чем-то не согласен, а сам молчу? — удивлялся Жоффруа. — Это как раз и есть бесчестность. Те, которые молчат, потому что согласны или ничего не понимают, люди честные. Бесчестны знающие, но молчащие.

Когда Жоффруа Валле перевалило за двадцать лет, отец спрашивал у сына:

— Ты что, разделяешь убеждения гугенотов? С кем ты: с ними или с нами?

— С истиной, — отвечал сын.

— Ты неисправим! — ужасался отец. — Ты сам не понимаешь того, что говоришь. Неужели ты веришь, что твои бунтарские слова чему-то помогут, что прекратятся сражения, пытки и казни?

— Отец, — спрашивал сын, — вы помните, в чем обвиняли Христа? Фарисеи, собравшись во дворце первосвященника Каифы, говорили: «Мы имеем дело с опасным бунтовщиком. Сколотив кучку своих сторонников, он представляет сегодня угрозу общественному порядку».

— То был Христос! — выбивался из сил отец. — А в наше время безумно пытаться воевать со всесильными князьями двора и церкви!

— А вы думаете, при Христе это было не безумие! — говорил сын. — Или вы надеетесь, что когда-нибудь настанет пора признания подобной борьбы умной?

— Но ты все равно безумец!

— В Евангелии, отец, записано: «Кто скажет «безумный», подлежит геенне огненной».

Так младший Жоффруа сам привел к тому, что все родные и родственники вместе с его женой ополчились против него. Надо было спасать честь семьи и самого Жоффруа. И единственное спасение виделось в признании Жоффруа слабоумным.

— Почем у вас столь симпатичные киты? — протискиваясь сквозь толпу на рыбном рынке, спрашивал слабоумный Жоффруа у очередной толстухи, которая в ширину удалась значительно лучше, чем в высоту.

Признание карасей за симпатичных китов вызвало у дородной торговки блаженную улыбку. Торговка живо прониклась симпатией к веселому покупателю в небывалом барете.

— Берите, сударь, вам я отдам совсем задешево. Берите, добрый человек, не пожалеете. Хозяйка останется довольна.

Упоминание о хозяйке отозвалось ноющим холодом в груди Жоффруа. Хозяйкой, помимо его воли, ему представлялась вовсе не собственная жена Анна, от которой он ушел, а чудесная незнакомка Анжелика Готье.

Жоффруа Валле увидел ее три месяца и восемь дней назад в соборе Нотр Дам. С тех пор каждую минуту волшебный образ всюду сопровождал Жоффруа.



Вокруг двигался, гудел и дышал рынок.

Торговки на все голоса расхваливали рыбу.

Банщицы зазывали людей в баню.

Старьевщики предлагали поношенную одежду.

Продавцы талисманов продавали безделушки, обладающие волшебной силой.

— Покупайте! — кричали все.

Горьковато пахло рыбой и свежими огурцами, пряной селедкой и гниющими рыбными потрохами. Здесь же можно было приобрести сарацинские и фландрские ковры, сирийские стекла, арабские сладости, испанские ножи, восточные маслины, аравийские благовония. А какие тут продавались рубашки! К хорошей чистой рубашке Жоффруа Валле испытывал прямо-таки болезненную слабость. Он несколько даже гордился тем, что рубашек у него столько, сколько дней в году. Стирать рубашки Жоффруа посылал во Фландрию, где имелся особый источник, вода которого превосходно отбеливала полотно.

— Покупайте! — неслось со всех сторон.

В этих громких криках и веселой давке человек становился маленьким, топя свое личное в огромном людском море. Жоффруа, наверное, потому и любил толкаться здесь, среди людей, бывать на площадях и рынках, на богослужениях и различных шествиях. И единственное место, куда он недавно строжайше запретил себе появляться, был собор Нотр Дам, храм, где он увидел ее, несравненную Анжелику.

В те незабываемые минуты отступило мрачное великолепие грандиозного собора. Стихла музыка. Пропали запахи благовоний. Осталась одна она, тихо молящаяся, божественная незнакомка.

После службы, дрожа от ощущения продолжающегося чуда, Жоффруа дождался ее на площади пред собором. Он не знал, зачем. Не задавался вопросом, о чем станет говорить с ней. Она шла прямо на Жоффруа и не видела его. Она все еще находилась там, куда возносила себя в молитвах.

