Такая конструкция картины – рельеф, окно и поверхность – дает точку опоры, пространственный язык, на котором можно говорить о социальном пространстве. Потому что мы видим, что оно не безгранично, у него есть предел, и мы можем охватить его в целом, как бы со стороны, а не только изнутри. Моей задачей было выразить нашу жизнь такой, какой она стоит перед моим глазами, совершенно не стараясь ее специально интерпретировать. Найти образ этой жизни, дать ей имя – вот в чем была моя задача. Потому что то, от чего хочешь освободиться, надо назвать по имени. И это должно быть его собственное имя, а не то, которое тебе хотелось бы дать. Чтобы каждый, живущий в это время и в этом месте, мог сказать: «Да, это моя жизнь». А уж нравится она или не нравится – дело хозяйское.
Автопортрет
В 1968-м я написал первый автопортрет. Получился образ человека, живущего во враждебном пространстве, в котором он старается быть неузнанным, безликим, прячется внутрь самого себя. В настоящее мое лицо, никак не деформированное, вставлено такое же, но только уменьшенное. То есть человек старается спрятаться сам в себя. На нем шляпа, плащ. Здесь возникла ошибка, потому что нужно в этом контуре, очерчивающем две головы, найти самое обычное, самое нормальное, неброское, отделяющее этот образ от окружающего пространства. Я ошибся, взяв за образец Рене Магритта, потому что Магритт действительно пользовался общепризнанными, совершенно само собой разумеющимися вещами, а потом их подсекал контрастным сопоставлением. И выяснилось, что такой прием не для России – шляпа, контур плаща или пальто, скорее, отсылают конкретно к Магритту, а не к общему, всем понятному, узнаваемому. Безликости здесь не получилось. Не додумал, не дошел, не досообразил, хотя в принципе считаю, что эта работа для меня важна и в целом хорошая, поставившая важную проблему: человек во враждебном пространстве.
«Советский космос» и «Улица Красикова»
Наверное, одна из самых провокационных моих картин – «Советский космос» 1977 года. Один специалист, увидев ее, удивился: «Боже мой, но почему вы не лауреат Государственной премии и не народный художник СССР»? Действительно, картина очень похожа на политический плакат брежневского времени. Посередине картины – золотой герб СССР, вокруг – флаги советских республик, на переднем плане – большое погрудное изображение Брежнева. Герб оказывается как раз за его головой и превращается в золотой нимб. Это как бы господь бог, хозяин космоса.
В сущности, все это идеологические символы. Именно они являются действующими лицами картины. Тут вроде бы все в порядке. Однако с пространственной точки зрения символика оказывается в странном соотношении. Понятно, что герб играет роль Солнца, флаги республик – планет, вращающихся вокруг Солнца. Это образ советского космоса. Но любопытно, что фигура Саваофа в геометрию космоса не включена. Космос функционирует сам по себе и в Саваофе не нуждается. Фигура как бы приставлена снаружи, как будто какой-то посторонний человек подошел, чтобы сфотографироваться на фоне Солнечной системы в виде господа бога. Это напоминает всем знакомую сцену: турист снимается на фоне «Джоконды». Нелепость этой величественной сцены очевидна, но только если мы обратим внимание на пространственный характер картины. Если мы будем искать иронию в изображении Брежнева, какие-нибудь карикатурные черты в его лице или просто какую-нибудь специальную характеристику – мы ничего не найдем. Перед нами обыкновенное для того времени плакатное изображение.
В 1970-е годы советская система функционировала как бы по инерции. То была окостенелая система, не способная к самообновлению. Когда в 1950-х во главе ее встал Хрущев, пытавшийся ее реформировать, система его отвергла. Главой государства должен был стать человек, который подходил бы системе, не трогал ее, старался бы сохранить все как есть. Брежнев и был декоративным вождем, ничего не значившим на самом деле.
Между картинами «Иду» и «Советский космос» я написал картину «Улица Красикова», принципиально важную для меня. На картине изображен бульвар, по которому идут прохожие – обыкновенные московские женщины, мужчины, а поперек бульвара размещен огромный плакат – Ленин во весь рост. Он тоже движется, как и прохожие, но в противоположном направлении. Люди идут к нам спиной, а он, наоборот, лицом, как бы встречая их всех, идущих мимо него. Но важно то, что мы не можем определить, какого он размера: огромный или маленький. Это непонятно, потому что Ленин по отношению к человеку явно гораздо больше. Люди на переднем плане выглядят больше него по размеру, но он-то находится на заднем. В сущности, получается, что он кажется более живым, более реальным, чем все эти люди, идущие мимо него.
