Ермак — страница 2 из 9

ожает силы Ермакова войска. Откуда же брались и эта вера и эта сила? Ермак в думах своих о походе, о дружине находит единственно верный ответ на этот вопрос: народ родил эту веру и силу, он исстрадался под татарским игом и не хочет больше терпеть набеги орд Кучума. Народ поручил ему и его дружине защиту своей жизни, своей земли.

Ермак трагически погиб, не увидя завершения дела, которому он служил, но он говорил дружине: «Русь стала за нами», — и верил, что русский народ разгромит Кучума, присоединит Сибирь, и «станет тут твердой ногой Русь, и тогда сибирская землица потеплеет, отогреется и станет русской!» Во всем этом — историческая правда, правда жизни, а отсюда и правда художественного повествования о Ермаке — народном герое.

Е. Федоров ввел в роман большое число действующих лиц. Главных из них, наиболее тесно общающихся с Ермаком, он сумел наделить индивидуальными, запоминающимися чертами — таковы Иван Кольцо, Брязга, поп Савва и ряд других. Но всех их объединяет крепкое, доброе чувство товарищества — «казацкого лыцарства», любовь и уважение к Ермаку и преданность великому делу, на которое он их повел.

В романе, повествующем в основном о военных походах, среди действующих лиц не много женщин, но все они — Уляша, Клава, Василиса и татарская царица Сузге — остаются в памяти, каждая со своим живым обликом, чувствами и суровой судьбой. Вообще в романе многих, как и самого Ермака, постигает трагический конец. Однако это не снижает оптимистического, жизнеутверждающего пафоса произведения, так как за отдельными человеческими судьбами высится судьба народная — вечно живая, бессмертная, и в этом — главная идейная суть романа Е. Федорова.

«Ермак» написан в хороших традициях советского исторического романа — с глубоким знанием и пониманием далекой эпохи, умелым использованием особенностей языка тех времен. Народные песни и сказания, яркое изображение суровой, но влекущей к себе природы Урала и Сибири органически входят в общую ткань художественного произведения.

Творческий талант Е. Федорова, взыскательного художника и вдумчивого исследователя, с особой полнотой проявился в произведениях исторического жанра, но ему принадлежит и ряд повестей, рассказов и статей на современные темы. В последние годы жизни (Е. А. Федоров скончался в 1961 г.) он работал над романом «Хозяева земли» — о людях социалистического земледелия на Урале и Сибири.

Советская Родина высоко оценила труд Евгения Александровича — талантливого писателя-коммуниста, наградив его несколькими орденами и медалями, а память огнем будет жить вместе с его яркими произведениями.

А. Высоцкий

Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей.

Н. В. Гоголь



ОТ АВТОРА

Через всю мою жизнь, от раннего детства и до седины, прошел яркий, немеркнущий образ Ермака. В страшные вьюжистые ночи я малым ребенком сидел на горячей печке, а бабушка Дарья — старуха с добрым лицом и ласковыми глазами — при неверном свете лучины пряла допоздна пряжу и тихим голосом напевала мне былину об удалом казаке Ермаке Тимофеевиче, величая его родным братом славного русского богатыря Ильи Муромца. От нее, своей милой бабушки, я впервые также слышал легенду-сказку, которой я больше никогда не слыхивал и не встречал в печати. В этой легенде-сказке отразилось стародавнее народное поверье, что через триста лет Ермак Тимофеевич снова явится на Волгу-матушку, завернет на старый казачий Яик, — и ох, горько тогда станет господам и начальству царскому!

Позднее, отроком, живя в станице Магнитной, я слушал удалецкие песни уральских казаков. Они почти каждый вечер собирались на луговинку, под старый тенистый вяз, который рос подле дедовской хибары. Много песен запомнилось с той поры, но одна из них особенно взволновала меня. Стоя в кругу бородатых станичников, исполин Силантий, высокий могучий казак с широкой, как плита, спиной и такой грудью, что казалось, на нее набиты обручи, громовым, никогда не слыханным в станице, басом заводил: «Рре-вела бур-ря, дождь шумел»… Кто теперь не знает в нашей стране этой песни о Ермаке? Такой человек сейчас редкость. В ту пору, в исполнении богатыря Силантия, она потрясала мое юнее воображение. И еще сильнее полюбил я эту песню, когда узнал позднее, что написал ее поэт-декабрист Кондратий Рылеев. А еще позднее я убедился, что не случайно моя милая старушка-сказочница помнила о Ермаке. Довелось мне много покружить по Уралу, и, куда ни повернись, многое связано здесь с его именем. До сих пор вы услышите на Урале. Ермаков камень, нависший над Чусовой, Ермакова пещера, Ермаковы хутора на Сылве, Ермаково городище на мысу у Серебрянки, Ермаков перебор на Чусовой, Ермаковка речка, приток Чусовой, Ермаков родник, Ермакова заводь в устье Вагая, где погиб прославленный полководец. Вот в глухом лесу, на горном перевале, уходящая вдаль просека. Когда и кто повалил тут вековые сосны? Заводские старики на это отвечали; «Ермак здесь прошел, Ермаковы просеки тут по лесам».

Мои деды век провековали на Урале и много рассказывали о Ермаке, сами того не подозревая, что зажигают страсть любознательности в моей душе В годы гражданской войны, будучи командиром эскадрона полка имени Степана Разина в знаменитой чапаевской дивизии, я услышал, как легендарный теперь полководец Василий Иванович в самые трудные минуты боевой страды пел:

Ревела буря, дождь шумел,

Во мраке молния блистала…

Лет тридцать тому назад пришлось мне, вместе с дорожным инженером Василенко — весьма приятным собеседником, объехать по долгу службы весь Урал. Мой спутник так увлек меня рассказами, что оба мы вместе — он в ту пору старый, а я еще молодой инженер — проехали, прошли и проплыли в лодке по Ермакову пути в Сибирь.

Долго в раздумье я стоял на Искерском холме, на котором когда-то высилось грозное городище сибирского хана Кучума, и глядел на то, как буйное половодье постепенно подмывает этот холм и целые глыбы земли рушатся с плеском в Иртыш. От чего осталось уже очень мало. Пройдет полвека, столетие — и на месте Искера забушует Иртыш.

Но вот что самое замечательное: совсем в недавние годы казаки-фронтовики из станицы Федосеевской Подтелковского района Ростовской области В. Н. Галкин и П. И. Усенков рассказывали, что песня о Ермаке «На речке было на Камышинке» была одной из любимейших песен, с которыми они прошли весь боевой путь от Сталинграда до Берлина…

Прошло без малого четыре века от дней покорения Сибири, а образ Ермака жив, не тускнеет, сердечен и любим всем нашим народом. Почему так случилось? Ермак — смелый, вольнолюбивый патриот и отменно храбрый воин, широкая русская натура, богатырь и честный русский человек. Черты эти и сделали его образ близким и дорогим нашему народу.

Много довелось мне наслышаться о Ермаке, долгие годы рыться в архивах, изучать разные источники, и, наконец, созрело сильное, непреодолимое желание — показать Ермака таким, каким он живет и сейчас в поэтической душе нашего любознательного человека. Сохранив историческую правду в основе, я передал дополнительно то, что воспитали во мне и в чем убедили меня простые русские люди.

Ленинград, 1955 г.

Книга первая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯДОНСКАЯ ВОЛЬНИЦА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

За тульскими засеками, за порубежными рязанскими городками-острожками простиралось безграничное Дикое Поле. На юг до Азовского моря и Каспия, между низовьями Днепра и Волги, от каменных гряд Запорожья и до дебрей Прикубанских раскинулись нетронутые рукой человека ковыльные степи. Ни городов, ни сел, ни пашен, — маячат в синем жарком мареве только одинокие высокие курганы да безглазые каменные бабы на них. Кружат над привольем с клекотом орлы, по голубому небу плывут серебристые облака. По равнине гуляет ветер и зеленой волной клонит травы.

В этих пустынных просторах бродили отдельные татарские и ногайские орды, изредка проходили купеческие караваны, пробираясь к торговым городам. А на Дону и при Днепре глубоко пустили крепкий корень казаки. Жили и умирали они среди бесконечных военных тревог, бились с крымскими татарами, турками и всякой поганью, пробиравшейся грабить Русь.

По верхнему Дону, Медведице, Бузулуку и их притокам шумели густые и тенистые леса. Водились в них медведи, волки, лисицы, туры, олени и дикие козы. В прохладных голубых водах рек нерестовали аршинные стерляди, саженные осетры и другая ценная красная рыба.

Сюда, на Дон, на широкое и дикое поле, бежали с Руси смелые и мужественные люди. Уходили холопы от жестокого боярина, бежали крестьяне, оставив свои до-мы и «жеребья» «впусте», убоясь страшных побоев и истязаний, спасаясь от хлебного неурода и голода. Немало было утеклецов с каторги, из острогов, из тюрем — уносили беглые свои «животы» от пыточного застенка.

Каждую весну и лето пробиралась бродячая Русь в низовые донские городки и казачьи станицы. Шли на Дон, минуя засеки, острожки, воинские дозоры, пробирались целиной, без дорог, разутые и раздетые, подпираясь дубинками да кольями. Путь-дорога была безопасна только ночью, а днем хоронились от разъездов служилых казаков в лесных трущобах, диких степных балках и водороинах.

В теплую летнюю ночь над Доном у костра сидели четыре станичника, оберегая табуны. Кругом — непроглядная сине-черная тьма, над головой — густо усыпанное яркими звездами небо. Под кручами текла невидимая река. Со степи тянуло запахом цветущих трав, подувал ветерок. В глубокой тишине уснувшей степи не слышалось ни звука. Но вот, нарушая ночной покой, в черной мгле послышался дробный топот коня.

— Никак кто скачет! — нахмурился низенький малый с цыганской бородкой и зачерпнул большой ложкой ухи. — Ох, братцы, до чего ж вкусна!..

Казаки не слушали его, насторожились. Топот все ближе, все чаще.

Широкоплечий высокий казак Полетай вскочил, потянулся, расправил руки.

— И куда прет, нечистая сила! Табун напугает, леший! — он прислушался. — Нет, не ногаец это скачет, тот змеей проползет; по всему чую, наш российский торопится…

Только сказал, и в озаренный круг въехал всадник на резвом коньке. Полетай быстро оценил бегунка: «Огонь! Вынослив, — степных кровей скакун!».

Приезжий соскочил с коня, бросил поводья и подошел к огню.

— Мир на стану! Здорово, соколики! — учтиво поклонился он станичникам.

Черноглазый малый, с серьгой в ухе, схватил сук и по-хозяйски поворошил в костре. Золотыми пчелками взметнулись искры, вспыхнуло пламя и осветило незнакомца с ног до головы.

«Молодец Брязга!» — одобрил догадку товарища Полетай и стал разглядывать незваного гостя. Был тот широкоплеч, коренаст, глаза жгучие, мягкая темная бородка в кольцах. На вид приезжему выходило лет тридцать с небольшим. Держался он независимо, смело.

— Здорово, соколики! — приятным голосом повторил незнакомец.

— Коли ты русский человек и с добром пожаловал, милости просим! — ответили сидящие у костра, все еще удивленные появлением гостя.

— Перекреститься, не лихой человек. Дону кланяюсь! — незнакомец скинул шапку и снова поклонился.

Заметил Полетай, что у прибывшего густые темные кудри. «Ишь, леший, красив мужик!» — похвалил он мысленно.

— Из какого же ты царства-государства? — весело спросил его Брязга и прищурил лукавые глаза.

— Из тридесятого царства, от царя Балабона, из деревни «Не переведись горе!» — загадкой ответил гость.

— Издалече прискакал, родимый! — усмехнулся Полетай, оценив умение незнакомца держать тайну про себя.

— Да кто же ты? — продолжал допрашивать Брязга.

Приезжий засмеялся — сверкнули ровные белые зубы.

— Не боярин я и не ярыжка, не вор-ворющий, не целовальник и не бабий охальник! — шутливо ответил он. — Бурлаком жил, «гусаком» в лямке ходил, прошел по волжскому да по камскому бечевникам, все тальники да кусты облазил, в семи водах купался. Довелось и воином быть, врага-супостата насмерть бить, а каких кровей — объявлюсь: под сохой рожен, под телегой повит, под бороной дождем крещен, а помазан помазком со сковороды. Эвось, какого я роду-племени!

— Вот видишь, я сразу сгадал! — также шутливо отозвался Брязга. — По речам твоим узнал, что ты по тетке Татьяне наш двоюродный Яков.

— Ага, самая что ни на есть близкая родня вам! — засмеялся гость, а за ним загрохотали казаки.

Только пожилой, диковатого вида казак Степан строго посмотрел на гостя.

— Погоди в родню к станичникам лезть! Не с казаками тебе тягаться, жидок сермяжник! — сказал он.

— Э, соколик, сермяжники Русь хлебом кормят, соль у Строганова добывают! — добродушно ответил наезжий. — Эх, казак, не хвались силой прежде времени!

— А я и не хвалюсь! — поднимаясь от костра, усмехнулся Степан. — Коли смелым назвался, попытай нашу силу! — он вызывающе разглядывал беглого.

Никто не вмешался во внезапно вспыхнувшую перепалку. Интересно было, как поведет себя гость. Степан, обутый в тяжелые подкованные сапоги, в длинной расстегнутой рубахе, надвигался на приезжего. Решительный вид казака не испугал молодца. Он проворно скинул кафтан, отбросил пояс с ножом и сказал станичнику:

— Ну что ж, раз так, попытаем казачьего духа!

Степан орлом налетел на молодца. Наезжий устоял и жилистыми руками проворно облапил приезжего молодца.

Брязга вьюном завертелся подле противников. Он загорелся весь и со страстью выкрикивал Степану:

— Левшой напри, левшой! Колыхни круче! Э-эх, проморгал…

Молодец мертвой хваткой прижал Степана к груди, и не успел тот и охнуть, как лежал уже на земле.

— Во-от это да-а! — в удивлении раскрыл рот Полетай. — Враз положил, а Степанка у нас не последний станичник.

Разглаживая золотистые усы, Полетай обошел вокруг гостя.

— Как звать? — строго спросил он победителя.

— Звали Ермилом, Ермишкой, а на Волге-реке больше кликали Ермаком! — отозвался наезжий и полой рубахи вытер пот.

— Ермак — артельное имя! — одобрил казак. — Ну, сокол, не обижайся, раз так вышло, придется и мне с тобой потягаться за станичную честь.

— Коль обычай таков, попытай! — ровно ответил Ермак.

Казак стал против Ермака, и оба, разглядывая друг друга, примерялись силами.

— Давай, что ли? — сказал Полетай и схватился с противником. Станичник напряг все силы, чтобы с маху грянуть смельчака на землю, но тот, словно клещами, стиснул его и поднял на воздух.

— Клади бережно, чтобы дух часом не вышибить! — со смехом закричал Брязга.

Но Полетай оказался добрым дубком — как ни клонило его к земле, а все на ноги становился.

— Вот эт-та леш-ш-ий! — похвалил Полетая Степан. — Крепкий казачий корень! Не вывернешь!

— Посмотрим! — отозвался Ермак и, с силой рванув станичника, положил его на спину.

— Ого, вот бесов сын! — пронеслось удивленно меж казаками. — Такой и впрямь гож в товариство.

Побежденный встал, отряхнулся и незлобиво подошел к Ермаку.

— Ну, сокол, потешил! Твоя сила взяла! Сворачивай в нашу станицу: с таким и на татар, и на ногаев, и на турок, и на край света не страшно идти! Айда, садись к тагану, да ложку ему живей, браты!

И в самом деле, приспела пора хлебать уху: она булькала, кипела в большом чугунном казане и переливалась через край на раскаленные угли.

Ермак расседлал коня, снял и сложил переметные сумы, умылся и уселся в казачий круг.

Влажный и знобкий холодок — предвестник утра — потянул с Дона. Тысячи разнообразных звуков внезапно рождались среди тишины, в кустах, камышах, на воде: то утка сонная крякнет, то зверюшка пропищит, то в табуне жеребец заржет, то треснет полешко в костре и, взметнув к небу искры, снова горит ровным пламенем.

Усердно хлебали уху из общего котла. Брязга поднял голову и внимательно поглядел на семизвездие Большой Медведицы.

— Поди, уж за полночь, пора спать! — лениво сказал он, отложив ложку.

— И то пора, — согласился Степан и предложил Ермаку: — Ты ложись у огнища, а завтра ко мне в курень жалуй!