— Простите мою дерзость, — проговорил Жоффруа и увидел медленно поднимающиеся на него черные глаза.

— Ой! — тихо воскликнула она, и ее глаза сделались еще больше, налившись радостным сиянием. — Это вы?

— Меня зовут Жоффруа Валле, — представился он. — Я увидел вас в соборе, и непреодолимая сила заставила меня подойти к вам.

— Спасибо той непреодолимой силе, — отозвалась незнакомка. — Я только что беседовала с вами. И вдруг — вы. Здесь. Меня зовут Анжелика Готье. Всегда, когда я молюсь, то словно вижу сон. И во сне вижу того, к кому обращаюсь. Я просила вас спасти меня. А вы ответили: жди, я приду. И пришли. Так быстро!

— От чего я обещал спасти вас? — спросил Жоффруа.

— Простите меня, — потупилась она. — Я знаю, что мои мысли грешны. Но они сильнее меня. Я не могу совладать с ними. Мне кажется, самое ужасное на свете — одиночество.

— В этой жизни столько ужасных вещей, — сказал Жоффруа, — что не разберешь, какая страшней. Боюсь, я не сумею помочь вам. Страдающий зубной болью не может излечить от нее другого.

— Вы тоже одиноки?! Я это поняла сразу. Нет, правда, страшней одиночества нет ничего!

— Но разве, — сказал Жоффруа, — запрещение думать не страшней одиночества?

— Думать? Но кто вам запрещает думать?

— Однажды мой слуга Проспер, — сказал Жоффруа, — подумал о смысле индульгенций. Если ты имеешь деньги, подумал он, то можешь купить себе индульгенцию, бумажку на отпущение любого греха. Получается: убей, ограбь, часть денег истрать на индульгенцию, которая отпустит тебе грех, а на остальные денежки живи в свое удовольствие. Наверное, Проспер и по сей день продолжает думать так же, но теперь никто не знает, о чем он думает.

— Почему?

— Потому, что ему вырвали язык.

— Боже! — ужаснулась Анжелика.

— А писать Проспера с детства не научили.

— Ужасное время!

— Мне тоже вырвали язык.

— Вам?

— Пустив слух о моем слабоумии.

Они переходили мост. По темной Сене несло остатки разбитого плота. На трех сцепленных вместе бревнах сидел безродный коричневый пес и тоскливо смотрел вверх по течению, туда, откуда он уплывал.

— Я помогу вам, — шепнула Анжелика. — Только не оставляйте меня.

— Вы уже помогли мне, — сказал Жоффруа. — Проспер не умеет писать. Но я-то умею! Как я до сих пор не додумался до такой простой мысли! Нынче вокруг так много пишут.

— Писать? — спросила она. — Что?

— Не знаю. То, о чем я думаю.

— Чем я могу помочь вам?

— Вы слишком чисты, чтобы… идти со мной. Спасибо Всевышнему, который послал мне вас, чтобы открыть глаза и надоумить. Мне достаточно и этого.

— Но вы не можете так просто исчезнуть!

— Прощайте, Анжелика, — сказал он. — Это выше моих сил, но поступить иначе я не могу. Во имя вас.

— Дай вам бог удачи, Жоффруа, — тихо молвила она, крестя его вслед легким движением руки.

С тех пор прошло три месяца и восемь дней. Три месяца и восемь дней те глаза и голос преследовали Жоффруа, подталкивая к безумной мысли разыскать Анжелику. Через месяц, поняв, что боль в груди не отпускает, он ушел от жены. И все время пробовал писать. Получались какие-то бессвязные наброски. Думать с помощью пера и чернил оказалось значительно сложней, чем просто размышлять. Мысли громоздились сложными наслоениями, сквозь которые даже ему самому было подчас трудно докопаться до сути.

И один раз он написал письмо Анжелике. Нет, она того письма не получила и никогда не получит. Он писал ей, но… не для нее. Кузен влюбился в какую-то фрейлину и просил написать ей письмо. И Жоффруа написал. Мысленно обращаясь к Анжелике. Написал и немного облегчил себе душу.