м отдали в какую-то среднюю школу, поместили в подвал. Я пытался договориться с дирекцией школы, но они боялись институтского начальства и мне категорически отказали. Там все в жутких условиях и погибло.
На следующий год пришлось самому уже ехать в Самарканд, из Самарканда опять в Шахрисабз. Со мной собрался ехать Илья Кабаков, потому что он иллюстрировал узбекскую книжку и думал там порисовать с натуры. Вторая поездка для меня была тоже очень интересной. Весна, все цвело красными маками. Домишки с плоскими крышами. Создавалось впечатление, что расцвечена буквально вся жизнь.
Эта поездка в Шахрисабз оказалось сложной, я совершенно не сориентировался. Увидел столовую, решил пообедать, сразу отравился и лежал в ужасной гостинице, грязной и пахнущей мочой, потому что там совершенно другая традиция в смысле гигиены и этики поведения. Например, в помещении надо обязательно снимать обувь, а в гостинице все ходят в обуви и не считаются с чистотой. Потом я понял, что покупать продукты можно только на рынке – дешевые и вкусные овощи, фрукты. Слава богу, появился Илья Кабаков и вытащил меня из этой антисанитарии. Он удивительно умел договариваться с людьми, с которыми, кажется, договориться невозможно. И делал это непринужденно и меня учил: что ты все споришь, пытаешься доказать, это глупо и абсолютно бессмысленно. Важно только одно: чтобы тот, с кем ты собрался договариваться, понимал, что с тобой лучше не связываться. Кабаков умел это внушить. И все вели себя совершенно иначе, даже старались услужить.
На самом деле для меня важно было одно – рисовать мастерскую усто Карима. Правда, я так и не сумел до конца передать атмосферу, не получилось выполнить задуманное. Сейчас я гораздо больше понимаю, чем тогда. Надеялся, что буду зарабатывать деньги не детскими иллюстрациями, а реставрационными работами. Предполагал, что поскольку в Средней Азии больше внимания стали уделять культуре, смогу этим заниматься. Но ничего не получилось: реставрационная работа – чистая халтура. Условия тяжелые, платили гроши. Церковные власти заинтересованы только в проведении ремонта. А сохранение, раскрытие каждого слоя росписи разных веков – об этом не могло быть и речи. Государство тоже такие работы не оплачивало. В результате все как-то смазывалось и ничего не сохранялось.
Реставраторы и архитекторы работали, а прихожане скот пригоняли, тут же его и разделывали, но при этом они кормили духовенство, оставляли им лепешки (официально это не полагалось). И вот мы стали замечать, что лепешки появляются и под нашими окнами. Получалось, верующие издалека приходили, чтобы нас, голодных и без денег, немного подкормить. Еще можно было пить вдоволь зеленый чай. Эти приношения нас буквально спасали. А потом мы обнаружили, что духовенство потихоньку подаренное нам забирает себе. Так или иначе атмосфера сложилась абсолютно тяжелая. Мы чувствовали себя захватчиками – заняли чужое место.
Возвращались мы поездом обратно через Ташкент. Долго ехали, больше четырех суток. Денег у нас оставалось очень мало. И нужно было к тому же успевать на станциях купить что-либо съестное. Поезд торчал все время на промежуточных полустанках, застревал в глуши, потом нагонял время на больших станциях. Мы по очереди бежали в буфет или в лавочку купить продукты. И вот в один прекрасный, а скорее, ужасный день у Ильи Кабакова украли абсолютно все деньги. У нас не осталось ничего, а ехать еще трое суток. Почему-то нам стало очень весело, мы хохотали до истерики. И вдруг женщина на нижней полке сказала: «Я вам дам деньги, вот мой адрес, а вы их мне вернете». Мы прямо диву дались, такое чудо. И действительно, дала нам денег, мы потом вернули долг.
В поезде случился целый спектакль. Было Девятое мая. По радио транслировали парад на Красной площади – марши военные играют, торжественные речи. Вошел нищий и произнес целую речь: «Братья и сестры, папаши и мамаши. Не думал я и не мечтал, что зайду на этот порог просить вашу трудовую копейку. Но судьба сыграла злую шутку». И все в таком духе, прерываясь время от времени и вставляя «спасибо, родные», когда кто-то давал деньги. По радио транслируют парад, а в словах министра обороны слышится не только поздравительная, но еще какая-то агрессивная интонация. Он обрушился речью на империалистов, грозил им. И наш нищий, невольно или вольно, прислушивался и соответствовал. Когда министр обвинял буржуев в тратах огромных денег на вооружение, нищий благодарил: «Спасибо, родные!» Массу удовольствия доставил. Мы одни хохотали как безумные; весь вагон внимательно слушал.
На даче
Счастливый, я наконец вернулся из Средней Азии обратно домой, в Москву. На нашей даче на железнодорожной станции 42-й километр поселился Илья Кабаков, которому негде было жить, в Москве у него не было ни комнаты, ни прописки. Вокруг него собралась занимательная театральная публика. Петя Фоменко (в будущем известный театральный режиссер) очень остроумно сочинял стишки, разыгрывал узнаваемые сценки, например из жизни пионерского лагеря. У нас в институте был своеобразный военрук, и Петя похоже его изображал: «Товарищи пионеры и школьники, несмотря на то что государство тратит на вас громадные средства, вот и лагерь вам отстроили и так далее, трое пионеров ночью описались». На даче мы собирались в любое время года – и летом и зимой. Мы были молодые, хотелось делать всяческие глупости. Например, выбирали в поезде милую молодую особу и когда выходили на станции, то падали на колени и признавались в любви. Девушка сначала пугалась, а потом входила в роль, и все заканчивалось весельем.