Улеглись у костра, который, как огненный куст, покачиваясь от ветерка, озарял окрестность. Приятно попахивало дымком. Ласковым покоем и умиротворением дышала степь. Ермак растянулся на ворохе свежей травы и смотрел в глубину звездного неба. Беспокойные думы постепенно овладели им. Вот он добрался-таки до вольного края и сейчас лежит среди незнакомых людей. И куда только занесет его судьба? Пустит ли он корни на новом месте, на славном Дону, среди казачества, или его, как сухой быльняк, перекати-поле, понесет невесть куда, на край света, и сгинет он в злую непогодь?

Долго лежал он не смыкая глаз. Над Доном уже заколебался сизый туман и на землю упала густая роса, когда он, подложив под голову седло, крепко уснул.

2

Утром, на золотой заре, Степан повел гостя в свой курень. Пришлый шел молчаливо, с любопытством поглядывая кругом, за ним брел оседланный послушный конь его с притороченными переметными сумами. Минули осыпавшийся земляной вал, оставили позади ров, пересекли густые заросли полыни, а станицы, какой ее желал увидеть Ермак, все не было.

— Где же она? — спросил он.

Казак улыбнулся и обвел рукой кругом:

— Да вот же она — станица Качалинская. Гляди!

Из бурьянов поднимались сизые струйки дымков, доносился глухой гомон.

— В землянухах живем. Для чего домы? Казаку лишь бы добрый конь, острая сабелька да степь широкая, ковыльная, — вот и все!

Степан свернул вправо: в зеленой чаще старых осокорей — калитка, за ней вросшая в землю избушка.

— Вот и курень! — гостеприимно оповестил хозяин.

Ермак поднял глаза: под солнцем, у цветущей яблоньки, стояла девушка, смуглая, тонкая, с горячим румянцем на щеках, и пристально глядела на него. Гость увидел черные знойные глаза, и внезапное волнение овладело им.

Кто это у тебя: дочь или женка? — пересохшим голосом спросил он казака.

Степан потемнел, скинул баранью шапку, и на лбу у него обозначился глубокий шрам от турецкого ятагана. Показывая на багровый рубец, волнуясь, сказал:

— Из-за нее помечен. В бою добыл ясырку. А кто она — дочь или женка, и сам не знаю. — Много тоски и горечи прозвучало в его голосе.

Ермак сдержанно улыбнулся и спросил:

— Как же ты не знаешь, кто она тебе? Не пойму?

Если бы гость не отошел в сторону и не занялся конем и укладками, то увидел бы. как диковато переглянулись Степан и девка и как станичник заволновался.

Не смея поднять глаза на девку, Ермак спросил ее имя. Стройная, упругой походкой она прошла в избу и не отозвалась, за нее ответил Степан:

— Уляшей звать. Как звали ранее — быльем поросло.

В избе гость украдкой вновь взглянул на ясырку. Девушка была хороша. Бронзовая шея точеная и сама гибка, как лоза, а губы красные и жадные. Опять встретился с нею взглядом и не мог отвести глаз. Сидел, словно оглушенный, и голос Степана доносился до него, как затихающий звон:

— Ходили мы к морю. Трудный был путь. Кровью мы, станичники, добывали каждый глоток воды в скрытых колодцах, на перепутьях били турок. И вот на берегу, где шумели набегавшие волны да кричали чайки, у камышей настигли янычар — везли Сулейману дар от крымского Гирея. Грудь с грудью бились, порубали янычар, и наших легло немало. Стали дуван дуванить, и выпала мне старая ясырка Сулима да девушка, по обличью цыганка. Сущий волчонок, искусала всего, пока на коня посадил… Одинок я был, а тут привез в курень сразу двух. Только Сулима недолго прожила, сгасла, как свеча, и оставила мне сироту — горе мое…

Степан смолк, опустил на грудь поседевшую голову.

— Чем же она тебе в напасть? — спросил Ермак.

— Да взгляни на меня. Кто я? Старик, утекла моя жизнь, как вода на Дону, укатали сивку крутые горы…

Тут Уляша тихо подошла к старому казаку, склонилась к нему на плечо и тонкой смуглой рукой огладила его нечесаные волосы:

— Тату, не сказывай так. Никуда я не уйду от тебя. Жаль, ой жаль тебя! — на глазах ее сверкнули слезы.

«Что за наваждение, никак она опять глядит на меня?» — подумал Ермак. И в самом деле, смуглянка не сводила блестевших глаз с приезжего, а сама все теснее прижималась к плечу Степана, разглаживая его вихрастые волосы.

— Добрый ты мой! Тату ты мой, и мати моя, и братику, и сестрица, — все ты мне! — ласкала она казака.

Сидел Ермак расслабленный и под ее тайным взором чувствовал себя нехорошо, нечестно…

Прожил Ермак в курене Степана дня два, отдохнул.

Станичник сказал ему:

— Ну, Ермак, бери, коли есть что, идем до атамана! Надо свой курень ладить, а без атамановой воли — не смей!

Гость порылся в переметной суме, добыл заветный узелок и ответил Степану:

— Веди!

Привел его станичник к доброй рубленой избе с высоким крыльцом.

— Атаманов двор? — спросил Ермак и смело шагнул на тесовые ступеньки. Распахнул двери.

В светлой горнице на скамье, крытой ковром, сидел станичный атаман Андрей Бзыга. Толст, пузат, словно турсук, налитый салом. Наглыми глазами он уставился в дружков.

— Кого привел? — хрипло, с одышкой спросил атаман.

— Рассейский бедун Дону поклониться прибыл, в станицу захотел попасть, — с поклоном пояснил Степан и взглянул на дружка.

Ермак развязал узелок, вынул кусок алого бархата, развернув, взмахнул им, — красным полымем озарилась горница.

«Хорош бархат! — про себя одобрил Бзыга и перевел взор на прибылого. — Видный, кудрявый и ухваткой взял», — по душе пришелся атаману. Переведя взор на рытый малиновый бархат[2], Бзыга сказал Ермаку:

— Что же, дозволяю. Строй свой курень на донской земле. А ты, Степка, на майдан его приведи!

Вышли из светлого дома, поугрюмел Ермак. Удивился он толщине и лихоимству Бзыги.

— Ишь, насосался как! Хорошее же на Дону братство! — с насмешкой вымолвил он. На это Степан хмуро ответил:

— Было братство, да сплыло. И тут от чужого добра жиреть стали богатеи. — Замолчал казак, и оба, притихшие, вернулись в курень…

Напротив, на бугре над самым Доном, Ермак рыл землянку, песни пел, а Уляша не выходила из головы. Совестно было Ермаку перед товарищем.

Степан отнесся к нему душевно — достал кривую синеватую саблю, торжественно поднес ее к губам и поцеловал булат:

— Целуй и ты, сокол, да клянись в верном товаристве! Меч дарю неоценимый, у турка добыл — индийский хорасан. Век не притупится, рубись от сердца, от души, всю силу вкладывай, чтобы сразить супостата!

— Буду верен лыцарству! — пообещал Ермак и обнял Степана.

3

На ранней заре ушел казак ладить свой курень. Ветер приносил со степи, над которой простерлось глубокое, синее, без единого облачка небо, ароматные запахи трав. Парило. Тишина… И только по черному пыльному шляху скрипела мажара, запряженная волами, — старый чубатый казак возвращался с дальней заимки.

В полдень Ермак разогнул спину, воткнул заступ в землю. Внезапно перед ним выросла вся дышащая зноем Уляша. Она стояла у куста шиповника и, упершись в бока, улыбалась. Сверкали ее ровные белые зубы, а в глазах полыхало угарное пламя. У Ермака занялось, заныло сердце.

— Ты что, зачем пришла? — спросил он.

Блеснули черные молодые глаза. Уляша сильно потянулась и, жмурясь, сказала:

— По тебе соскучилась…

Ермак хрипло засмеялся:

— Почто чудишь надо мной?

— Воды студеной принесла тебе, казак. Испей! — Уляша нагнулась к терновнику и подняла отпотевший жбан.

Ермак сгреб его обеими руками и большими глотками стал жадно пить. От ледяной воды ломило зубы.

Уляша не сводила пристального взгляда с Ермака. Он напился и опять уставился в ее зовущие глаза. Околдовала его полонянка: казак шагнул к ней и, протянув жилистые руки, схватил девку, прижал к груди. Уляша затрепетала в крепких руках.

— Любый ты мой, желанненький, — шептала она.

«А Степанка? — хотел спросить ее Ермак и не спросил. — Эх, чему быть, тому не миновать!» — мелькнуло у него в голове, и он еще крепче обнял гибкое девичье тело.

Каждый день, пока Ермак строил свой немудрый курень, Уляша прибегала к нему, подолгу сидела, и все ласково, с жаром упрашивала:

— Возьми меня, уведи от Степана…

И забыл Ермак все на свете, — на седьмой день увел он Уляшу в свой отстроенный курень, в котором на видном месте, в красном углу, повесил подаренную Степаном булатную саблю.

— Вот и дружбе конец! — печально вымолвил он.

Уляша села на скамью, повела черными горячими глазами и сказала:

— Любовь, желанный мой, краше всего на свете…

Она протянула тонкие руки, и Ермак послушно склонился к ней.

Однако Степанка не порушил дружбу. Печальный и горький, он пришел в курень Ермака, поклонился молодым:

— Что поделаешь, — сказал он. — Молодое тянется «к молодому. Против этого не поспоришь, казак, — станичник уронил в раздумье голову. — Если крепкая ваша любовь, то и ладно, живите с богом! Вишь вон пора какая! — он показал на степь, на синие воды Дона, — весна в разгаре…

Весна и в самом деле шла веселой хозяйкой по степи, разбрасывая цветень. Ковыль бежал вдоль к горизонту, склоняясь под теплым ветром. Озабоченно хлопотали птицы, а ветлы над рекой радостно шумели мягкой листвой.

Уляша поднялась навстречу Степану, обняла его и поцеловала:

— Спасибо тебе, тату мой родненький, за доброе слово!

На ресницах Степана блеснула слеза: жалко ему было терять полонянку.

— Эх, старость, старость! — сокрушенно вздохнул он. — Кость гнется, волос сивеет… Отшумело, знать, мое время. Ну, Уляша, твоя жизнь — твоя и дорога! — он притянул к себе девку и благословил: — На долю, на счастье! Гляди, Ермак, пуще глаза береги ее!

Так и ушел Степанка, унеся с собою печаль и укоры. А Уляша как бы и недовольна осталась мирным расставанием: не поспорили, не подрались из-за нее казаки. Свела на переносье густые черные брови и сердито посмотрела вслед Степану.

4

Петро Полетай, бравый казак с русым чубом, вышел к станичной избе и, кидая вверх шапку, закричал зазывно:

— Атаманы-молодцы, станичники, послушайте меня. На басурман поохотиться, зипуны добывать! На майдан, товариство!

На крики сошлись станичники, одни кидали вверх шапки, а другие подзадоривали:

— Любо, казаки, любо! Погладить пора путь-дорожку!

— За нами не станет, — весело откликнулся Полетай, — только кличь атамана, зови есаула, — от прибылого присягу принимать, да в поход за зипунами!

Станицы и не видно, вся потонула в зарослях да в быльняке, а казаков набралось много. Зашумели, загомонили станичники. Ермаку дивно глядеть на бесшабашный и пестро одетый народ: кто в рваном кафтанишке, на ногах скрипят лапти, — Совсем рассейский сермяжник, — но сам черт ему не сват — так лихо, набекрень, у него заломлена шапка, а кто — в малиновых бархатных кафтанах и татарских сапожках, и у всех оружие: и турецкие в золотой оправе ружья, и булатные ножи с черенками из рыбьего зуба, и янычарские ятаганы, и пищали, изукрашенные золотой насечкой, и фузеи, — кто что добыл в бою, тем и богат.

Тут был и поп. Крупный пот выступил на его темном лице и смуглой лысине.

Ермак тронул Полетай за локоть и спросил:

— А попик откуда брался? Не ладаном, а хмельным от него несет.

— Беглый из Рассей. Обличен он в любовном воровстве, чужую попадью с пути-дороги сбил, за то и осудили в монастырь. А сей блудодей соскучился и в бега… Так до нас и добрел… А нам — что поп, что дьяк, одна бадья дегтю…

На крылечке показался атаман Бзыга в бархатном полукафтанье, на боку кривая сабелька. Глаза, хитрые, быстрые, обежали толпу.

— Тихо, атаман будет слово молвить! — прокричал кто-то зычно, и сразу все смолкло.

Атаман с булавой в руке прошел на середину круга, за ним важно выступали есаулы. Бзыга низко поклонился казацкому братству, перекрестился, а за ним степенно поклонились есаулы, сначала самому атаману, а потом народу.

— О чем, казаки-молодцы, задумали? Аль в поход идти, аль дело какое приспело? — густой октавой спросил атаман.

— За зипунами дозволь нам отбыть! Соскучили мы и оскудели!

— Кто просит? — деловито спросил атаман.

— Полусотня, — смело выступил вперед Полетай.

— Что, казаки, пустим молодцов? Любо ли вам потревожить татаришек?

— Любо, ой любо! — в один голос отозвались на площади.

— Быть поиску! — рассудил атаман. — А еще что?

Петро вытолкнул вперед Ермака. Смутившийся, неловкий, переваливаясь, он вошел в круг. Атаман внимательно взглянул на прибылого и окрикнул:

— Что скажешь, рассейский?

— Кланяюсь тихому Дону и доброму товариству, примите в лыцарство! — Ермак низко поклонился казачьему кругу. Стоял он среди вольных людей крепышом, немного сбычив голову На нем камчатная красная рубаха и широкие татарские шаровары, сапоги сафьяновые, а на поясе сабелька. Взглянул на нее атаман, признал булатную:

— Побратимом со Степаном стал?

— Другом на всю жизнь! — твердо отозвался Ермак.

— Добро! — похвалил атаман. — Степанка — казак отменный, храбрый! Как, станичники, решим? Любо ли?

— Любо, любо! Только дорожку гладить ему! — закричали озорные казаки.

Ермак чинно поклонился и неторопливо сказал:

— Бочку меду самого крепкого ставлю.

— Любо, любо!

— Есть ли еще чего? — громко выкрикнул атаман.

И еще есть, — твердо сказал Ермак и, оборотись к толпе, глазами нашарил Уляшу, подозвал ее. Вышла в казачий круг полонянка, как тополь стройная, походкой степенная. На смуглом лице яркий румянец. Глаза светились горячими огнями. Атаман и казаки залюбовались девкой.

— Хороша, орлица! — похвалил атаман. — Ну, кланяйся. честному народу да молись богу! Как звать?

Ермак выступил вперед и, возбужденный радостью, объявил:

— Уляшей, Ульяницей зовут.

— Хорошее имячко, — одобрил стоявший рядом бородатый станичник. — Пусть молится.

Полонянка растерянно оглянулась и опустила глаза.

— Черкеска или татарка, аль, может, и совсем цыганка, где ей молитвы наши знать! Молись, горячая, своему богу! — закричали в толпе. Но Уляша и своему богу не умела молиться. Вслед за Ермаком она помахала рукой, делая неуверенно крестное знамение, поклонилась своему будущему хозяину, как учили ее соседки.

Ермак расправил густую бороду и, по казачьему обычаю, накрыв полой Уляшу, сказал:

— Будь же ты моею женой!

Невеста упала жениху в ноги и весело отозвалась:

— Коли так, будь и ты моим желанным мужем!..

На этом все и окончилось. Выкатили бочку пенного меда, и на майдане сильней зашумели казаки. Откуда ни возьмись, вперед протиснулся Брязга, тряхнул серьгой и весело запел, притопывая каблуками:

При долинушке

Вырос куст калинушки.

На этой на калинушке

Сидит соловейко

Сидит, громко свищет.

Под неволюшкой

Сидит добрый молодец,

Сидит, слезно плачет…

Ермак понял намек: загрустили о нем товарищи-друзья — прилепился к полонянке. Он тряхнул курчавой головой и крикнул:

— Заводи веселую! Товариство николи не забуду! Айдате, молодцы, к бочонку, за ковш!..

Стал Ермак станичником и мужем полонянки. Хоть никто их не венчал, но слово перед народом дали, а ему, этому слову, крепость нерушимая. Хмельной он вернулся с площади и всю ночь ласкал свою жену, в глаза ей глядел и обнимал до хруста в костях. Радовалась она его великой силе, зарывалась лицом в курчавую бороду и все шептала:

— Милый, желанный мой! Смерть мне слаще разлуки, не покидай меня!

