— И что? — в совершеннейшем потрясении спросил Жан-Жак.
— Когда-то убивали тех, кто присоединился к учению Птолемея, — сказал Жоффруа Валле. — Теперь начнут убивать тех, кто следует за учением Коперника. Люди никак не могут понять, что нетерпимость к чужой мысли, к желанию пересмотреть устоявшиеся взгляды — самое дикое качество. Бог наделил нас разумом, умением думать. Но умение думать — это способность каждого оценивать окружающий мир по-своему. Кстати, знаешь ли ты, чем ты думаешь?
— Ясно, знаю, — сказал Жан-Жак. — Как и все — сердцем.
— Нет, мой юный друг, — возразил Жоффруа, — ты заблуждаешься. В той же Древней Греции лет за пятьсот до Птолемея жил великий Аристотель, он и сказал, что человек думает сердцем. Люди не сразу, но поверили ему. И две тысячи лет повторяли то, к чему привыкли. Но вот, уже в наше время, врач Андреас Везалий доказал, что человек мыслит головой, а сердце предназначено для того, чтобы перекачивать кровь.
— Да бросьте вы! — изумился Жан-Жак. — Расскажу мальчишкам, никто не поверит. На смех поднимут.
— Головой, головой, — подтвердил Жоффруа. — Аристотель был гениальным философом. Но даже гении ошибаются.
До всех этих событий Жан-Жак неплохо знал свою улицу да несколько соседних. Теперь перед ним распахнулся весь мир. И помог ему человек по имени Жоффруа Валле, в поисках которого Жан-Жак шнырял сейчас по рыбному рынку.
ГЛАВА ШЕСТАЯСлабоумный в берете
В детстве Жоффруа подавал большие надежды, умиляя родителей незаурядными способностями, поразительным здравомыслием и стремлением говорить правду.
— Мама, — говорил трёхлетний малыш, — я испачкал свою курточку.
— Вижу, сынок, — отвечала мама. — Ты правильно сделал, что честно признался в этом. Сейчас её почистят.
— Но я испачкал её не случайно, — продолжал он. — Мы играли, а тут подошла очень красивая девочка с зелёным бантом. Я взял и нарочно испачкал свою курточку, чтобы девочка с зелёным бантом обратила на меня внимание.
— И что же девочка? — несколько растерянно спрашивала мама.
— Она меня всё равно не заметила, — сокрушённо отвечал трёхлетний Жоффруа.
Отец Жоффруа, которого тоже звали Жоффруа, гордился своим сыном и всячески поощрял его стремление говорить правду.
— Ты верно поступаешь, мой мальчик, — говорил он. — Будь таким всю жизнь.
Однако то, что умиляет в младенце, в отроке воспринимается как невоспитанность, неумение держать себя в обществе и, наконец, попросту как дерзость.
Однажды, Жоффруа шёл тогда восьмой год, в доме Валле собрались гости. Разговор за столом коснулся злободневной темы: о том, что король поступает мудро, преследуя еретиков, что вольнодумство гугенотов подрывает устои церкви и государства.
— А я не понимаю нашего короля, — вдруг раздался звонкий голос Жоффруа-младшего. — Зачем король приказывает сжигать и вешать людей только за то, что они хотят молиться по-своему?
— Извинись! — жёстко и не без испуга сказал в наступившей тишине отец. — Сейчас же признайся перед всеми, что ты сказал глупость, иначе перед сном ты будешь три часа на коленях раскаиваться в своём поступке. А теперь убирайся вон!
И в школе ребята подтрунивали над Жоффруа, называя его чокнутым.
— Зачем ты всюду лезешь со своей откровенностью? — говорили они. — Хочешь показать, что ты один правильный?
— Просто я считаю, — отвечал он, — что нужно быть честным.
— Да будь ты хоть сто раз честным, — шумели они, — только молчи. Тебя ведь никто за язык не тянет.
— Какая же это честность, если я не согласен, а молчу? — удивлялся Жоффруа. — Это как раз и есть бесчестность.
Когда Жоффруа Валле перевалила за двадцать, отец спросил его:
— Ты что, разделяешь убеждения гугенотов?
— В какой-то мере, — отвечал он.
— Что значит: в какой-то мере? — рассердился отец. — Когда идёт война, существуют только «за» и «против». Третьего не бывает.
— Я — с истиной, — отвечал сын. — А истина, на мой взгляд, в том, что глупо и дико убивать друг друга за несходство в мыслях.
— Ты сам не понимаешь, что говоришь, — ужасался отец. — Отдаёшь ли ты себе отчёт в том, как может закончиться твоя жизнь?
— Я хотел бы, — ответил Жоффруа-младший, — жить, как жили древние: «Faci guod potui, faciant meliora potentes» — «Я сделал всё, что мог, и пусть, кто может, сделает лучше», — говорили они.
Да, его слабоумие явно прогрессировало.
— …Сколько стоят эти симпатичные киты? — протискиваясь сквозь толпу на рыбном рынке, спросил Жоффруа у толстухи, которая в ширину удалась значительно успешней, чем в высоту.
То, что карасей назвали китами, развеселило торговку. Она прониклась симпатией к весёлому покупателю.
— Берите, сударь, совсем задёшево. Берите, добрый человек, не пожалеете. Хозяйка останется довольна.
Упоминание о хозяйке огорчило Жоффруа.