На даче были условия жуткие, совершенно непригодные для жизни, и тем не менее всех устраивали. Помню, встретили мы Новый 1958 год, а на следующий день пошли в парк по дороге к железнодорожной станции, где проходило по тропинке много народу. Мы отправились туда играть в футбол, а у Петра Фоменко не было спортивного костюма, и он стал играть в нижнем белье телесного цвета. На белом снегу казалось, что Петя голый, а он как ни в чем не бывало гонял мяч. Люди просто столбенели от такого зрелища и смеялись, когда понимали, в чем дело, а Петя оставался серьезным, не обращал внимания, и от этого становилось еще смешнее. Также Петя читал народные стихи, подражая акыну:
Медведя поймали мы,
да эх, не поделили мы,
приходил делить шаман —
лучший кус в его карман.
Нам было очень смешно. Летом мы спали на соломе, а готовила и кормила всех моя мама Раиса Павловна. Она работала стенографисткой в Москве, у нее были вечерние заседания, но успевала купить продукты и приготовить еду. Мама была довольна, что мы все были дружные и относились к ней с любовью. Но ведь относилась к нам с любовью прежде всего она. На даче у нас была кошка Машка, сосед принес ее котенком, она прожила с нами 18 лет и маму обожала. Когда мама приезжала на станцию, то Машка встречала ее на платформе, в кустах сидела и ждала.
Институтские наставники
В Суриковском институте Михаил Владимирович Алпатов, замечательный педагог, преподавал историю живописи, культуру, изобразительное искусство. Каждые полгода у нас в мастерских развешивали работы, ставили оценки, и на эти просмотры мог прийти бесплатно любой человек с разрешения руководства института. Михаил Владимирович ни разу не пропустил эти показы: ходил, смотрел и отмечал фамилии тех, кто его заинтересовал. Во время экзаменов он сверялся со своим списком, чтобы удостовериться, действительно ли стоят внимания эти люди, или просто случайность вышла.
Однажды он пригласил нас с Олегом Васильевым к себе домой. В комнатах книги от пола до потолка, даже на диване небрежно разбросаны массивные издания, репродукции. Смотрю – лежит альбом Анри Матисса. Естественно, разговор сразу начался о нем, и Алпатов объяснял нам Матисса, хотя современное искусство была не его область, а Андрея Дмитриевича Чегодаева.
Чегодаев, правильный человек, прямая противоположность Алпатову, гордился своим происхождением, старой аристократической фамилией, восхвалял общепринятое, а не укладывающееся в рамки, неразрешенное отбрасывал, раздавал уничижительные оценки. Матисса для Чегодаева не существовало. Упоминал только Пабло Пикассо, и то по необходимости, потому что Пикассо все время был на виду, его выставка прошла в Москве, о нем писали, говорили, и он был коммунистом.
А вот остальных – Ван Гога, Гогена – просто вычеркнули. Имя Эдуарда Мане раннего периода еще иногда звучало, а вот о Клоде Моне Чегодаев сообщал всякие глупости. Жалко, что я не помню точно его слова, очень выразительные. Позднее, когда все у нас изменилось и эти художники вошли в моду, Чегодаев вдруг преобразился, как хамелеон, и обернулся поклонником Клода Моне, даже какую-то церковь, написанную им на фоне пейзажа, изучил досконально, лучше, чем англичане.
Если бы стало известно в институте, что Алпатов читает нам лекции дома о том, что не входит в учебные планы, его бы выгнали сразу. Он осознанно рисковал, помогая нам, не скрывал свою гражданскую, да и просто человеческую позицию. Мы благодаря ему понимали, что искусство вокруг – вообще не искусство. А где искать подлинное, не знали. Спрашивать бессмысленно, потому что тебе с умным видом отвечали что-то невнятное. Дескать, надо чувствовать. А если сам не умеешь распознать, то и не берись.
Расскажу еще одну историю. Мой дальний родственник, очень солидный искусствовед, жил в Ленинграде. У него была возможность ходить в запасники. В это время как раз все интересное, что было, что не допускалось выставляться, отправляли в запасники, но хорошо, что не выбрасывали. Московский музей западного искусства был закрыт, его коллекцию разделили пополам и часть этой коллекции отправили в Ленинград в Эрмитаж. И вот эту ленинградскую часть коллекции он и предложил посмотреть. Мне интересен был прежде всего Пьер-Огюст Ренуар. Почему Ренуар? Потому что моя любимая картина Серова – не только моя, а вообще, мне кажется, она самая лучшая – это «Девочка с персиками». И еще «Девушка, освещенная солнцем», вот эти две его работы, самые ранние, живые какие-то, совершенно замечательные. Игорь Грабарь, первый биограф Серова, написал в своей монографии, что «Девочка с персиками» и «Девушка, освещенная солнцем» перекликаются с Ренуаром.