Однако на другой день, лишь только звезды стали гаснуть и месяц побледнел, Ермак быстро обрядился в путь-дорогу — в свой первый поход. Уляша вышла его провожать и долго держалась за стремя.

— Блюди себя! — оказал ей строго Ермак и погнал коня. Скакун сразу перешел на рысь и скоро вынесся на холм, с которого видны были серебристые излучины Дона, плавно несшего свои воды в сине-дымчатую даль. За Доном, среди степных курганов, убегала узкая лента дорожки, по которой скакала наметом казачья станица.

Разбрызгивая сверкающую росу, Ермак нагнал ватажку. К нему подъехал Полетай.

— Что, молодец, хорошо с молодой женой, а еще лучше в привольной степи! — с чувством произнес он. — Нет на белом свете милее и краше нашего Дона! Вон, гляди! — показал он на вспыхнувшие под восходящим солнцем тихие воды. — Красавец! — Глубоко захватив всей грудью чистый и бодрящий степной воздух, он шумно выдохнул и продолжал:

— Каждая русская реченька имеет свою красу! Волга-матушка — глубокая, раздольная и разгульная! Урал — золотое донышко, серебряны покрышечки. Днепр быстрый и широкий, а наш Дон Иванович — тихий да золотой! Радостная, дорогая река наша… Эх, молодцы, песню! — закричал он, и казаки, встрепенувшись, запели родную и веселую. Далеко разнесли степные просторы голоса станичников.

5

В степи, за Манычем, на глухом шляху приметили казаки бухарский караван. Куда ни глянь — пустыня, необозримые просторы, и по ним, словно в море, одна за другой бегут зеленые волны ковыля. Они набегают из-за окоема и, колыхаясь, торопятся далеко-далеко к горизонту. Станичники притаились за курганом и терпеливо ждали добычу. В легком облаке пыли появилась вереница качающихся на ходу верблюдов. Подле них на добрых конях всадники в остроконечных шапках, с копьями в руках.

Кругом тишина. Степь ласково поит душу покоем и солнцем. Не верится Ермаку, что сейчас вспыхнет сеча.

На переднем двугорбом верблюде сидит карамбаши[3],прямой и осанистый, в зубах у него зажата оправленная в серебро трубка. Гортанный говор все ближе: о чем-то спорят чернобородые купцы.

Полетай оглядел ватажку и во всю мочь крикнул:

— За мной, браты!

С визгом и криками понеслись казаки, охватывая караван, как распластанными крыльями, конной лавой. И сразу словно ветром сдуло всю важность с купецких лиц. Бухарцы в пестрых халатах, в белых чалмах бросились на землю и уткнулись-бородами в пыль. Всадники неустрашимо кинулись защищать хозяйское добро. Только один карамбаши, смуглый, со скошенными, длинными глазами и резко очерченным ртом, невозмутимо восседал среди обезумевших людей Когда Ермак кинулся к нему, он проворно соскочил с верблюда и низко поклонился казаку.

— Стой, не тронь, хозяин! — неожиданно заговорил по-русски карамбаши. — Я веду караван, но не нанимался, однако, защищать купца!

Его одного и взяли в полон: других порубили, а то отпустили — иди, куда понесут ноги!

…Казаки возвращались домой с тюками цветистых шелковых тканей, пестрых ковров, везли разные ожерелья, кишмиш и мешки пряностей, от которых огнем горит во рту.

Кони взбежали на холмистую гряду, и вот она, — рукой подать, — станица.

Над Доном длинной седой волной колебался туман, а в степи — прозрачная даль. Влево над станицей вились сизые дымки. Жизнь там только что просыпалась после ночного сна. На караульной вышке шапкой машет часовой. Из-за кургана выплыло солнце и сразу озолотило степь, дальнюю дубраву и высокие ветлы над станицей.

Казаки сняли шапки и помолились на восток.

— Пошли нам, господи, встречу добрую!

Глядя на дымки станицы, Ермак сладостно подумал: «Среди них есть дымок и моей хозяюшки! Знать, хлопочет спозаранку!» — от этой мысли хмелела голова.

А вот и брод, а неподалеку стадо. «Что же это?» — всмотрелся Ермак, и сразу заиграла кровь. На придорожном камне, рядом с пастухом Омелей, бронзовым, морщинистым стариком, Уляша наигрывала на дудке что-то печальное. Щемящие звуки неслись навстречу ватажке. Заметив Ермака, молодка вскочила, сунула дудку пастуху и прямо через заросли крушины побежала к шляху. На ней синел поношенный сарафанчик, а белые рукава рубахи были перехвачены голубыми лентами. И ни платка, ни повойника, какие положены замужней женщине.

— Здорова, краса-молодуха! — весело закричал Ермак женке.

Уляша подбежала к нему. Яркий румянец заливал ее лицо:

— Ох, и заждалась тебя!..

— Видно, любишь своего казака? — стрельнув лукавым глазом, насмешливо спросил Брязга.

— Ой, и по душе! Ой, и дорог! — засмеялась она и, проворно вскочив на коня, обняла Ермака за плечи.

Петро Полетай оглянулся и захохотал на все Дикое Поле:

— Вот это баба! Огонь женка!

Вошли в курень. Ермак сгрузил разбухшие переметные сумы, вытер полой вспотевшего коня, похлопал его по шее и только тогда обернулся к Уляше:

— Ну, радуйся, женка, навез тебе нарядов!

Тесно прижав к себе Уляшу, он ввел ее в избу и остановился пораженный: в избе было пусто, хоть шаром покати. Но не это смутило казака. Заныло сердце оттого, что не заметил он хозяйской руки в избе: ни полки с горшками у печи, ни сундука, ни пестрого тряпья на ложе. Печь не белена. На голых стенах скудные Ермаковы достатки: сбруя, седло старое с уздечкой, меч.

Ермак нахмурился. Не того он ждал от жены. Подошел к печи, приложил ладонь: холодна!

— Ты что ж, не топила, так голодная и бродишь? — сурово спросил он.

Уляша, не понимая, подняла на него свои горящие радостью глаза.

— А зачем хлопотать, когда нет тебя?

— Так! — шумно выдохнул Ермак. — А жить-то как? Где коврига, где ложка, где чашка?

Вместо ответа Уляша бросилась к нему на грудь и начала ласкать и спрашивать:

— А где же наряды, а где же дуван казака?

Ермак потемнел еще больше, но смолчал.

Пришлось втащить тюк и распотрошить его. Глаза Уляши разбежались. Жадно хватала она то одно, то другое и примеряла на себя. Укутавшись пестрой шалью, она любовалась собой и что-то напевала — незнакомое, чужое Ермаку. Нанизала янтарные бусы и смеялась, как ребенок.

— Ай, хороши! Красива я, говори? — тормошила она Ермака.

— Куда уж лучше! — горько сказал он, а с ума не шла досада: «Не хозяюшка его женка, а полюбовница!». Чтобы сорвать тоску, сердито спросил — Ты что пела? Это по-каковски?

— Ребенком мать учила. А кто она была — не знаю, не ведаю. — Она отвечала, не глядя на Ермака, была вся поглощена привезенным богатством.

— Ох, наваждение! — тяжко вздохнул казак и уселся на скамью. Угрюмо разглядывал Уляшу. Было в ней что-то легкое и чужое ему. «Ей бы плясы да песни петь перед мурзой, а попала в жены к казаку. Ну и птаха-плясунья!» — думал Ермак.

Не видя его хмурого лица, Уляша и впрямь пустилась в пляс.

«Ровно перед татарским ханом наложница пляшет. Эхх!» — сжал Ермак увесистый кулак. Так и подмывало ударить полонянку по бесстыдному лицу. Но и жалко было! Люба или не люба? Поди разберись в своих чувствах! Он не сдержался, вскочил со скамьи и схватил ее за волосы. Дернуть бы так изо всей силы и кинуть к ногам, растоптать пустельгу! Но, откинув ее голову, он встретился с ее жадно-красными губами и палящими глазами и обмяк.

— Бес с Тобой, окаянница! Играй, пляши, лукавая! — бесшабашно махнул он рукой…

Так и повелось. Ермак уходил на охоту бить кабанов в Донских камышовых зарослях, пропадал два-три дня в плавнях, а молодка проводила время, как хотела. Только затихал конский топот, она убегала, в степное приволье. Там, вместе с казачатами, гоняла верхом табуны или, вместе с пастухом Омелькой, пасла овечьи отары и играла на дудке. Порой приходила на костер к рыбакам и бередила их своими жгучими глазами. Бывало, бросалась в Дон и переплывала с берега на берег. А о доме не помышляла. Был он, как у бобыля, пустым и бесприютным.

Затосковал Ермак. Когда пришел к нему Петро Полетай и заговорил о новом набеге, он, не долго думая, решил вместе с ним сбегать под Азов — отвести душу. Уляша плакала и, уцепившись за стремя, далеко в степь провожала своего казака. А он, глядя на нее с седла, был и доволен, что уезжает, и тревожился, что оставляет ее одну.

6

Через две недели веселый и бодрый примчал Ермак к своему куреню и будто разом оборвалось сердце: не вышла, как всегда, Уляша к околице встретить его, не захотела взглянуть ему весело- в глаза и прошептать знакомые, но такие волнующие слова, от которых вся кровь разом загоралась в жилах. Охваченный тревогой, казак соскочил с коня, пустил его ходить на базу, а сам устремился в избенку. Распахнул дверь и… замер от неожиданности.

Прямо перед входом, на широкой кровати лежал, раскинувшись, Степанка и, положив голову на его жилистую руку, сладко дремала Уляша. Он открыл глаза и ахнул:

— Ермак!

— Что ты! — поднялась Уляша и застыла от страха.

— Так вот вы как! — скрипнул зубами Ермак. — Вот как!

Все молчали, ни у кого не находилось ни слова. Степанка поднялся и стал проворно одеваться. Ермак прислонился к стене и, мрачно блестя глазами, следил за ним. Долго длилось тяжелое молчание. Наконец, Уляша легко спрыгнула с ложа и, подбежав к Ермаку, упала на колени:

— Проспи.

— Не подходи! — прогремел Ермак и, распахнув дверь, выбежал на баз. За ним легкой тенью устремилась Уляша. Обняла, обвила руками казака:

— Любимый мой, ласковый, прости!..

Ермак остановился:

— Ты что наробила, гулящая?

Уляша бросилась на землю, охватила его колени и, целуя их, говорила:

— Заждалась я… От тоски… Любить крепко буду, только прости!..

Ермак схватил жену за руку, до страшной боли сжал запястье и заглянул в лицо. Она не застонала, смотрела широко раскрытыми глазами в его глаза. Дрогнуло сердце Ермака.

— Ладно, не убью тебя! — проговорил он. — Но уйди, поганая! Ты порушила закон! Уйди из моего куреня!

Ермак оторвал от себя руки Уляши, оттолкнул ее и, не глядя на хмуро стоявшего поодаль Степанку, пошел к коню. Похлопав по крутой шее жеребца, он проворно вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал в степь.

Ермак мчался по степи, по ее широким коврам из ковыля и душистых, медом пахнувших трав, и не замечал, окружающей его красоты. Сердце его кипело жгучей ревностью, злобой и жалостью. То хотелось вернуться и убить обманщицу, то было жалко Уляшу и тянуло простить и приласкать ее.

Долго кружил Ермак под синим степным небом. Путь пересекали заросли терновника и балки. Подле одной из них, из рытвины внезапно выскочил старый волк с рыжими подпалинами и понесся. по раздолью. Конь захрапел, но, огретый крепко плетью, взвился и стрелой рванулся по следу зверя. Лохматый и встрепанный серый хищник хитрил, стараясь уйти от погони; он петлял, уходил в сторону, но неумолимый топот становился все ближе и ближе…

Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувыркнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.

— Что, ворюга, к табуну пробирался? — закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком…

Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.

У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу — каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?».

От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша, — покачал головой Ермак, — думал — сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась…»

До вечера он просидел у каменной бабы. А потом — снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, крикнул:

— Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!

— Что такое? — хрипло, чуя беду, спросил Ермак.

— Утопла твоя Уляша! С яра кинулась, и конец ей…

Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.

— Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Эх ты, заботник!

На третий день всей станицей хоронили жену Ермака. Несли ее казаки в тесовой домовине. Позади всех, опустив голову, тяжелым шагом брел вдовец. И видел он, как рядом с гробом припадая на посох, плелся сгорбленный и потухший в одночасье Степанка.

Когда комья земли застучали по домовине, станичник примиренно сказал:

— Вот и угомонилась горячая кровинка, доченька моя. Спи тихо во веки веков!

Ермак промолчал. Ушел с могилы суровый и угрюмый.

В эту же ночь он, собрав ватагу самых отчаянных, вместе с Брязгой умчал в степи, пошарпать у ногаев и горе развеять. Станичники, проведав об этом, одобрили:

— Пусть выходится… Хорош и отважен бедун: ему не с бабами ворковать. Ему конь надобен быстрый, меч булатный да вольное поле-полюшко…

7

Давно казаки не видели подобного в степи: с татарской стороны налетело птицы видимо-невидимо, и станичные горластые вороны, которые кормились по казачьим задворкам, завели драку с прилетными. Сказывали понизовые казаки, что и у них подобное случалось в За-донье. И еще тревожное и неладное заметили на дальних выпасах пастухи-табунщики — от Сивашей, от поморской стороны набежало бесчисленно всякого зверя: и остервенелых волков, и легконогих сайгаков, и кабаны остроклыкие шли стадами, ломали донские камыши и рыли влажную землю в дубовых рощах.

Видя суету в Диком Поле, бывалые люди говорили:

— Худо будет! Орда крымская на Русь тронулась. Кормов много, вот и тянет степью на порубежные городки!

А в одно утро мать разудалого казака Богданки Брязги, — рослая и сильная станичница, — увидела в донской заводи плавающих лебедей. Как белоснежные легкие струги под парусами, горделивые лебедушки рассекали тихую воду, ныряли, в поисках добычи, а потом поднимали гибкие шеи и перекликались. Никакого дела им не было до людей. Но лишь казачка подошла к воде, они издали гортанный крик и, размахивая розоватыми на солнце крыльями, поднялись ввысь.

— Весточку, видать, приносили! — сокрушенно вздохнула казачка и пожалела, что спугнула лебедей.

Беспокойство в степи между тем нарастало. Тучами снимались птицы, ветер доносил гарь, и на далеком окоеме столбами вилась пыль.

Есаул, заглядывая вверх, предостерегал караульного на венике:

— Гляди-поглядывай!

— Глаз не спускаю с Поля! — отзывался казак и впрямь, как сокол, оглядывал просторы.

— Стой, есаул, вижу! — однажды закричал он.

Дозорщик заметил на горизонте быстро движущиеся точки.

— Гляди, скачут! Что птицы, несутся!

— Наши? — спросил есаул и по шаткой стремянке торопливо поднялся на маячок.

Вместе с караульным он стал разглядывать дали. Всадники вымахнули на бугор, и казаки признали своих.

— Слава господу, наши бегут, — облегченно вздохнул есаул.

По тому, как скакали кони, поднимая струйки пыли, и держались всадники, остроглазый часовой в раздумье определил:

— Наши-то наши, но бегут шибко. Знать, беда по следу торопится!

— Чего каркаешь! — сердито перебил есаул и прищурился. Увидел он теперь, что ватажка мчалась вовсю лошадиную прыть, точно «на хвосте» у всадников висел сам сатана.

Клубы пыли все гуще, все ближе. Кони скакали бешено и дико — так уносятся они от волка или злого врага.

— Вести несут! — сурово сказал есаул и, не задумываясь, повелел: —Бей в набат!

Частые тревожные удары нарушили застывшую тишину и разбудили станицу.

По куреням, на базах, у кринички, где женки брали воду, пошел зов:

— На майдан! На майдан!

С разных сторон на площадь бежали казаки, на ходу надевая кафтаны и опоясывая сабли. Начались шум, толкотня. Лишь старые бывалые казаки, украшенные сабельными рубцами, шли неторопливо, чинно, горделиво держа головы. Они-то наслышались, накричались и повоевали на своем веку! Всякую тревогу и невзгоду перенесли, в семи водах тонули и выплыли, истекали кровью, да не умерли, — живуч казачий корень, — и теперь могли поучить молодых и ничего не страшились.

Вот, наконец, и ватага! Кони взмылены, лица у казаков усталые, пыльные. У иных кровь запеклась. Впереди Петро Полетай, а рядом Ермак. Тут же позади и Богдан Брязга и Дударек. Увидя сына, мать всплакнула:

— Жив, Богдашка! Кровинушка моя…

Среди казаков на чалом ногайском коне сидел молодой татарин, обезоруженный, со скрученными за спину руками.

