Помню, после летних каникул мы пришли в класс, где все было отремонтировано и выкрашено, и устроили там баловство. Нашли галоши, нацепили их на длинную палку и по потолку сделали следы правой и левой галоши. Педагог сразу вызвал директора. Директор говорит: «Кто ходил по потолку?» То есть для него не было сомнения, что это мы сами там ходили: «Они могут, они могут все что угодно».
И тем не менее мы действительно учились. Не все, конечно, одинаково старались, как бывает во всех школах. Но при этом мы развивались. Все-таки уровень был действительно высокий, большая разница между обыкновенной школой и художественной. Состав учеников был очень разный. Были такие, вроде меня, у которых не было никаких связей. Но учились у нас и дети высокопоставленных людей. Родители посылали их в художественную школу, потому что уровень образования там был выше, чем в общеобразовательной. Но у нас ценились не «богатые», а талантливые. В каждом классе были свои гении и бездари. С нами учился Юрка Богородский, очень талантливый, потом он спился, попал под машину и погиб. Олег Целков и Илья Кабаков тоже учились в нашей школе. Жаль, что не сохранились рисунки Олега Васильева. Это случилось так. Через некоторое время после нашего окончания планировался юбилейный вечер, и руководство попросило Олега дать поленовские этюды. Он все им отдал, и все рисунки пропали. Возможно, кто-то их украл. Это очень досадно.
Занятия в школе делились на общеобразовательные и специальные. Не каждый день были специальные занятия, но начинался день всегда с общеобразовательных: математика, история, география, русский язык. А потом два часа рисунка или три часа живописи. Между образовательными и специальными занятиями был обеденный перерыв. У нас в буфете ничего не продавалось. Просто этот час был не для еды, а чтобы как-то переключиться, отдохнуть. Каждый это время тратил, как хотел. Хотя еду приносили, кто мог, но далеко не все имели такую возможность.
У нас завязывались сначала приятельские, а потом дружеские отношения. Я подружился с Юликом Вечерским, у нас с ним получилась очень тесная и трогательная дружба. У Юлика было удивительно доброе сердце. Что бы ни говорил, что бы ни делал, он был всегда абсолютно бескорыстен. О родителях мы если и говорили, то только о матерях. У кого отец на фронте погиб, у кого в лагерях, у кого расстрелян. Все это потом выяснилось. У Юлика Вечерского отец был расстрелян, а он об этом ничего не знал. Не знал даже, что отец арестован. Мать ему говорила, что он где-то на Севере в командировке, и Юлик верил, а мы его и не расспрашивали, не приставали. Сейчас трудно понять, почему верили, почему не обращали внимания на такие вещи, которые были очевидны. Но так было. А с Юликом мы болтали все время. В конце концов нас рассадили по разным партам. Это был единственный способ нас успокоить, и он подействовал.
Преподаватели
С Зоей Вениаминовной, преподавательницей химии, все время были нелады. Она, если кого-то из учеников не любила, то придиралась к нему и ставила плохие отметки. Меня, кстати, терпеть не могла. Оставляла после уроков, потом бегала к классному руководителю, чтобы я за свои поступки, за свои слова какие-то извинялся. Нашим классным руководителем была сначала Рахиль Самойловна, а потом, когда пошла антисемитская кампания, ее отстранили, и нашим классным руководителем стал Семен Ефимович Цекатун. Замечательный был человек. Нам очень повезло, что он был таким, потому что с химией сложилась безнадежная ситуация. Потому что, когда мы перешли в старший класс, химичка вообще отказалась от работы. Просто отказалась, и все. Ей не нравилось, как мы себя ведем, вообще все не нравилось. Цекатун, даже когда учительница жаловалась, оставлял меня после уроков и говорил: «Булатов, ведь вы же умный человек, ну что ж вы с этой дурой связались?» Вот такой был Семен Ефимович Цекатун.
Последний год химии мы вообще не учились, потому что не было педагога. И вот выпускные экзамены, не ясно, как мы будем их сдавать, когда ни разу даже не открывали учебники. Семен Ефимович оставил после уроков меня, как старосту класса, и сказал, что нужно сделать, чтобы все сдали экзамен на хорошие оценки. Мы должны были разработать особый план и точно все выполнить. Нам сообщили, в каком порядке будут разложены билеты на экзаменационном столе, к каждому билету нужно написать хорошую, серьезную шпаргалку. Важно было, чтобы ученики запомнили свой черед, номер билета, какой нужно тянуть, а дальше просто читать по шпаргалке, и все. Понятное дело, что никаких дополнительных вопросов нам задавать не будут, потому что тогда мы ничего не сдадим и провалимся.
Мы с Семеном Ефимовичем договорились, что шпаргалки будут писать те, кто разбирается в химии. Так и поступили. Первый отвечает, химичка сидит, слушает. А ученик отвечает по шпаргалке. Пятерка! Учительницу это поразило. Далее пошли все без подготовки, и я в том числе. Все шло хорошо, пока дело не дошло до Игоря Глазкова. Был такой шут гороховый. По-своему талантливый, но из него потом ничего не вышло, потому что прав был Семен Ефимович, сказавший: «Эх, Глазков, Глазков, золотая голова, жаль только, что дураку досталась». И вот, когда до него дошла очередь, он забыл, какой его билет. Игорь очень рассеянный был, поэтому ничего у него потом не сложилось. Стоит Глазков и сомневается, какой ему брать билет, и уже становится неприличным ждать. Семен Ефимович говорит: «Что, Глазков, не знаете, какой у вас билет? Вот этот ваш» – берет со стола и дает билет. Кто б на такое решился? Но Семен Ефимович не побоялся. Ведь все разрушилось бы из-за одного ученика. А я должен был следить, чтобы одноклассники доставали билеты в том порядке, в каком надо. Короче говоря, считаю, во многом здесь была и моя заслуга.