С другой стороны, Ленин абсолютно нереальный, конечно, и неживой. Получается двусмыслица: вечно живой или вообще неживой? И с этим аспектом в дальнейшем я стал работать. С одной стороны, советское «вечно живой», а с другой стороны, мы видим вечное, которое у нас на глазах стареет. Такое сопоставление мне представляется очень связанным с этим временем. И вообще все мои картины (может быть, кроме картины «Иду») так или иначе посвящены этой двусмыслице, где одно прямо исключает другое. Два противоположных начала. Фальшивая реальность. И такая же фальшивая естественность, что с детства внушается, начиная с Дома пионеров и всю дальнейшую жизнь.
Я еще раз хочу обратиться к тем умникам, в те годы называвшим меня политическим художником: идеология и политика – вещи разные. И эта картина не про политику, не про политическую жизнь, а про идеологию сознания и его подмены, в то время больше всего меня интересовавшие.
Дальше я хочу перейти к картинам, где текст, присутствие слов в композиции – может быть, не в каждой, но во многих – стали играть уже первую роль.
Всеволод Некрасов и мои картины
Во многом я обязан поэту Всеволоду Некрасову. Это мой любимый поэт, и его слово для меня сыграло огромную роль, потому что оно у него такое живое, горячее. Оно не хочет остаться на плоскости, сопротивляется написанию, печати, звучит в воздухе и прямо противоположно тем чужим, не моим, типичным советским словам, использованным мною раньше: «вход», «нет входа», «добро пожаловать». Фразы принадлежали времени, тамошнему, тогдашнему. И я старался это время выразить при помощи таких слов. А Севины слова не связаны конкретно ни с каким временем. Они работают тогда, когда проговариваются вслух, произносятся.
Картина «Живу – вижу». О чем она? Да, я сейчас живу здесь, в этом месте, и в том, что вижу, обязуюсь не солгать – в этом смысл. Мне кажется, это первая картина, которая написана на его слова. Дальше уже пошла целая серия, и я сделал большой портрет Севы, а также картины «Вот», «Куда?», «Откуда я знаю куда?» и «Севина синева» и другие. Правда, эта серия из 11 картин со словами Некрасова и одной картиной со словами Александра Блока (всего двенадцать работ) была сделана позже, в конце 1990-х – начале 2000-х годов. То есть в то время, когда мое понимание звучащего слова в живописи сблизилось с пониманием Некрасова в литературе. Только если для Некрасова слово – это прежде всего звучание, то для меня слово – это визуальный образ. Пришло понимание, что слово может быть связано не с конкретным временем, а живет и работает именно в момент его рождения.
Я всегда в таких случаях вспоминаю лермонтовское стихотворение «Выхожу один я на дорогу» – для меня классический пример. Понятно, что никакой поручик Лермонтов не выходит на дорогу, а выходит именно сам читающий, произносящий эти слова. И в моей картине «Иду» важно, что «иду» сейчас, двигаюсь. Именно в этот момент она и работает, звучит. Картина, правда, не была связана с Севой, но все равно навеяна его стихами. И потом уже пошло другое – «Как идут облака, как идут дела».
Сева был удивительный человек. Вроде бы такой простецкий и в поведении своем, и в образе, а на самом деле совершенно уникальный. Правда, он был чрезмерно принципиален и нетерпим к возражениям, к отрицанию того, что он говорил, предлагал. Он сам себя разрушал этим, и тяжело было видеть, как происходило разрушение. В результате Сева оказался совершенно одинок, потому что все так или иначе в чем-то шли на компромисс.
К концу 1980-х годов советская власть выдыхалась, что давало возможность договариваться с издательствами, и многие этим пользовались. Сева считал такое поведение беспринципным и остался одиноким, не напечатанным до конца. Но даже те, кто старался не общаться с ним на личной основе, все отмечали его талант. Самое замечательное, что сам он, не принимая по-человечески кого-то, всегда умел с интересом отнестись к произведениям другого художника, другого поэта. Никогда не переносил свое личное отношение на творческие оценки. Поэтому его часто приглашали в детское издательство, где планировался сборник каких-нибудь стихов, рассказов писателей, в основном начинающих, и он отбирал очень объективно, ответственно и серьезно. Сева ссорился с редакторами, и в результате они снимали его имя как составителя. Но на самом деле составление книжек выполнял именно он. Не будучи художником, Некрасов интересовался живописью, и Оскара Рабина полюбил, потому что он оказался близок ему тем, что проблемы нашей жизни вскрывал как нарывы. Потом Сева полюбил Олега Васильева и меня. Он очень глубоко вникал во все, что мы делали. Когда я готовил очередную картину с его словами, я, конечно, посылал ему эскизы, чтобы он их смотрел.
Он никогда никаких замечаний не делал и всегда с большим уважением относился к чужой работе. Такая вот судьба. И Севина жена, замечательная Анна Ивановна Журавлева, преподаватель, доктор наук и автор интересных статей и книг, очень много дала ему. Важно было с самого начала, что она полюбила его стихи. Удивительно: профессор, а тут авангард. Но она принимала и понимала. Приведу вам его стихотворение на память.
Осень
Перекресток просек