Ватажка въехала в толпу. Потные кони дышали тяжело, с удил падала желтая пена. Одетые в потертые чекмени, в шапках со шлыками из сукна удальцы держались браво. Пробираясь сквозь толпу, они кланялись народу, перекликались с родными и знакомыми:

— Честному лыцарству!

— Тихому Дону!

Позвякивали уздечки, поблескивали сабельки, покачивались привешенные к седлам саадаки с луками и стрелами. Лица у ватажников строгие, обветренные. Выбритый досиня гололобый татарин испуганно жался, жалобно скалил острые зубы, а у самого глаза воровские, злые. Его проворно стащили с коня и толкнули в круг. Спешились и казаки. Кони их сами побрели из людской толчеи. Волнение усилилось, хлестнуло круче, людской гомон стал сильнее.

Минута, и все затихло: из станичной избы показались старики. Они несли регалии: белый бунчук, пернач и хоругвь — символы атаманской власти. За седобородыми дедами важно выступали есаулы, а среди них атаман.

Площадь замерла, и только в голубой выси хлопали крыльями сизые турманы. Такое затишье наступает обычно перед грозой.

— Сказывай, казаки, с чем пожаловали? — громко окрикнул атаман ватажников.

Петро Полетай выступил вперед и чинно поклонился.

— Браты, — атаман и все казачество! — чеканя каждое слово, громко сказал он. — Турецкая хмара занялась с моря и Перекопа. Идут великие тысячи: янычары и спаги, а с ними крымская орда. Под конскими копытами земля дрожит-стонет! Идут, окаянные. Дознались мы, рвутся басурманы через донские степи на Астрахань…

— Слышали, станичники? — возвысив голос, спросил атаман. — Слышали, что враг близко?

— Слышали, слышали! — отозвались в толпе.

— А еще что видели? — снова спросил Бзыга.

Петро Полетай поднял голову и продолжал с горечью:

— Видели мы своими очами — горят понизовые станицы. Дети и женки плачут… Вот полоняник скажет, кто сюда жалует!

Сильные руки подхватили татарина и вытолкнули на видное место.

— Сказывай, шакал, кто на Русь идет?

Татарин съежился, как под ударами хлестких бичей. Заговорил быстро и еле внятно.

Переводчик, громоздкий усатый казак, старый рубака, пробывший четверть века в полоне у крымчаков, перехватывал трусливую речь и переводил:

— Просит не убивать.

— А сам с чем шел, не наших ли женок и детей рубить да насильничать. Спрашивай его, бритую образину, о другом! — зашумели вокруг.

Атаман сделал рукой знак. Казаки опять стихли, сдержали страсти, охватившие их сердца. Переводчик спросил пленника и выкрикнул:

— Сказывает, сам Касим-паша с большим войском идет, а с ним Девлет-Гирей спешит с мурзами. Орду ведет. Из Азова плывут турские ладьи с пушками и ядрами. Из Кафы янычары добираются. И еще сказывает, трое ден тому назад передовые татарские загоны в четыре поприща[4] отсель были. Жгли степные заимки, низовые городки…

— Слыхали, станичники: орда идет, великая гроза занимается! — поднял голос атаман. — Рассудите, казаки, гут ли, в куренях, будем отбиваться, аль со все?л Доном в Поле уйдем, день и ночь будем врагу не давать покою и роздыху. Как, станичники?

— День и ночь не давать басурманам покоя! — дружно ответили станичники. — Любы твои слова, атаман!

— Этой ночью станица уйдет в донские камыши да овражины, в лесные поросли! С волками жить — по-волчьи выть. В сабли татар и турок!

— В сабли! На меч, на острый нож зверюг!

Присудили станичники: темной ночью всем — и старым и малым — укрыться в степных балках, в укромных местах. Пусть достанутся в добычу злому татарину и жадному турку пустые мазанки да быльняк. А уйдет орда, все снова зашумит-заживет.

— Ух ты, жизнь — перекати-поле! — горько усмехнулся Ермак и вместе с казаками побрел с майдана, Конь его уже был на базу. Хозяин бережливо обтер полой своего кафтана скакуна и покрыл ковром. В мазанку не вошел — сгреб под поветью охапку камыша и разостлал под яблонькой.

Мысли набегали одна на другую. За соседним плетнем заголосила молодица.

«Загулявший казак побил, — подумал Ермак. — Набедокурила, лукавая».

Он старался заснуть, но не мог: тревожил женский плач. Не вытерпел казак, поднялся и пошел на причитания. На земле, среди полыни, сидела простоволосая женка в одной толстой грязной рубахе, поверх которой накинут дырявый татарский шумпан. Молодая, крепкая, словно орешек только радоваться, а она слезы льет.

— О чем плачешь, беспутная? — строго спросил женку Ермак.

Она вскинула на станичника удивленные глаза и ничего не ответила.

— Что молчишь? Чья будешь?

— Беглая, за казаком увязалась, а теперь одна, зарубили его! — всхлипывая, отозвалась черноволосая.

— Имя твое как? — смягчаясь сердцем, спросил Ермак.

— Была Зюленбека, а сейчас Марья.

— Выходит, крещеная полонянка?

— Сама с казаком сбегла, увела его из полона.

— Гляди, какая! — удивился Ермак и одним махом перелетел через плетень. — Чего же ты ревешь, раз не бита?

— Куда мне идти теперь? Татары придут и меня застегают! — скорбно сказала Зюленбека.

— Не бойся, — взял ее за руку казак. — Не придут сюда бритые головы. А коли придут, кости сложат. Не кручинься, уберегу!

Татарка была красива, хоть и неопрятна. Щеки у нее, что персики, матовые, а глаза — огоньки. Ободрилась она. По смуглому лицу мелькнула радость.

Ермак посоветовал:

— Пока укройся с женками, а там видно будет. Оберегайся!

Женщина смолкла и теплыми глазами проводила Ермака…

Закат погас. Ермак напоил коня, привязал его к кусту неподалеку от себя и растянулся на камышах, подложив под голову седло.

Донскую землю покрыла свежая, ароматная ночь. Холодок пошел с реки. Казак лежал и смотрел в безмятежную глубину неба, по которому плыли золотые пчелки-звезды. А на душе было тревожно. Где-то рядом, на шляху, который скрывался за темным бурьяном, женский жалостливый голос запричитал:

— Ах, родная, что опять будет? Дон наш родимый, ласковый, укрой нас от злой напасти, от лихой беды…

Далеко на окоеме занялось кровавое зарево: должно быть, загорелась дальняя станица…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Росла и наливалась крепостью русская земля. Несмотря на то, что царь Иван Васильевич Грозный неудачно воевал за искони русские берега Балтики, русский народ достиг невиданного доселе могущества и силы и далеко раздвинул пределы молодого и стойкого государства. Русские люди встречь солнцу дошли до Каменного Пояса, прочно обосновались на суровых берегах Студеного моря[5] и плавали на смоленых ладьях на далекий и сказочный Грумант[6]. Грудами костей усеяли они родную землю, но остановили монголов и спасли этим Европу. Не иссякла сила народа. Сломив владычество Орды, он и дальше утверждал свою независимость. Последние царства, образовавшиеся на обломках Золотой Орды, — Казанское и Астраханское, пали, и Волга стала русской рекой.

Сила и крепость Русского государства вносили беспокойство в душу турецкого султана Солимана великого. Он считал себя верховным повелителем и защитником мусульман во всей вселенной, и покорение московитами двух магометанских царств на Итиле[7] страшно встревожило его. И еще горше становилось у Солимана на сердце оттого, что Астрахань не только не захирела, но с появлением русских оживилась и стала большим караванным путем на Русь. Со всего Востока сюда наезжали расторопные купцы с товарами — из Шемахи, Дербента, Дагестана, далекой Персии, Хивы, Бухары и Сарайчика — и вели бойкий торг. Струги и ладьи, груженные самыми разнообразными изделиями и тканями, плыли из Астрахани по Волге и расходились по всей Руси, и это еще сильнее связывало берега Каспия со всей русской землей. Была и другая причина душевных волнений султана — ущемленное самолюбие азиатского владыки. Русский царь Иван Васильевич в своем пышном титуле стал именовать себя не только царем Московским и всея Руси, но и Казанским и Астраханским.

Турский хункер[8] был сильно встревожен, но по-прежнему мечтал о захвате Астрахани. Однако осторожный и лукавый Солиман рассудил, что в этом деле выгоднее всего будет положиться на своего поручника, хана крымского. Осенью 1563 года султан прислал в Крым своего чауша[9] и через него повелел хану Девлет-Гирею — к весне приготовиться в дальний поход.

Девлет-Гирей отличался жадностью и не прочь был поживиться, но он боялся и другого — попасть в полную зависимость от султана. Крымцы любили легкую наживу: налетать внезапно на порубежные городки, погромить, захватить добычу и скрыться в свои улусы. Поход на Астрахань показался Девлет-Гирею явно сомнительным. Он уже раз испытал на себе силу русских. В 1559 году татары спешили, по обычаю, напасть на русскую землю врасплох, но увы, времена переменились! На границе Дикого Поля выросли пограничные русские городки с гарнизонами, готовыми встретить врага на перелазах и бродах. Девлет-Гирей с ордой достиг реки Мечи и здесь столкнулся с порубежниками. Хан не дерзнул идти дальше. Гонимый страхом, он повернул в Дикое Поле и поморил в страшной гонке лихих коней и всадников. Князь Воротынский шел за ним по трупам до Оскола и не мог нагнать орду. Тем временем донские казаки быстро собрались и зашли в тыл крымской рати. Близ Перекопа произошла кровавая сеча, от которой не скоро оправились татары. Хан не забыл урока и, восхваляя достоинства Солимана, посылая ему в подарок лучших кречетов, просил чауша доложить султану, что пройти к Астрахани невозможно, а еще труднее удержать ее…

Поход не состоялся Девлет-Гирей готовился выслушать грозный окрик султана, но, к счастью, Солиман великий неожиданно умер, и все временно было забыто.

Сын хункера Селим, давно с нетерпением ждавший власти, чтобы упиться радостями жизни, заместил покойного. Подобно отцу, он жаждал прославиться великими делами, чтобы люди почитали его за мудрейшего и великолепнейшего повелителя на земле.

В светлый солнечный день, когда парк загородного дворца был напоен весенними благоуханиями, к султану на прием прибыли послы Бухары и Хивы. Великий визирь заранее подготовил хункера к их просьбам, но, не посоветовавшись со звездочетами, Селим не решился сказать им свое слово. Поджав под себя ноги, султан сидел на возвышении, украшенном золотом и драгоценными коврами, изображая собою полное равнодушие ко всему на свете. Два темнокожих нубийца, рослых и мускулистых, в ярких халатах, большими опахалами страусовых перьев направляли струю прохлады на чело «средоточия вселенной»[10]. Почтенный длиннобородый астролог, проведший перед тем ночь на одной из дворцовых башен в созерцании далеких небесных светил, стоял сейчас перед султаном и искательно смотрел на повелителя.

Хункер оживился и спросил звездочета:

— Скажи, что предначертали звезды о задуманном мною?

Астролог вспомнил о поднесенных ему втайне дарах бухарцев и заговорил льстиво:

— О, светлый лик, радость вселенной, царь царей, по сочетанию светил ничтожный раб твой угадал волю аллаха. На Итиле московиты притесняют правоверных, и слезы их взывают к мщению. Ты, наместник пророка на земле, всемилосердное сердце, не можешь не страдать от сего. Звезды мне сказали, что время для похода на Итиль самое лучшее и благонадежное…

Султан молчал, но в душе возликовал: настала пора прославиться! То, что не сделал отец его — Солиман великий, свершит он, его сын, мудрейший и могущественный…

Астролог удалился, и на смену ему на коленях вползли послы из Бухары и Хивы. Они доползли до высокого трона, над которым раскинулся купол синего балдахина, сверкающий, словно звездами, драгоценными камнями. Хункер восседал лицом к югу, к Мекке, где, как известно, почивает вечным сном пророк Магомет. Прищурив темные глаза, под которыми серели нездоровые отеки, он надменно взглянул на послов. Толстые бухарцы, с бородами, окрашенными хной в огнистый цвет, разом, точно по уговору, пали ниц перед султаном.

По знаку повелителя первый визирь сказал послам:

— Встаньте и поведайте просьбу вашу преславному и могучему Селиму великолепному!

Кряхтя послы медленно поднялись и стояли с опущенными головами. Старший из них, самый дородный, приложил ладонь к бровям, словно защищаясь от непереносимого блеска, вновь пал на землю, уставя бороду в ноги хункера, и завыл протяжным молящим голосом;

— Защитник веры и справедливости на земле, мы ехали через Астрахань и видели на берегах Итиля плач и скорбь правоверных. Царь московитов побрал Казань и Астрахань и разорил детей пророка. На священной земле нашей возведены русские храмы, а корабли наши и соседей наших, приходя в Астрахань, облагаются непосильными сборами. Допустимо ли это, средоточие вселенной, могучий царь царей? Настало время вступиться за Астрахань. Молим тебя! — и все послы упали ниц и подняли стон. Султан благосклонно улыбнулся и горделиво заговорил:

— Надейтесь! Пусть правоверные ждут моей милости. Я прикажу пожечь пламенным мечом неверных, смешать их кровь с землей. Да будет так! Идите и поведайте верным сынам аллаха, что Астрахань будет наша! — он торжественно протянул руку, и послы встали; склонив головы и пятясь к двери, они стали выбираться из бирюзовой залы.

2

Тихий вечер опустился на долину, в которой расположился Бахчисарай — столица крымских ханов Взойдя на высокие стрельчатые минареты, жемчужно белевшие среди яркой зелени садов, муллы призывали правоверных мусульман к вечерней молитве.

Все предвещало покой и сладостный сон. Девлет-Гирей совершил положенное омовение и забрался на крохотный балкончик, откуда, скрытый частой решеткой, с вожделением наблюдал за женами и наложницами, купавшимися в бассейне, расположенном среди сада. Зоркими глазами хан отыскивал среди них полонянку, привезенную татарскими наездниками с Дона.

Над круглой купальней колебались белые нежные облака, — пенились цветущие кусты черемухи. Под ними, в дожде лепестков, сидела сероглазая, круглолицая и тонкая, как тростинка, девушка в желтом шелковом халате. Сбросив расшитые серебром чувяки и наклонившись к воде, она, любуясь собою, заплетала пышные русые косы. Ах, какие косы! Пожилой хан залюбовался стройной красавицей, забыв обо всем на свете.

«Но зачем она так тоскливо запела? — огорченно подумал он. — Что только смотрит старая карга Фатьма? Для чего она приставлена к ней? Зачем дает она прекрасной гурии так тосковать?».

Голос полонянки звенел тихо, нежно, как звучит в жаркий полдень ручеек. Девлет-Гирей знал русскую речь и понимал толк в плясках и пении. О чем жалуется полонянка? Хан притаился и слышал учащенные удары своего сердца.

Казачка пела-жаловалась:

Я вечор гуляла во зеленом саду

Со своею государыней матушкой,

Как издалеча, из чиста поля,

Как черны вороны, налетывали,

Набегали три татарина-наездника,

Полонили меня красну девицу,

Повели меня во чисто поле…

Нет, это невозможно слушать! Хан встрепенулся, закашлялся, он был недоволен.

Расстроенный Девлет-Гирей выбрался из своего укрытия и прошел в опочивальню, у. порога которой ожидал раб Абдулла — поверенный всех сердечных тайн хана. Повелитель хотел сказать ему о своем неудовольствии, но слуга опередил его. Одутловатое желтое лицо раба было встревожено, он беспокойно взглянул на хана и тихо сказал:

— На небе солнце, а на земле ты самый счастливый из смертных. Великий хункер сподобил тебя своим фирманом, чауш только что прибыл из Стамбула и ждет тебя, мудрый хан.

Девлет-Гирей вздрогнул:

— Гонец? Что же ты молчал?

Раб упал ниц и жалобно заголосил:

— Прости, благородный и великий хан, не смел нарушить твоих размышлений…

«Поход на Астрахань!» — сразу догадался Девлет-Гирей и, чтобы отдалить неприятную весть, сказал:

— Вели накормить гостя из моих блюд и напоить из моих сосудов!

Всю ночь не мог заснуть хан. Мысли о полонянке отлетели, их сменили другие, тревожные и опасные. Девлет-Гирей понял, что ему не избежать похода. Хункер Селим коварен, мстителен и жесток.