В седьмом, выпускном классе художественной школы перед поступлением в институт к нам пришел директор Суриковского института Федор Александрович Модоров. Институт этот был серьезный, при Академии художеств. Конкурс очень высокий, поскольку пришло много взрослых людей после армии, ведь шел 1948 год. Модоров пришел к нам на урок живописи, мы стояли в аудитории, писали натурщицу, каждый со своим мольбертом, со своим холстом. Он всех обошел, подошел ко мне и похвалил мою работу. Ему так понравилось, что даже ни одного замечания не сделал и пригласил поступать без экзаменов. Это, конечно, было невероятно. У меня были все пятерки, я получил золотую медаль. Но вдруг в последний момент, уже после того как было объявлено, что у меня золотая медаль, одну медаль на наш класс срезали. Получалось четыре золотые медали, наверное, это было слишком много. Там, видимо, был какой-то лимит – не больше трех. И мне вместо золотой медали дали серебряную. Но все равно достаточно, чтобы поступить в институт.
Вот странно, историю искусств нам не преподавали. В Третьяковку мы ходили регулярно – и без педагогов, и с педагогами. И в институте нас водили, но там было другое. Это были годы разгрома нашего изобразительного искусства. Литература уже была разгромлена раньше, а затем дошла очередь и до изобразительного искусства, и до музыки. Досталось тем и другим, потому что это была правительственная кампания. Очень ругали Дмитрия Шостаковича. Художников, руководивших Суриковским институтом, всех изгнали, и на их место взяли других, гораздо хуже. И все это происходило на наших глазах, мы видели, что все, что нам нравилось – а нам как раз нравилось именно то, что Сталин называл формализмом, – было снято с экспозиции: работы Михаила Врубеля, Валентина Серова, Константина Коровина.
То есть их прямо снимали со стен Третьяковки и постоянно меняли выставочные экспозиции. А постоянные экспозиции, в которых были и Коровин, и Врубель, еще до этого поменяли. У Серова, правда, не все снимали, он не был формалистом. Остались таким образом «Девочка с персиками» и «Девушка, освещенная солнцем», вот эти его ранние вещи. То, что он делал потом, особенно когда стал членом петербургского объединения «Мир искусства», это все уже было запрещено. Но все-таки Серов оставался классиком и всегда был у нас одним из любимых художников. Вот Илья Репин таким не был. Его полагалось любить, почитать, но почему-то к нему не лежала душа. Не знаю почему. На самом деле он действительно хороший художник. Просто нужно понимать, что у него были хорошие и плохие работы. Это у всех так бывает, не только у Репина.
Недоумения по поводу происходящего у нас не было, поскольку нам внушали, что там формализм, а здесь реализм. Все это писали в газетах, в больших статьях, но мы уже этому не верили. Мы видели своими глазами то, что нам нравилось, и то, что нам не нравилось. И что бы об этом ни писали, у нас было собственное мнение. Отчасти это помогало ориентироваться в нашей социальной реальности: что происходит, какое творится насилие, какое обескультуривание. Тяжелый был момент, очень тяжелый. И как раз в этом моменте школа была хороша тем, что там оставалось творческое начало. Ребята рисовали, старались изо всех сил и относились к этому очень серьезно. Но мы видели то, что видели. Все хорошее запрещалось, все плохое обязательно требовалось восхвалять как хорошее. С вопросами к учителям мы не обращались. Они между собой, и то не могли договориться. Но все зависело от собственной практики, от собственного рисования: что ты любишь, что не любишь, что не принимаешь совершенно. Это все на практике получается, когда сам рисуешь.
Знакомство с Фальком
Начало 1950-х годов для меня складывалось удачно, я поступил в институт. Неожиданно стали приходить заказы на портреты; почему-то именно у писателей я имел большой успех. Моя мама попросила, чтобы я написал портрет мужа ее приятельницы, родственницы Ивана Сытина, которая жила неподалеку от нас. И я написал его портрет. Ей очень понравился.
Сытины – фамилия известная. Иван Сытин – книжный человек, знаменитый издатель. Вот из этой семьи происходила мамина подруга. В наследство ей досталась роскошная квартира на улице Горького, которая сейчас называется Тверская. После революции ее уплотняли-уплотняли, в результате осталась одна небольшая комнатка. Вся квартира была поделена, и там разместилась куча разных семей. Керосинки, кастрюли, скандалы, драки даже, и все на общей кухне. Запустение. У Сытиной была соседка, Лидия Максимовна Бродская, замечательная женщина, занимавшая отдельную комнату в этом безобразном общежитии. Я ей очень обязан и благодарен. Она до революции жила во Франции и посещала мастерские художников, брала уроки живописи. Но после революции все это было заброшено. Зарабатывала она переводами с французского и преподавала французский язык. Лидия Максимовна сказала, что хочет сама поговорить с автором портрета. Меня ей представили. Портрет ей не понравился. По ее мнению, получилась не живопись, а натуралистическая ерунда, но тогда никто и не знал, какая должна быть живопись, потому что культура исчезла, ее практически нигде не было. Лидия Максимовна объяснила, что единственный человек, кто принадлежит к настоящей куль