Хозяйкой ему представлялась вовсе не Анна, от которой он ушёл, а чудесная незнакомка Анжелика Готье. Он увидел её три месяца и восемь дней назад в соборе Нотр-Дам. С тех пор каждую минуту её образ сопровождал Жоффруа, куда бы он ни шёл, чем бы ни занимался.
Он остался тогда ждать её на площади перед собором, хотя не знал, о чём станет говорить с ней.
Она шла и не видела его.
— Простите мою дерзость, — проговорил Жоффруа.
— Это вы? — тихо воскликнула она.
— Меня зовут Жоффруа Валле, — представился он. — Я видел вас в соборе, и непреодолимая сила заставила меня подойти к вам.
— Благодарю непреодолимую силу, — отозвалась незнакомка. — Я только что беседовала с вами. И вдруг вы — здесь. Меня зовут Анжелика Готье. Я молила вас спасти меня. А вы ответили: жди, я приду. И пришли.
— И от чего я обещал спасти вас? — спросил Жоффруа.
— От одиночества.
— Боюсь, что не сумею помочь вам. Страдающий зубной болью не может излечить от неё другого.
— Вы тоже одиноки?! — обрадовалась она. — Я поняла это сразу. Страшней одиночества нет ничего на свете.
— Нет, запрещение думать страшней одиночества.
— Но кто вам запрещает думать?
— Однажды мой слуга Проспер подумал вслух о смысле индульгенций. Если ты имеешь деньги, говорил он, то можешь купить себе индульгенцию — бумажку на отпущение любого греха. Получается: убивай, грабь, но часть награбленных денег потрать на индульгенции и живи в свое удовольствие. Возможно, Проспер и по сей день продолжает думать так же, но теперь никто не знает об этом.
— Почему?
— Потому, что ему вырвали язык.
— Боже! — ужаснулась Анжелика.
— А писать Проспера в детстве не научили.
— Ужасное время!
— Мне тоже вырвали язык.
— Вам?!
— Пустив слух о моём слабоумии.
Они переходили мост. Тёмная Сена плавно несла остатки разбитого плота. На трёх сцепленных вместе брёвнах сидел безродный коричневый пёс и тоскливо смотрел вверх по течению.
— Я помогу вам, — шепнула Анжелика.
— Вы уже помогли мне, — сказал Жоффруа. — Проспер не умеет писать… Но я-то умею! Это рядом с вами я додумался до такой прекрасной мысли.
— Писать? — спросила она. — О чём?
— О том, что думаешь.
— А чем ещё я могу вам помочь?
— Вы слишком прекрасны, чтобы… идти вместе со мной.
— Но вы не можете просто так исчезнуть!
— Прощайте, Анжелика, — сказал он. — Но поступить иначе я не могу.
С тех пор прошло три месяца и восемь дней.
Всё это время он пробовал писать. Но думать с помощью пера и чернил оказалось значительно сложней, чем просто размышлять. Мысли ложились на бумагу коряво, не соединяясь одна с другой, или изливались столь большим количеством слов, что даже ему самому было подчас трудно докопаться до сути.
А один раз он написал Анжелике письмо. Нет, она того письма не получила и никогда не получит. Он писал ей, но… не для неё. Кузен влюбился в какую-то фрейлину… Написал, и ему стало легче.
— Месье! Месье! — услышал Жоффруа. — К вам пришёл кузен, капитан Жерар де Жийю.
…Зачем он снова понадобился кузену? Ещё одно письмо?
— Напиши ей так, — гудел капитан, — чтобы у неё от страха затряслись поджилки. Если она не опомнится, то потом пусть молится всем святым. Я ей устрою такое…
— Нет, — перебил кузена Жоффруа, — на такое письмо я не способен.
— Почему?
— Любовь, как и вера, чувства добровольные. Здесь принуждением не поможешь.
— Пиши, какое получится, — махнул рукой капитан. — Разве с тобой договоришься!
ГЛАВА СЕДЬМАЯАнгел высшего ранга
Очередной доклад вдовствующей королеве Екатерине Медичи о событиях вчерашнего вечера и минувшей ночи подходил к концу. Обычно утром Сандреза давала лишь краткий обзор происшествий, а сейчас, в середине дня, сообщала подробности.
— А как реагировал король на мой вчерашний визит в Оружейную палату? — спросила Екатерина.
— После того как его величество позволили себе кричать на вас и вы удалились из Оружейной палаты через тот же потайной ход, которым изволили прийти, король в ярости приказал немедленно заключить слесаря в Бастилию и вновь заменить на дверях все замки.
— Какой он всё ещё ребёнок, — зевнула Екатерина. — За ним нужен глаз да глаз. Но Бастилия мала, а моё терпение безгранично. Кому король на этот раз поручил сменить замки и сделать ключи?
— Король пожелал оставить это в тайне, мадам.
— Даю тебе на эту тайну три дня сроку. Как он прекрасен, — сказала Екатерина, глядя на своего любимого пажа, златокудрого херувима Сен-Мора, который, натирая голыми коленками вощёный паркет, строил из разноцветных кубиков крепость.
— Он великолепен, — согласно закивали головами стоящие вокруг придворные. — Он божествен.
Божественный херувим вёл атаку на крепость. Деревянные солдатики брали её штурмом.
— Ура! — кричал он. — Гугеноты бегут! Никакой пощады изменникам!
— Мой маленький, — томно произнесла королева, — ты снова басишь, словно мужик на конюшне.