Однако утром Девлет-Гирей, хоть и льстиво принял султанского чауша, все же пожаловался на тяжести и опасности пути в безводной степи. Он сунул чаушу кожаный мешочек с дарами и снабдил его письмом к хункеру.

Жаловался и печалился хан, что туркам ни зимой, ни летом нельзя идти на Астрахань. Зимой в степях свирепствуют страшные вьюги и жестокие морозы, и турки все померзнут. Летом травы в степи сгорают от солнца, источники пересыхают, и войска погибнут от безводья.

Надеясь на щедрые поминки, но сильнее всего боясь турецкого соседства, Девлет-Гирей послал гонца и к царю Ивану Васильевичу оповестить его о том, что турецкие войска готовятся идти под Астрахань и было бы, дескать, лучше, если бы царь отдал султану Астрахань добром.

Гонец быстро вернулся и поминок на этот раз с собой не привез.

Царь московский отвечал Девлет-Гирею решительно и сердито:

«Когда-то ведется, чтобы, взявши города, опять отдавать их?».

Одна за другой последовали неудачи. Хункер Селим не внял предостережениям и отправил в Кафу[11] пятнадцать тысяч спагов и две тысячи янычар, вручив начальство над ними Касим-паше. Девлет-Гирею оставалось покориться воле султана. Выделив пятьдесят тысяч конников, он приготовился к походу.

3

31 мая 1569 года Касим-паша тронулся в донские степи. Огромная конная и пешая рать потянулась из разных направлений к Переволоке. Из Азова шли турки-янычары на своих лохматых выносливых конях. Татары пересекли Перекоп и держали путь на станицу Качалинскую. Туда же из Азова поплыли турецкие каторги[12], груженные пушками, порохом, снарядами и богатой казной. Гребцами на судах сидели две с половиной тысячи невольников, среди которых было много русских полонян. Их охраняли от побега всего полтысячи турок. Плыли против течения, добирались медленно. И полоняне все ждали, — вот-вот наскачут русские и отобьют их. Но пустынна была степь, безмолвными лежали на берегах казачьи городки, покинутые станичниками. Янычары и спаги двигались вдоль Дона по изумрудному ковру трав, который распахнулся перед ними от горизонта до горизонта. Конские копыта беспощадно попирали необычайной красоты узоры, расцвеченные белыми, красными, желтыми тюльпанами. Орда привыкла к пестроте степных просторов, к ясному бирюзовому небу, к ласковому солнышку, к аромату трав, к радостной песне жаворонка и, не замечая всего этого, лилась, как шумящий мутный поток, смывающий все на своем грозном пути. Там, где прошли всадники, оставалась пустыня. Позади орды сиротливо лежала оскверненная земля, вились тучи дыма, пустыми оставались колодцы, и убегало все живое — зверь и птица. Только вчера ковыль кишел разной дичью: дрофами, перепелами, журавлями, — сегодня позади ордынских коней над испепеленной землей простерлось безмолвие. Даже рощицы и береговые заросли исчезли. Недавно над Доном, раскачивая густыми кронами, шумели пахучая черемуха, ольха и вяз, а сейчас ветер разносил пепел потухших костров. И когда погасал закат, спускался вечер в пелене туманов и поднимался багровый месяц, а на землю ложилась обильная крупная роса, тогда казалось, что вся донская степь плачет горькими слезами в большом горе.

Впереди янычар, в окружении многочисленной охраны, в золоченом паланкине, водруженном между горбами высокого верблюда, восседал Касим-паша, безмолвно и равнодушно взиравший на степи. Мягко шлепая по пыли большими ступнями, подняв змеиную голову, верблюд с презрительным выражением важно нес своего господина. За верблюдом, раскачиваясь, шел второй, с голубым паланкином на спине, а из-за шелковых складок его порой выглядывали жгучие глаза любимой наложницы Касим-паши.

Казалось, орды движутся среди безбрежной и безмолвной пустыни, но за ними зорко следили сотни настороженных глаз. Казачьи ватажки, скрываясь в балках, неустанно стерегли врага. Гортанный говор, ржанье коней, свист стрелы, пущенной из тугого лука, — все, все, что исходило от врага, было ненавистно и сжимало сердце. И каждое движение орды было слышно чуткому уху казака.

Ермак, крадучись, с полусотней шел следом за дикими всадниками, сметавшими все на пути. И горько-горько становилось на душе казака, когда впереди подымались густые клубы дыма, — ордынцы жгли встречную станицу. Завидев зловещее зарево, Ермак сумрачно сдвигал брови. Он недавно появился в Диком Поле, но сердцем, всем своим существом чувствовал, что это своя, русская, на веки веков русская земля! Лицо Ермака бледнело, глаза туманились, когда он видел за конем ордынца заарканенную казачку с распущенными по ветру волосами; он весь наливался кровью и, налетев на своем дончаке на врага, со страшной силой опускал тяжелую саблю на голову насильника.

Казачья полусотня уничтожала турок где только могла. Она подстерегала врага всюду — на перелазах, у водопоев, на пастбищах. Турецкие янычары жаловались:

— Шайтан казак: есть он тут и нет его! Откуда берется шайтан? Нельзя отойти в степь, нельзя напиться из колодца, совершить омовение, нельзя нарубить дров для костра! Велик аллах, мудр паша, помоги нам! Многомилостивый и храбрейший посланник хункера, разреши повернуть коней в степь и потоптать казаков!

Касим-паша, словно коршун на высоком кургане, держался неподвижно, замкнуто и молчал. Он понимал, нельзя уходить за казачьими сотнями. Разве поймаешь дым в голубом небе: он всклубится и растает; так и казачьи ватаги, — они есть сейчас, но они рассеются, чтобы заманить янычар в болота.

На привалах, у голубого Дона, ставили золотой шатер для Зулейки, и Касим-паша уходил в него. Он садился на пуховики, тянул из кальяна[13] ароматный табачный дым, слушал песни и смотрел пляски наложницы.

На донских просторах буйствовала весна. Степь зеленела, гудела, пела многочисленными голосами налетевшей отовсюду птицы, травы наполняли воздух благоуханием, и полуобнаженная Зулейка ах как хорошо плясала! В сердце старого паши проснулась молодость, но лицо его продолжало сохранять высокомерие и самодовольство.

Сегодня янычары прошли небольшим полем и потоптали его. Касим-паша вспомнил об этом и похвастал:

— Русский народ над полем потел, а наш конь его пшеницу съел. Слава аллаху!

Плохо понимал Касим-паша военные дела, не знал, не ведал он Дона! Равнина, синяя река, курганы, ковыль и среди него черепа коней. Это на первый неопытный взгляд. Но Девлет-Гирей, крымский хан, знал, что в этом необъятном просторе раскинулись глубокие речные долины, бесконечные овраги, балки, сплошь покрытые непролазными кустарниками, местами — черными и красными лесами, а то и топкими болотами. Низины пропитаны водой, обильно заросли шумным камышом, над ручьями непроглядные талы, на поймах — высокие сочные травы.

Мстителен Дон, неуступчив Дон! Много заросших стариц, много проток, рукавов, огибающих бесчисленные острова. И везде, во всех этих тайниках, глушицах — казачьи становища, юрты, скрытые городки.

И не видно глазу врага, что таятся в них и готовятся к схватке казаки.

На майданах деды-рылешники[14], седые, слепые, бородатые, пели о ратных подвигах казаков, о битвах с неверными среди ковыльного моря, о богатырях-станичниках, омывших своей кровью крутые берега Тихого Дона.

Тут, на майдане, и встретил Ермак молодого смуглого казака с большими грустными глазами.

— Ой, диду, спой мне про татарскую неволю! — попросил печальный казак сивобородого старика.

Дед-рылешник вслушался в голос и сказал ободряюще:

— Чую, со мною гуторит ладный казак. Крепок, а затосковал. Не впервое басурману приходить на Дон; ох, и сколько костей всегда оставлял тут враг!

— Не о том кручинюсь, дид, — покорно отозвался казак. — Сестру нехристи в полон за Перекоп увели. Кипит моя кровь…

Внезапно на плечо казака опустилась крепкая рука и раздался уверенный голос:

— А коли кипит, бить надо супостата; в землю вгонять нечисть! Как звать, молодец?

Станичник оглянулся. Перед ним стоял кряжистый темнобородый казак с веселыми смелыми глазами.

— Иваном зовут, по прозвищу Кольцо.

— Ну, Иванушка, садись на коня и едем в Поле. Едем, братик, одной веревочкой, видно, связала нас судьба, вместях и татар бить!

— Что правда, то правда! — сказал дед-рылешник, огладив длинную бороду.

Казаки поседлали коней и заторопились в степь. Ехали-скакали рядом. Ермак пристально поглядывал на товарища. Высок, глаза большие, карие, густые темные брови. Из-под шапки вьются кудри. На коне сидит лихо, поведет плечом, — чувствуется сила. Орел!

На западе догорала заря, обозначился тонкий серп месяца. Стало быстро темнеть, и в ковыле закричали перепела: «Пить-полоть, пить-полоть…».

В этот вечер, тихий и благоуханный, к Переволоке подошла орда и раскинулась станом в широкой балке, уходящей к Дону. Месяц заливал все серебристым светом. У излучины ржали кони, где-то неподалеку кто-то забивал прикол для иноходца, и сотнями золотых звезд горели огни во тьме. У костров возились люди…

— Турецкий стан, — шепнул другу Ермак. — Тут и высмотрим все!

Казаки спешились, укрыли скакунов в густом тальнике, а сами уползли в ковыль. Вот и край овражины, темные кустики. Затаив дыхание, донцы залегли.

Прямо за большим огнищем — золотой шатер, полы распахнуты. На пуховиках сидит Касим-паша. Золотится огонь, отблески его сверкают на парчовой одежде паши, а над логом раскинулся через небо жемчужный пояс Млечного Пути.

Ермак видит… На пестром ковре в шатре бесшумно движется в пестрых шальварах и зеленых сапожках смуглая наложница. Слышен повелительный голос Касим-паши, но слов не разобрать. Казак сплюнул и хмуро подумал: «Эко, воин, идет на Русь, а с бабой нежится! Ему бы, старому, дома сидеть!».

Иван Кольцо «вынул стрелу, приложил к тетиве. Не миновать тебе беды, старый коршун! Ермак глухо ахнул: оперенная стрела с визгом пронеслась и пронзила шатер. В эту минуту наложница заслонила Касим-пашу, обливаясь кровью, упала на ковер. Старый паша трусливо оглянулся и захлопал в ладоши. Набежали янычары, закричали, указывая в темноту. Ермак понял, что надо уносить ноги. Бесшумно уползли казаки; когда сели на коней и ускакали далеко за курганы, Ермак сказал:

— Люб ты мне, Иван, но горяч и хочешь взять врага срыва! Коли бить, так надо бить наверняка!

Кольцо не сразу отозвался, потом схватил Ермака за руку:

— Кровь взыграла, верь мне, в другой раз не промахнусь!

Они выехали на возвышенность, и перед ними опять показались бесчисленные огоньки в степи.

4

15 августа турецкие суда подошли к Переволоке и стали сгружать арбы_ пищали, пушки, ядра к ним, порох, свинец, мотыги, кирки и мешки. Над Доном метались потревоженные чайки. Ржанье коней и людской говор гулко разносились по воде.

Ранней зарей на необозримом пространстве степи вытянулись тысячи копачей с мотыгами, заступами и приступили к прокладке канала. Пронзительным скрипом оглашали степь большеколесные арбы, на которых отвозили землю. Орды татар относили землю в полах халатов, в походных сумах. К полудню солнце поднялось высоко над раскаленной равниной; оно палило, жгло, изнуряло зноем. Сбросив одежду, полуголые воины Селима с рвеньем били в землю кайлами, вгрызались в нее заступами; пыль клубилась над ратью, смешиваясь с дымом костров, на которых в больших котлах ордынцы варили конину. Воду для питья брали из Дона, но берега его подстерегали врагов. Стоило турку или татарину ступить в воду, как из камышей с визгом вырывалась стрела, и горе было ордынцу — он падал, сраженный насмерть!

«Нет, не вырыть нам канала! Не видать больше берегов Понта!» — в отчаянии думали ордынцы.

Весна давно отошла. Под жарким солнцем поник и высох ковыль. Затихли на гнездовьях птицы, не пели больше в голубой выси жаворонки. Ближние родники пересохли, а на дальних подстерегали казаки. Не исчерпать море ложкой, — так не перетаскать и землю на Переволоке горстями. Не бывать тут голубым водам!

В одну из ночей на темном горизонте змейками пробежали огоньки, вспыхнули жаркой полоской и стали шириться, расти, и вскоре коварные языки пламени заиграли на черном небе. Они становились то ярче, то бледнели и замирали, то вспыхивали и тянулись к звездам.

— Аллах всемилостивый, степи горят! — закричали в таборе турки. — Казаки жгут сухой ковыль! Смерть! Смерть!

Из шатра вышел толстый Касим-паша и заплывшими глазами уставился в синие огоньки. Турки закричали ему:

— Куда ты привел нас? Мы ищем воду, а нас самих скоро пожрет пламень!

Паша перетрусил, хмуро молчал. Следом за ним из шатра вышел Девлет-Гирей, и его звонкий голос разнесся вдоль Переволоки:

— Вы бабы, а не воины! — закричал он. — В степи каждый год огонь, джигиты всегда жгут посохшие травы, чтоб в рост пошли новые, молодые. Огонь дойдет до ручья, и конец ему!

Небо побагровело, языки пламени тянулись вверх, плясали и торопились. Видно было, как в их багровом отсвете летали потревоженные птицы. Было и красивое, и страшное в жарком степном пожаре.

В стане всю ночь не могли успокоиться, гомонили, спорили, и только легли, а на востоке уже забрезжил рассвет. Всем казалось, — рано, очень рано пришло утро. Солнце из-за гребня увала только брызнуло лучами, а уже защелкали бичи — спаги поднимали людей на работу.

При ярком солнечном сиянии страшной выглядела степь. И откуда только снова появился резвый ветер? Он гнал на работающих тучи едкой золы; она проникала в легкие, скрипела на зубах и покрывала потные бронзовые тела. Еще жарче, невыносимее жгло и терзало солнце, еще изнурительнее стала работа!

В третьем часу пополудни от жгучей жары упал один из копачей канала. Он лежал почерневший, с открытыми глазами, уставленными в белесое небо. К вечеру легло костями в пыль еще десять копачей.

Касим-паша велел перенести его шатер к Дону, — тут легче дышалось и не так тревожили крики недовольных воинов. Но и здесь он не находил душевного покоя; рядом, на воде, уткнувшись носами в берег, неподвижно стояли ладьи, а в ладьях чего-то зловеще ждали невольники.

Они злобно смотрели на золотой шатер, и Касим-паша сам слышал, как бородатый русский полоняник громко сказал:

— Не дойдут они до Астрахани, все передохнут тут! А коли и дойдут, то царь Иван Васильевич нашлет на орду свое войско, и тогда берегись, бритая башка!

Касим-паша от ярости сжал зубы. Он проучит этого раба за его дерзкие слова! По его приказу привели полоняника, скованного по рукам и ногам цепями. Он был невысок ростом, худ телом, бороденка всклокочена. Жалок человек, тщедушен, а глаза упрямые. Он не упал на колени перед пашой и не взмолился.

Турок засопел, уставился на него злыми глазами.

— Ты кто? — спросил он по-турецки.

— Я — Семен Мальцев, посол государев! Ехал из ногайских улусов, напали ордынцы, ограбили, изранили и в полон захватили. Повели освободить, иначе Русь за меня стребует с салтана!

Касим-паша презрительно улыбнулся в бороду, промолчал. Глаза его жгли русского, но тот спокойно продолжал, показывая на изувеченные руки:

— Гляди, что сталось! Гребцом на каторге был: и жаждал, и голодал, и страждал. Доколе так со мною будет?

Он говорил так смело и гордо, что казалось, будто сам паша у него в рабах. Руки полоняника перевязаны лохмотьями, и на них засохла, заскорузла кровь.

— Я прикажу срубить тебе голову! — сказал Касим-паша.

— Мою срубишь, твою в уплату Русь достанет! Салтан царю тебя выдаст! — громко ответил русский.

— Ух, шайтан! — сжал кулаки турок и закричал: — Много ли тебя есть — хил и слаб, раздавлю, как червя!

— Сколько есть, весь тут! Умучить думаешь, — не боюсь. Русь сильна!

Он смотрел в глаза паши смело, и Касим чувствовал в его взгляде непокоримую и непреодолимую силу. «Таких не сломишь!» — с досадой подумал он и рассудил про себя: «Кто знает, что будет впереди; может, и пригодится в игре этот пленник?» И сказал паша:

— Я прикую тебя к пушке, и ты не сбежишь, пойдешь с нами раскаленными степями к Астрахани!

— Что ж, спасибо и на этом! — спокойно ответил русский. — Ведь и Астрахань — наша родная, русская землица!

Касим-паша захлопал в ладоши, мгновенно появились два рослых спага и схватили полоняника. Они увели Семена Мальцева и приковали его к пушке, а каторги с гребцами-невольниками увели книзу, поставили подальше от золотого шатра.

Работа по рытью канала невыносимо изнуряла войско. Только скрывалось солнце и гасла заря, люди, еле утолив голод, валились на землю и засыпали в тяжелом сне.

И тут пришла тревожная пора: от утомления засыпали не только землекопы, часто находили сонной и стражу.

Стояли безлунные ночи. В лагерь врывались конные казаки. Бесшумно, словно тени, проникали в стан и резали сонных ордынцев, янычар и спагов. Когда всходило солнце, Касим-паша падал на коврик и молился аллаху:

— Великий и всемогущий, побереги мою жизнь. Что творится на этой проклятой земле! Может, и в самом деле уйти степью?

Он советовался с ханом Девлет-Гиреем. Тот упорно молчал, а когда говорил, то Касим-паша слышал:

— Я советовал мудрейшему и великому хункеру Селиму не спешить с Астраханью. Русь хитра! И кормов в степи мало, а зимой тут гололедица и бескормица, будут гибнуть люди и кони…

Глаза хана, черные и лукавые, непроницаемы.

А в эту самую пору Ермак с казаками напирал на Андрея Бзыгу:

— Турки пристали, изверились, они чуют, что канава станет их могилой, Степи пожжены, нет корму для коней. Всем скопом навалиться на них и посечь-порубить врага саблями!

Выставив дородный живот, атаман хмуро разглядывал станичников.

— Чи вы посдурели, чи хмельные! — сердитым басом гудел он. — Их хмара, а нас сотни. Рук не хватит порубать. Терпеть надо!

— Чего терпеть, ежели сердце огнем пылает! Земля поругана, казачество ждет! На реке Дону более двух тысяч полонян на каторгах гребцами, нас ждут не дождутся. Подай руку, вместе подымутся и будут орду бить!

— Нельзя! Слушать меня, атамана, казаки! — закричал Бзыга.

Ермак и Кольцо ушли с майдана мрачными.

«Не тот атаман! — думал Ермак. — Кому служит, не разберешься!» — и не утерпел, ударил себя в грудь.

— Мы же русские!

— Русские! — твердо ответил Кольцо — Каждой своей кровиночкой!..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

За ордынским станом, на восток, на всем протяжении Переволоки лежала необъятная ширь до самой Волги. Тут, между Доном и великой русской рекой, пролегал старый путь, издревле известный, и всегда из восточных стран на Русь через эти места шли караваны. В логу, где шумела рощица, таилось самое заманчивое в этой печальной пустыне — колодцы «Сасык-оба». Здесь путника ожидала тень, прохладная вода и отдых.

Вторую ночь Ермак с казаками стерег тут ногайцев: знал он, — раз идут турки и ордынцы на Астрахань, непременно навстречу им потянутся переметчики. Тут и ловить их!

За курганом, с подветренной стороны, лежали Ермак и Гроза, Иван Кольцо да Богдашка Брязга, а с ними десятка три удалых станичников. Ночь простиралась звездная, тихая, не слышалось воя назойливых шакалов, не шелестели травами тушканчики. Казалось, вымерло все в бескрайной пустыне…

Гроза вздохнул, мечтательно посмотрел на небо.

— Вот и колесница царя Давида поднялась краем из-за кургана! — показал он на Большую Медведицу и сладко потянулся. — Лежу, а сам думаю: вот покончим с ордой, да и на Волгу! Чую в своих жилах горячую кровь, никак ей не угомониться. А тут, на станице, Бзыга да заможники тянут из нас жилы. И у нас на Дону неправда завелась. Эх!..

Над степью пронесся прохладный ветерок, звезды стали бледнеть.

— Скоро утро! — задумчиво сказал Брязга. — Соснуть, братцы, да не спится.

На востоке заалела полоска зари, тишина кругом стала полнее, глубже. Чуткий на ухо Ермак вдруг уловил неясный, смутный звук. Знакомое безотчетное чувство тревоги охватило его. Он припал к земле. И опять тихие певучие звуки повторились, они росли, крепли, наливались сочностью и приближались. Теперь отчетливо переливались погремки-бубенчики.

— Браты! — вскочил казак. — Караван идет!

Брязга насторожился.

— Верно! — подтвердил он. — Слышно — арбы скрипят…

— Из Астрахани к туркам торопятся ногайские переметчики. Ну, братцы, не зевай!

— Оттого ночью воровски идут, что Касим-паше дары везут!

Заря охватила полнеба. На золотом фоне ее с востока по тропе приближались темные точки; они росли, близились, и, наконец, верблюд за верблюдом, показался большой караван. Казаки взметнулись в седла и убрались в балочку. Ермаку все видно… Вот из-за кургана, покачиваясь, показался огромный верблюд. Сбоку в люльке белеет чалма карамбаши. Он что-то монотонно поет.

Длинной цепью верблюды тянулись к колодцу «Сасык-оба». Туго набитые мешки и тюки покачивались по обе стороны вьючных седел. Седобородые купцы в пестрых халатах и. белоснежных чалмах дремлют, а неподалеку от них на горбоносых ногайских конях джигитуют всадники с копьями. Нежный звон бубенчиков усилился, — караван подошел к глубоким колодцам. Карамбаши повелительно прокричал своему головному верблюду:

— Чок!

Животное огляделось и тихо опустилось на землю. Вожатый, в стеганом халате, проворно выбрался из люльки и стал покрикивать на слуг.

То и дело раздавалось резкое, властное:

— Чок! Чок!

Один за другим опускались верблюды, и караванщики быстро разгружали кладь. Из своего паланкина выбрался толстый купец в халате, шитом золотом, и шароварах малинового бархата, в зеленых сапогах из ослиной чешуйчатой кожи с загнутыми носками.

Ермак приготовил аркан. Эх, только размахнуться и захлестнуть жирную шею купца! Казачьи кони нетерпеливо перебирали ногами, тут бы и…

Но в эту самую минуту, поднимая пыль, к роднику «Сасык-оба» вынеслась на рысях казачья сотня. Впереди на черном коне-звере показался Андрей Бзыга в красном чекмене.

«Опередил, опередил!» — раздраженно подумал Ермак и, оборотись к станичникам, крикнул:

— За мной, браты!

Ногайцы пали на колени и, подняв вверх руки, заголосили на разные лады:

— Алла! Алла!

Жирный купец в малиновых шароварах, низко приседая, залопотал.

Бзыга подбоченился, сощурил зеленоватые глаза и сказал важно:

— Смотри, послы ногайские к царю следуют…

Купцы униженно били лбами в землю. Стражники побросали копья и, опустившись на колени, завопили:

— Ага, ага[15], будь милостив! Мы подневольные!

Тут Ермак вынесся на разгоряченном коне. Его дончак злобно заржал, поднялся на дыбы, готовясь растоптать врага. Но Бзыга вымахнул сабельку, синим огоньком блеснула полоска булата.

— Не трожь! — багровея, закричал он Ермаку. — Не видишь, послы едут на Русь! Царь забирать не велел.

Глаза атамана потемнели, прочел в них Ермак непримиримую ненависть. Гроза скрипнул зубами и сказал хмуро:

— Опять ты, атаман, поперек нашей дороги стал!

— Говоришь много! Гляди, пожалеешь! — пригрозил Бзыга.

Ермак оглянулся на своих. Крепкие, загорелые, они, как дубы, вросли в седла. Рука Богдашки Брязги крепко сжимает рукоять сабли. Но он и товарищи притихли, опустили глаза в землю. Укротил их всех окрик атамана — сильна еще его власть!

Степенно и твердо сказал Ермак атаману:

— Чую, не послы это, а переговорщики из Астрахани едут челом бить Касим-паше.

— Не твое дело! — властно отрезал атаман. — Я тут набольший из вас, и мне только положено знать обо всем… Эй, купцы, к вам мое слово! — Бзыга спрыгнул с коня, подошел к седобородому и стал с ним вести речь по-ногайски.

Ермак и его ватага свернули в сторону. В караване опять началось обычное оживление: почуяли астраханцы свою руку. По приказу седобородого, на ковыль раскинули мягкий, пушистый бухарский ковер. На него разостлали дастархан, слуги принесли медные кумганы, расставили серебряные чаши. Налили свежего кумысу, положили салмы, баранины, круту. У колодца зажгли костры и стали жарить на углях баранину.

Высокий сухой старик, с бородой, слегка подкрашенной хной, величественно уселся на подброшенную слугой подушку. Его зеленый халат из тяжелой парчи переливался на солнце серебром. Астраханский посол поднял руку, и слуга проворно положил рядом с ним вторую подушку. Старик пригласил Бзыгу сесть рядом с ним. Атаман, не задумываясь, по-татарски подобрал под себя ноги и чванливо уперся в бока. Рядом с ним расселись другие купцы, и началось обжорство.

От костров по степи тянулся сизый дым Казаки теснились к Ермаку, а сами, глядя на повадки атамана, думали горькую думу: «Продал нас Андрей, продал!» Ермак еле сдерживал себя. «Эх, налететь да переведаться саблей с Бзыгой в чистом поле! Да никто не поможет и осудят еще: во тьме бродят станичники, и для них святее нет приказа атамана!».

Между тем по гортанному окрику седобородого купца карамбащи развернул перед Бзыгой большой тюк. И сказал старик атаману:

— Бери, ты достоин этого!

Цветным каскадом запестрели перед Бзыгой кашемировые шали, алые шелка, бухарские ткани, которым цены нет! Развернул карамбаши другой мешок, — высыпались цветные сапоги с окованными серебром закаблучьями и высокими загнутыми носами. Распахнул третий тюк, — гляди, любуйся, выбирай! Тут и синие чекмени с перехватом в пояснице, и пояса цветные, и халаты пестрые. Сколько богатств заиграло для алчного глаза атамана!

Заслоняя грудью сокровища, толстый купец осторожно разложил кожаный складень, и на черном бархате заблестели алмазы, яхонты и бирюза.

Бзыга крякнул, потянулся и заграбастал горсть драгоценных камней. Купец не рассердился, только ниже склонил голову и хитро улыбнулся, а потом льстиво заговорил по-ногайски…

Не было сил смотреть на казачий позор. Все нутро бушевало у Ермака, сжал он плеть и огрел своего коня.

— Эй, браты мои, ей, честные станичники, прочь отсюда! За мной! — крикнул он.

Застучали копыта, поднялась пыль, унеслись казаки. Пошли дороги степные, неотмеченные, только сухой ковыль шуршал да ящерки из-под копыт разбегались. Ветер охладил лица, немного успокоилась кровь, и тогда остановились станичники и стали совет держать, как быть.

Гроза смахнул шапку-трухменку, и ветер заиграл темными волосами на его голове. Казак поклонился рыцарству:

— Браты-казаки, не выроет Касим-паша канавы, не соединит Дона с Волгой-рекой. Придется идти орде степью. И, как только тронутся янычары, татары, запалим все кругом: и сухой ковыль, и камыши; засыплем колодцы. Пусть идет он черной пустыней, а за ним следом смерть тащится!

— Умен ты, Гроза! — похвалил Ермак. — Ну, а ты, Кольцо, что скажешь?

— И я так думаю. И будем мы, браты, бить ордынцев и турок, бить смертным боем, рубать так, чтобы во веки веков не забывалось! Но мало этого, казаки, надо весть в Астрахань дать о напасти!

— Хитер Бзыга, а мы его перехитрим! — сказал Ермак. — Не бывать турку и татарину в Астрахани!

И опять полетели они по сухому ковылю, по глухим тропам, по безлюдным просторам. Каменные бабы на курганах да посеревшие от ветров одиночные кресты указывали им путь. Тяжел он был, беспокоен, но что поделать, — такова казачья доля!

2

Над степью лежала тихая ночь. Млечный путь опоясывал темное небо жемчужным поясом: из-за курганов выкатилась золотая луна. Казалось, все уснуло, все замерло в глубокой тишине, но Ермак не верил коварному покою и безмолвию. Все междуречье, от Дона до Волги, охватило скрытое беспокойство: днем и ночью по балкам и оврагам рыскали волчьими стаями ногайские наездники. Они осторожно выслеживали и с диким визгом врывались в одинокие русские хутора и заимки, заброшенные в Дикое Поле. Хищники резали отважных посельщиков, предавали курени огню и, навьючив награбленное добро, снова скрывались в безлюдных просторах.

Кочевники готовились к встрече полчищ Касим-паши. Среди этого кипучего озлобленного вражеского края казачья ватажка Ермака на крепких коньках торопилась в Астрахань предупредить русских о беде. Днем казаки скрывались в диких урочищах, в камышах степных озер, а ночью не мешкая пускались в путь.

Три ночи скакала ватажка на восток, а на четвертый день, на заре, в долине заблестели широкие воды.

— Волга! — радостно ахнули казаки и вздохнули полной грудью.

Ермак снял шапку, ветер шевельнул черные кудри. Он соскочил с коня и низко поклонился:

— Здравствуй, Волга-матушка! Здравствуй, родимая! Кланяется тебе наш преславный Дон Иванович!

Любо было слышать казакам дорогие и верные слова Ермака. Все спешились и долго смотрели на раздольную и разгульную реку. Любовались они и нежно-розовой полоской, вспыхнувшей на востоке, — вот-вот взойдет солнышко.

Ведя коней в поводьях, казаки по росистой траве спустились к-прохладному плесу. Умыли, освежили лица, огонек прошел по жилам от прохладной воды.

И пока сами мылись, пока купали и поили коней, взошло солнце, и на левобережье Волги, над камышами потянулся сизый туман.

Утомленные, но счастливые казаки отыскали в тальнике укромный уголок и разожгли костер.

Ермак смотрел на золотой плес, на просинь могучей реки и вполголоса пел:

Ах ты Волга ли, Волга матушка,

Широко ты, Волга, разливаешься,

Что по травушкам, по муравушкам,

По сыпучим пескам да камушкам,

По лугам, лугам зеленым.

По цветам, цветам лазоревым…

— Братцы! — прерывая песню, закричал Богдашка Брязга. — Тут в овражке таится хутор. Айдате за мной!

— Стой! — строго сказал Ермак. — Пойти можно, но русского добра не трожь! Веди нас.

Брязга привел казаков в дикое место. Под вековым дубом приютилась рубленая изба, двери — настежь. В темном квадрате вдруг появилась баба. В синем сарафане, здоровенная, лет под сорок, она сладко зевнула и- потянулась.

— Здорово, краса! — окрикнул женщину Ермак.

— Ахти, лихонько! — от неожиданности взвизгнула баба и мигом скрылась в избе.

Казаки вошли в дом. В большой горнице тишина, пусто.

— Эй, отзовись, живая душа! — позвал Ермак, но никто не откликнулся.

Тем временем Богдашка Брязга сунулся в темный чулан. Глаза его озорно блеснули: он разглядел широкую спину хозяйки.

— Ишь, куда схоронилась! — незлобиво крикнул он и вывел ее в горницу.

— Ты чего хоронишься? — закричали казаки. — Разве не знаешь порядка: когда нагрянут казаки, надо встречать с хлебом-солью!

Хозяйка поклонилась станичникам.

— Испугалась, ой, сильно испугалась! — пожаловалась она. — Тут по лазам да перелазам всякий леший бродит, а больше копошится ныне ногаец! Злющ лиходей!

— Есть ли у тебя хлеб, хозяюшка? — ласково спросил ее Ермак. — Изголодались, краса. Как звать, чернобровая?

Женщина зарделась. Добродушная речь казака пришлась ей по сердцу.

— Василисой зовут, батюшка! — отозвалась она и засуетилась по избе. Сбегала в клеть, добыла и положила на стол и хлеба, и рыбы, и окорок.

— Ешьте, милые! Ешьте, желанные! — приятным грудным голосом приглашала она.

— И откуда у тебя, матка, столько добра? — полюбопытствовал Ермак.

Василиса обласкала его взглядом и певуче отозвалась:

— Волга-матушка — большая дорога! Много тут всякого люда бродит на воле. И брательники мои гуляют…

— С кистенями! — засмеялся своей подсказке Богдашка Брязга.

Женщина потупила глаза. Ермак понял ее душевную смуту и ободрил:

— Не кручинься. Не кистенем, так оглоблей крестить надо бояришек да купцов! Пусть потрошат мирских захребетников. «Сарынь на кичку!» — так, что ли, твои брательники окликают на вольной дорожке приказного да богатого? Не бойся, матка, нас!

— Так, желанный, — согласилась баба. — Кто богу не грешен!

Она нескрываемо любовалась богатырем: «Эх, и казак! Глаз веселый да пронзительный! И речист и плечист!» — Она поклонилась ему:

— А у меня и брага есть!

— Ах, какая ты вор-баба! — засмеялся Брязга. — Вертишься, зенки пялишь на казака, а о браге до сих пор ни гу-гу… Тащи скорей!..

Василиса принесла отпотевший жбан хмельной браги, налила ковш и поднесла Ермаку. Казак утер бороду, перекрестился истово и одним духом осушил ковш.

— Добра брага! Ой, и добра с пути-дороги! — похвалил он и отдал ковш хозяйке.

Василиса затуманилась, иного ожидала она. Повела гладкими плечам# и сказала Ермаку с укором:

— Ты что ж, мой хороший, аль порядков не знаешь? После браги отплатить хозяйке полагается!

— Чем же это? — полюбопытствовал Ермак.

— Известно чем! — жарко взглянула она ему в глаза.

Ермак переглянулся со станичниками и сказал женке:

— Я казак, родимая! Не миловаться и целоваться мчал сюда. Но уж так и быть, больно душевна ты и пригожа! — Он поднялся из-за стола, утер усы, обняли поцеловал хозяйку. Василиса зарделась вся и с лаской заглянула ему в глаза.

— Неужели с Волги уйдешь? Где же казаку погулять, если не на таком раздолье!

Ермак отстранил ее:

— Нет, родимая, не по такому делу нынче торопимся мы. Несем мы важную весть для русской земли. Укажи нам тропку, чтобы невидно-неслышно проскочить в Астрахань, да и сама уходи отсюда! Великая гроза идет…

Баба охнула, и на глазах ее блеснули слезы. Потом, справясь с собой, сказала:

— Ладно, казачки, выведу я вас на тайную тропку. Только Стожары в небе загорятся, и в дорожку, родные!

Богдашка сверкнул серьгой в ухе, перехватил ковш, и пошел он гулять среди казаков. Выпила и Василиса. Захмелела она от одного ковша и петь захотела.

— Хочешь, желанный, послушать нашу песню, — предложила она Ермаку. — Холопы мы, сбежали от лютого боярина, и песенка наша — э-вон какая!

Не ожидая ответа, раскрасневшаяся женка приятно запела:

Как за барами было житье привольное,

Сладко попито, поедено, похожено,

Вволю корушки без хлебушка погложено,

Босиком снегов потоптано,

Спинушку кнутом побито,

Допьяна слезами напоено…

— Ай да баба! Царь-баба! — закричали повеселевшие казаки.

— Не мешай, братцы! — попросил Ермак. — Видишь, жизнь свою выпевает, от этого и на душе полегчает…

Женка благодарно взглянула на казака и еще выше понесла свою песню:

А теперь за бар мы богу молимся.

Церковь божья — небо ясное,

Образа ведь — звезды чистые,

А попами — волки серые,

Что поют про наши душеньки.

Темный лес — то наша вотчина,

Тракт проезжий — наша пашенка.

Пашем пашню мы в глухую ночь,

Собираем хлеб не сеямши,

Не цепом молотим — слегою

По дворянским по головушкам

Да по спинам по купеческим…

Хорошо пела женщина! И откуда только у нее взялись удаль и печаль в песне? И жаловалась, и кручинилась, и радовалась она. Закончила и засмеялась:

— И как после этого моим братцам на Волге не гулять. Эх вы, мои родные, оставайтесь тут…

— Нет! — решительно отказался Ермак. — Не до гульбы нам теперь, матка. Собирайся, братцы! — обратился он к станичникам. — Пора в путь. Ну, хозяюшка, показывай дорожку!

Василиса вывела казаков на тайную тропку и медленно, нараспев, стала объяснять:

— Держитесь овражинок, там и дубнячок и орешника, чуть что, укроетесь от вражьего глаза. Всё идите и идите, не теряя Волгу, а там доберетесь и до перевоза. Оттуда рукой подать до Астрахани. Дед Влас на завозне[16] вас доставит.

Казаки распрощались с женкой. Долго она стояла на заросшей тропинке и смотрела, как покачивались ветки тальника.

— Эх! — мечтательно вздохнула Василиса. — Было бы мне годков на пять помене, пошла бы за ним! — Она повернулась и нехотя побрела к скрытому куреню.

Между тем казаки забились с конями в самую глушь и отлеживались там до вечера. Время тянулось медленно. Чайки с криком носились над поймой; одолевали комары, но, несмотря на жгучий зуд от укусов, казаки, внимая голосам птиц, тихому шелесту тальника и еле уловимым шорохам, которые производили осторожные звери, покойно мыслили о своем.

Надвигался вечер. Затих в дремоте тальник, неподвижен стал камыш, его острые листья не шуршат, не качаются пепельные пушистые метелки, умолкли птицы. На востоке уже показался хрупкий серпик месяца, и одна за другой стали вспыхивать бледные звезды. С реки потянуло сизым туманом. Свистя пролетели на заволжские озера утки. На высоком осокоре заухал филин.

— Ночной хозяин ожил, и нам пора убираться! — сказал Ермак и взнуздал коня. — Поехали, братцы.

— И снова густая темная ночь охватила ватажку. Слева плескалась широкая река, справа лежала неспокойная степь. Двигались медленно, осторожно. И чудилось Ермаку, будто казаки стоят на месте, а звезды двигаются. Месяц посветил неуверенно и вскоре скрылся за холмы; еще темнее и таинственнее стало в степи, еще осторожнее и тише ехали казаки.

На другой день под утренним солнцем они заметили сияющие в голубом небе кресты церквей. На песчано-зеленом острове, раскинутом посреди полноводной Волги, виднелись строения, рубленые башенки и тянулись дымки к небу. И на всем огромном просторе колыхалось под утренним ветром зеленое море камыша. Проснулись птицы и кричали без умолку в кустах, в рощах. А вправо, на берегу, среди песков, виднелась избушка, и подле нее возился седенький старичок.

«Паромщик Влас!» — догадался Ермак и повеселевшим голосом крикнул:

— Вот и Астрахань! Поторопимся, станичники!

Казаки и без того нетерпеливо глядели на переправу. Услужливый дед устроил всех на паром, поплевал на ладошки и взялся за шест.

— Благослови, господи! А ну-ка, молодцы, помоги! — попросил он.

Казаки в охотку взялись за весла. Ударили раз-другой, и паром вынесло на стремнину, под веслами забурлила вода. Ермак залюбовался Волгой. В глубине синего неба таяли озолоченные солнцем нежные пухлые облака. Крепкий свежий ветер гулял на речном просторе. Кричали чайки. И все ближе и ближе остров. А навстречу плыли, раскачиваясь на легкой волне, сотни лодок: бусы, струги, беседы[17]. Среди них, разрезая воду, как лебедь, медленно плыла расшива с распущенными белыми парусами.

Вдруг мимо его уха пропела стрела. «Ах, супостат, вор-ногаец пустил из камыша, да опоздал!» — догадался Ермак.

Дед Влас тряхнул бороденкой:

— Счастливый ты, казак! Долго жить будешь!

Казак в ответ только блеснул смелыми глазами.

3

Станичники свели с парома своих, привычных ко всему, коней.

— В добрый час, детушки! — напутствовал их паромщик Влас.

— Спасибо, дедко, на добром слове! — отозвался за ватагу Ермак и вскочил в седло.

Конная ватажка потянулась в город. Издали он казался пестрым и красивым: блестела лазурь минаретов, сверкали куполы церквей, а в синем небе белыми хлопьями летали голубиные стаи. Из Заволжья в лицо пахнуло сухим горячим ветром. Ермак осмотрелся… Вдали за островом желтели золотые пески, а на полдень уходила к морю могучая река. По ней и пролегала оживленная торговая дорожка! Из восточных стран — Бухары, Хивы, Ирана и далекой сказочной Индии — через Астрахань на Русь шли разнообразные товары, пряности и диковинные фрукты. Сюда на своих парусных судах сплывали и русские купцы за красной рыбой, сарацинским пшеном[18] и астраханской солью. Из московских земель стекались сюда богатства, которые высоко ценились во всем свете. Шли сюда крепкие кожи, мягкие дорогие меха — соболиные, горностаевые, черные лисьи с серебристой искрой, беличьи. Привозили русские купцы в Астрахань в липовых бочонках чистый, как слезинка, сладкий мед, белые холсты, охотничьих птиц — соколов и кречетов, до которых падки были восточные властелины.

Казаки ожидали встретить богатый, нарядный город, пышность и величавость, и сильно изумились, когда вместо ожидаемого перед ними раскрылось скопище глиняных хибар, без окон, с плоскими крышами. Вдоль речных протоков Кутума и Балды тянулись узкие кривые улицы, за ними высился насыпной вал, а дальше — бревенчатый тыну, увенчанный по углам рублеными башнями.

«Крепость!» — догадался Ермак и направился с ватажкой в сторону большой башни.

Конники углубились в узкие улочки. Был ранний час, но город уже проснулся и жил кипучей жизнью. Всюду над мазанками вились дымки, пахло горелым кизяком. Вдоль грязных немощеных уличек неторопливо стекали мутные ручейки, изрядно пахло гнилой рыбой.

Где-то наверху, с минарета, мулла выкрикивал слова утренней молитвы:

— Ля иляга илля ллагу!..

Призывы муллы смешивались с ревом ослов, с воплями погонщиков верблюдов, тянувшихся караваном в теснине среди хибар.

Ватажке приходилось часто останавливаться и подолгу пережидать, чтобы разъехаться с караванами. Дорогу нередко преграждали обозы — вереницы арб на огромных колесах, с ужасным скрипом продвигавшихся к торговой площади, к видневшемуся издалека караван-сараю.

В открытых настежь лавчонках раздавался дробный стук молотков, — медники гремели металлом, оружейники в раскаленных горнах плавили железо. Сидя на низеньких скамеечках, башмачники проворно тачали цветные башмаки и туфли с загнутыми кверху носками. Из кузницы разносился оглушительный грохот и лязг. Тут же, у лавок и мастерских, бродили всклокоченные бездомные псы, с хриплым лаем сопровождавшие казачью ватажку.

Ермак много перевидал на своем веку, но такая смесь и пестрота ошеломили его. Вот и шумная площадь распахнулась перед крепостным валом.

И кого только на площади не было: и персы, и армяне, индусы, и русские торговые люди, и просто гулебщики, сплывшие в Астрахань за удачей. И все это разноязычное, многоликое скопище суетилось, спорило, кричало, торопилось. Только гляди да поглядывай, а то, чего доброго, раздавишь кого конским копытом!

Еле пробрались казаки сквозь толпу, и тут у вала их властно окрикнул бородатый осанистый стрелец с тяжелым бердышом в руке.

— Стой, кто едет?

— С Дона станичники с вестями! — сурово и независимо ответил Ермак.

— На Дону всякие люди есть, — ответил стрелец. — Толком сказывай! — И, приложив к губам ладошку, зычно позвал:

— Андрейка, поди сюда!

Из сторожевой будки вышел высокий статный молодец в голубом кафтане с кривой саблей на боку. Он дружелюбно спросил:

— Кто звал?

Ермак поклонился ему и сказал учтиво:

— Торопились мы с Дона с вестями к астраханскому воеводе. Тут на тычке не к месту о том толковать. Пропусти в крепость!

Андрейка огладил кучерявую бороду:

— Вижу — с дальнего пути люди. Что ж, милости просим. Айдате, впускай донцов!

Медленно опустился тесовый подъемный мост. Широко распахнулись окованные медью ворота крепости, и казачья ватажка молчаливо въехала на широкую площадку, окруженную крепкими строениями…

Ермака с товарищами провели в каменную светлицу. Впереди легкой поступью шел все тот же стройный стрелец Андрейка. Он удивлялся казакам:

— И как вы только добрались до Волги: ведомо нам, что в степи ноне неспокойно, — ногайцы и татары помутились.

Ермак не успел ответить, так как распахнулась дверь, и он переступил порог. В обширной горнице со слюдяными окнами разливался теплый золотой свет. От выбеленных стен свет усиливался, и в покое было приятно. За дубовым столом, низко склонясь, сидел подьячий с реденькой бородкой и усердно скрипел гусиным пером. При виде донцов он поднял голову и выжидательно уставился плутоватыми глазами в пожилого, но крепкого ратного человека, одетого в серый короткий кафтан с белой перевязью, за которой красовалась пищаль с золотыми насечками. На тесовой скамье лежала сабля.

Ермак быстро все охватил взглядом, оценил и понял, что перед ним стоит добрый воин. Андрейка торопливо шепнул:

— То и есть воевода Черебринской!

Астраханский военачальник поднял голову и пытливо оглядел Станичников.

— Казаки! С Дона! — сразу определил он — (^хорошими или плохими вестями? Кто из вас старшой?

Донцы переглянулись, вперед выступил Ермак и поклонился:

— До вашей милости пожаловали. И как только сгадали, кто мы такие?

— Виден сокол по полету а птица по перу! — крепким добродушным говорком отозвался голова крепости. — Тут, на краю света, всему научишься и всякого станешь примечать. На Волге, что на большой дороге: берегись да поглядывай! Ну, сказывай, казак, какое горе пригнало к нам?

— По воинскому делу, — сдержанно сказал Ермак и покосился на подьячего, который, прижмурив лукавый глаз, усердно слушал. — Уместно ли при сем лукавце речь держать?

— Это верно, лукавец, зело изрядный лукавец Максимка, хитер, но крест целовал на верность и тайну не вынесет из сей избы.

Подьячий сделал постное лицо и заскрипел пером, Ермак сказал:

— Турский султан надумал Астрахань повоевать. Послал он большое войско. Ведет Касим-паша янычар, спагов, ас ними орда Девлет-Гирея.

Лицо воеводы омрачилось, глаза сверкнули.

— Вот как! Вновь поднялись! — вскричал он. — Сказывай, казак, дале!

— Двинулся Касим-паша с пушками и воинскими припасами на Дон, — продолжал Ермак. — Из Азова на каторгах все везли. Надумал паша Переволоку изрыть и донскую воду с Волгой породнить, да не пришлось..

— Пуп, что ли, надорвал? — усмехнулся воевода.

— Не по силам выпало, да и казаки степь пожгли, колодцы засыпали, а сейчас мы попалили все: пожарищем Касим-паша идет, поубавит силы!

— Спасибо, донцы! — поклонился станичникам Черебринской. — Поклон Дону! Догадывались мы о многом, а теперь все ясно. Скажи, сколько легких пушек захватил турский паша и сколь у него войска?

Ермак неторопливо, толково пояснил. Суровый взгляд воеводы перебежал на подьячего.

— Что жмуришься, яко кот. Пиши! — приказал он. — А вы, казаки, с дороги отдохните, а потом обсудим, что дале! Так, что ли?

— Так! — за всех согласился Ермак.

— Андрейка, сведи казаков в избу, накорми, напои, да в баню их, пусть испарятся! — воевода огладил седеющие усы и, подойдя к Ермаку, сказал: — Люб ты мне! — и остальным донцам — Любы, братцы-донцы!..

Казаки ушли, а Черебринской опустил голову, задумался. Знал он, что турки собираются на Астрахань, но смущало другое: почему обычно заходившие в город турские и бухарские корабли сейчас дошли только до устья Волги и выжидательно стали на приколе?

«Почему они на Астрахань не жалуют? Неладное, видать, затеяли! — тревожился воевода. — А ногайцы и того хуже, — кишмя кишат подле крепости, на торжках да в караван-сараях много чужого люда появилось. Ну, теперь погоди, не так дело повернется!» — воевода тяжело прошелся по комнате, распорядился:

— Ты, Максимка, кличь приставов! Очистить город от вражьего племени!..

В тот же день на крепостном валу усилили караулы, по улицам и базарам засновали конные разъезды, которые хватали всякого подозрительного и вели на допрос.

На другой день и впрямь поймали переметчиков-но-гаев, которые добирались до складов с зельем[19] и хотели поджечь их. Ногайцев допросили и повесили на устрашение врагам. Усилили караулы На валах темнели жерла пушек, расхаживали стрельцы с бердышами. И всю ночь на башнях крепости перекликались караульные:

— Славен город Москва!

— Славна Астрахань!

— Славен Нижний-Новгород!

В темноте да в вышине перекличка звучала торжественно и строго: чуялось, что в крепости действует сильная и крепкая рука. Ермак с казаками приметили, как дородный и ладный Черебринской на своем высоком и сером аргамаке объезжал остров.

Вечером над Астраханью появились крикливые стаи воронья; они унизали кресты церквей, деревья, частоколы крепости. От их карканья становилось тошно на душе.

— Точно на падаль слетелись, — с досадой сказал Ермак. — По всему видать, Касим-паша близко!

Догадка подтвердилась. На берегу Волги стрельцы подобрали паромщика Власа. Он лежал, уткнувшись лицом в землю, а между худых лопаток торчала оперенная стрела. Старик тяжело дышал и, когда его поднимали, вымолвил:

— Понуждали переправить дозорных, а я паром угнал. Да не уберегся малость. Ну что ж, пожил свое, и на том хвала господу!

Старика не донесли до крепости — скончался в дороге.

На закате над Волгой разнесся шум. Толпы народа вышли на вал и на берег реки. Над степью плыли тучи пыли — тысячи турецких, татарских и ногайских конников тянулись по прибрежной дороге. Доносились гортанные голоса и ржание коней.

В народе гомонили:

— Касим-паша идет…

Добрался, окаянный, до Волги, теперь коней напоит в русской реке!

В толпе стоял Ермак и вместе с другими кипел гневом.

— Пришел Касим-паша с конями на Волгу а уйдет без них, — твердо выговорил он. — Конец ему тут! Стояла и будет стоять здесь русская земля!

— Ой, верно говорено! — отозвались на его слова в народе,

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Первого сентября Касим-паша с поредевшим войском подошел к Астрахани, но не по. мел с хода броситься на город, а раскинулся станом на древнем Хазарском городище. Ночью над Волгой зажглись тысячи костров, ярко пылавших в густой ночной тьме По воде далеко разносилось конское ржанье. Воевода Черебринской в темном кафтане безмолвно стоял на валу и вглядывался в сторону городища. До утра не прекращался гул в турецком стане, слышался топот конницы, вспыхивали и пламенели все новые и новые костры Казалось, ими были усеяны все рынь пески, и блеск их сливался со сверканием звезд.

«Ногайская орда подошла!» — догадался воевода, но хранил хладнокровие. Показав на костры, он сказал окружавшим его:

— В пешем бою ордынцу не взять русского, а на крепости и подавно зубы поломают!

Ермак, которого за воинскую доблесть приблизил к себе воевода, уклончиво ответил:

— И пешие перед конными бежали, и крепости рушились. Главное — в духе воина!

— Правдивые слова! — согласился Черебринской. — Бесстрашный да умный воин крепче дубового тына.

А огни на равнине прибывали, будто звездное небо роняло их на землю. Топот не смолкал. Только к утру все стихло, и, когда рассеялся туман, астраханцы увидели тысячи юрт и табуны кон^й. Солнце казалось тусклым в сизом дыму костров. Сотни челнов раскачивались на легкой волне. Словно по мановению невидимой руки на берегу выросли толпы ордынцев, пеших и конных. Пешие с гомоном забирались в ладьи, а конные потянулись по берегу.

На крепостном валу закричали:

— Орда плывет, готовь встречу!

Ермак выбежал из дозорной башни, за ним — казаки. Среди стрельцов степенно расхаживал воевода.

— Пушку «Медведицу» навести на стремнину! — наказывал он пушкарям. — Как выплывут громадой, угостить их ядрышком!

У берега, на приколе, стояли сотни бусов, малых стругов, а подле них суетились ратные люди. Завидя это, Ермак стал просить:

— Дозволь, воевода, нам, донцам, на реке с баграми погулять!

— Гуляй, казаки! — разрешил Черебринской. — Люблю потеху да удаль. Только гляди, сноровкой да умом бери, а плыть, когда «Медведица» песню отревет!

Ордынские ладьи, толпясь большой утиной стаей, выплыли на стремнину. Шальная волна разом подхватила их и понесла. Многие суденышки оторвались от стаи и, как ни старались гребцы, их завертело, потянуло к морю.

— Ай-яй! — разносились по реке крики. И, как бы в ответ, вдруг рявкнула «Медведица».

— Ишь ты, знатно-то как! Голосиста! — одобрили казаки.

Ядро хлестко ударило в ордынскую ладью, и сразу от нее полетели щепы, заголосили люди. Очутившись в быстрине, уцелевшие хватались за борта соседних ладей и опрокидывали их.

— Эко, крутая каша заварилась! Ой, и воевода! — похвалил Ермак и поднял багор, намереваясь вскочить в струг. Но Брязга удержал казака:

— Поостерегись малость, Тимофеевич, еще не отгудела свое «Медведица».

И тут опять ударило из пушки. Брызги сверкнули искрами, и пуще прежнего завопили ордынцы Кружившие по воде отдались стремнине, другие загребали к берегу.

Конники спустились в Волгу и поплыли, держась за гривы коней. Опять рявкнула пушка и на сей раз угодила по скопищу плывущих всадников. Тут уж Ермак и казаки не ждали. С баграми они бросились к стругам и дружно ударили веслами. Тучи стрел полетели навстречу, но казаки не устрашились. Размахивая веслами, гребцы запели:

Эх ты, Волга, мать-река,

Широка и глубока,

Ай да, да ай да!

Ай да, да ай да!

Широка и глубока!

— Алла! Алла! — закричали рядом, и Ермак поднял багор.

— Братцы, бей супостата! — заорал он и, размахнувшись багром, изо всей силы ударил турка по бритой голове. Тот и не охнул, опрокинулся на борт и перевернул ладью. Вскоре река запестрела раздутыми цветными халатами. С оскаленными зубами, вопя, торопились отплыть от рокового места более сильные, но их хватали за плечи трусливые и, захлебываясь, в последней жестокой схватке затягивали в глубь быстрой стремнины. Там, где только что барахталось тело, на минутку вспыхивала и угасала мелкая круговерть.

Крепко упершись ногами в устои ладьи, Ермак размахивал багром, крушил вражьи головы, опрокидывал челны. Ему помогали браты-казаки, так же яростно орудуя баграми.

— В Астрахань заторопились… а ну-ка остудись, подлая башка! — кричали донцы.

— Бачка, бачка! — вопили ногайцы. — Мы свой!

— Ага, в беде своим назвался! Ах, окаянный переметчик!

На бугорке, на белом аргамаке, отмытом в волжской воде, в пышном плаще, сидел Касим-паша и наблюдал за переправой. Он покрикивал что-то конникам, но что могли поделать они? Стремнина уносила многих из них в синюю даль, многие гибли тут же на глазах. Воды Волги покрылись телами воинов, плывущими конями, за хвосты и гривы которых цеплялись десятки рук и тянули животных на дно.

Поодаль от Касим-паши у шатра стоял Девлет-Гирей, хмурый, с замкнутым лицом. Три сына его — царевичи молча следили за отцом. Он долго и упрямо молчал. И когда могучее течение Волги смыло последнего всадника, махнул рукой и сказал с горечью:

— Зачем было идти к Итиль? Я говорил.,

2

Русский посол Мальцев продолжал томиться в неволе. Он совсем отощал, захирел, но не падал духом. Полоняник присматривался ко всему, что творилось в турецком лагере. На ранней заре турок и татар будила частая дробь барабанов. Щелкая бичами, старшины гнали их на работу. Они шли, как волы в ярме, тяжело опустив головы, и громко роптали. Вскоре раздавался стук топоров, скрип арб, — тысячи ордынцев начали строить деревянную крепость. Мальцев радовался. «Коли свой городок возводят, значит Астрахань не по зубам!»

Вместе с ордынцами гоняли на самую тяжелую работу и невольников. Донские казаки-полоняне шли с песней. И песня эта щемила сердце Мальцеву. Невольники пели:

Ой, вызволи, боже, нас всех, бедных невольников,

Из тяжелой неволи.

И? беды басурманской,

На ясные зори,

На тихие воды,

На край веселый,

На мир крещеный!

Не мог утерпеть Семен, подпевал и он. Голос у него слабый, скрипучий, но от песни легче становилось на душе.

Неделю спустя, поздно вечером, в яму, в которой томился Мальцев, столкнули двух русских, и ордынец сковал всех троих на одну цепь. Когда поутихло, Мальцев спросил седобородого старика:

— Кто ты и как попал в полон? По одежде судить — духовного звания, отец.

— Угадал, родимый, — ласково ответил старик. — Келарь я из Никольского монастыря, что под Астраханью. И звать меня Арсений Чернец, а второй страдалец — Инка Игумнов Схватили нас дозорщики Касим-паши, когда на ладье в камыши свернули…

Темная ночь простиралась над Хазарским городищем. Звезды пылали в осеннем холодном небе. Мальцев жадно схватил за руку келаря Арсения и прошептал ему:

— Коли такая доля выпала тебе, поможем Руси!.. Чуешь шаги ордынцев?

Возвысив голос, Мальцев спросил Чернеца:

— Ну, как в Астрахани? Оберегаются?

Шаги затихли: дозорщик потайно слушал, о чем говорят русские.

— Хвала богу, на Руси хорошо! — спокойно, басовитым голосом ответил келарь — Не сегодня, так завтра ждут на Астрахани князя Петра Серебряного с дружиной.

Мальцев сжал крепко руку Арсения и вяло сказал:

— Ой, сомнительно что-то! Неужто будет?

— Уже гонец был. Идет с князем тридцать тысяч судовой рати, а полем государь отпустил воеводу Ивана Дмитриевича Бельского, а с ним сто тысяч воинов сюда торопятся…

Инка Игумнов разинул от изумления рот: «И чего врет отец келарь? Негоже монаху так!». Однако и его Мальцев осторожно торкнул в бок: «Молчи, молчи!».

Монах сладкоречиво продолжат:

— Видно, господь бог помиловал нас за молитвы. Слыхано, что и ногаи с нами будут, ждут только часа!

— Ой, и это хорошо! — радостно сказал Семен. — Ой, братец, повеселил ты мою душу… Ой, как повеселил…

Тишина лежала над Волгой, в стане все спали, догорали костры. Мальцев обнял келаря и шепнул:

— Дай, отче, облобызать тебя. Понял ты мою горестную думку…

Тем временем преданный спаг докладывал Касим-паше:

— Ждут русские рать великую. Идет она на помощь Астрахани! Слышал сам, как шептались!

— Русские на выдумки хитры! Прочь с моих глаз! — рассердился Касим-паша. Спаг низко склонился и, пятясь, вышел из шатра.

Случилось такое, чего не предполагал и сам Мальцев. На ранней заре в степи заржали кони, забили барабаны, затрубили трубы. Мимо лагеря невольников проскакал, обливаясь кровью, янычар. Одно только слово и кричал с ужасом:

— Рус! Рус!

Еще не поднялось солнце, и на песке блестела роса, а вдали клубились тучи пыли и стоял великий шум. Только к полудню он утих. И дознался Мальцев, что воевода Петр Серебряный с дружиной и впрямь подошел к Волге, напал на передовые разъезды янычар и сбил их. Отвлекая внимание нападением на разъезды, струги с дружиной князя прорвались вниз по Волге.

Невольники — греки, валахи, русские — сбились в толпу и кричали?

— Сюда, браты! Сюда, браты!

Над Волгой колебался густой осенний туман, кричали на плесах гуси, носились белокрылые чайки. В турецком лагере никто не поднялся на работу. Касим-паша вызвал к себе Мальцева. Два спага привели его в шатер турского полководца. Хилый и оборванный, он не склонил перед Касим-пашой головы. Смотрел смело и лукаво.

— Ну, вот и опять повстречались! — весело сказал турку Мальцев.

— Больше не повстречаемся! Я повелю отрубить твою голову! — насупился Касим-паша. Он стоял перед слабым пленником мрачный и злой. Но тот не струсил и ответил:

— Погоди грозить, паша! Ты еще не выбрался из русской земли. У нас всякое бывает. Глядишь, и сам в полон угодишь. А тогда и твоя голова сгодится на обмен моей…

— Ты груб! — сверкнул черными глазами турок. — Одно хочу знать, откуда ты узнал о русской дружине. И князя Бельского знаешь?

— Посол все должен знать! — степенно ответил пленник. — А с Бельским, может, и сам встретишься, коли обождешь его тут!

Шаркая мягкими сапогами по ковру, паша устало прошел к выходу и распахнул полы шатра. Сквозь туман заблестело солнце, издалека доносились глухие шумы.

«Дружина Серебряного в Астрахань вступает», — догадался Мальцев и оживился. Не знал он, что Касим-паша думает сейчас о нем, о том, что, может, и впрямь будет полезен русский.

— Нет, не срублю пока твою голову! — раздумчиво сказал паша. — Ты пойдешь с нами в степь!

Мальцева увели, и весь день он с келарем и Игумновым томились незнанием что с ними будет дальше.

Ночью над Волгой и степью разлилось багровое зарево. По приказу Касим паши турки подожгли возведенную деревянную крепость, и она жарко пылала, потрескивая и взметая ввысь снопы искр Небо побагровело, казалось раскаленным от небывалого жара.

У белого шатра вороной конь Девлет-Гирея рыл копытами росистую землю. Сам хан сидел на ковре, поджав ноги, и говорил Касим-паше:

— Нельзя идти старой дорогой, все погорело. Поведу к Азову тебя Мудгожарской стороной, она не тронута, но пришла осень…

В голосе его звучали и горечь, и злорадство. Хан нагло смотрел в тусклые глаза паши и заверял:

— Мудр и велик хункер! Он поймет, что мы опоздали в поход. Так угодно было аллаху!

Касим-паша склонил голову на грудь. Теперь ему все безразлично: судьба войска больше его не интересовала. Об одном он с ужасом думал: «В Азове может ждать его ларец султана, и в том ларце да вдруг — шелковая петля!».

А жить хотелось. Недвижимо он сидел в шатре и не знал, что сказать хану.

Девлет-Гирей поднялся и, прижав руки к груди, вымолвил:

— Да будет благословенно имя пророка, так начертано нам в книге Судеб, — пойдем в Азов! Повели войскам выступать в степь!

Касим-паша кивнул головой и с грустью посмотрел на Итиль-реку. Потом взобрался на своего аргамака и в сопровождении десяти спагов огромного роста, в черных плащах направился прочь от Волги. За ним, шлепая могучими мягкими ступнями по густой пыли и злобно вращая змеиными глазками, потянулись вереницей нагруженные верблюды. На одном из них, в золотистом паланкине, восседала очередная любимая наложница паши Нурдида.

В последний раз блеснули воды Итиля, и полчища двинулись в бескрайнюю, безмятежную и безмолвную даль. Слева осталась великая русская река; с каждым часом угасало ее освежающее дыхание, и сухой, жесткий воздух все больше сушил легкие.

Касим-паша тревожно оглядывался по сторонам. Аллах, видимо, проклял эту землю! Небо в неумолимом гневе в летние дни спалило — лежавшую перед ним пустыню. Желтые, сыпучие пески клубились и пересыпались под копытами коней. Ноги воинов уходили в зыбкий подвижный прах Повсюду скользили серые ящерки, на бегу оглядывая пашу злыми изумрудными глазами.

Мертвая земля! Мертвая степь! Безмолвно кругом.

Вечером на бурой, солончаковой равнине неожиданно появились холмы, от которых протянулись длинные тени.

— Что это? — тревожно спросил Касим-паша у проводников.

Никто не смел ответить на вопрос полководца. Тогда призвали ордынцев Девлет-Гирея. Узкоглазый татарин, коричневый от загара, обветренный, приложил руки к сердцу и шепотом объяснил:

— Чумные могилы! По степи только что прошла чума. Умирали люди, падали кони…

— Откуда ты это знаешь? — злобно спросил Касим-паша. — Уже вечер, и воинам нужен сон.

Татарин низко опустил голову, глаза его испуганно забегали.

— Ни-ни! — со страхом сказал он. — Ночь темна, до месяца далеко, а в мраке они встают из могил и рыдают, печалятся… Аллах да спасет нас от встречи с ними!

Повеяло предвечерней прохладой, и, несмотря на то, что солнце закатилось и наступили сумерки, полчища, объятые ужасом, заторопились дальше…

Но смерть настигла людей.

Первой внезапно заболела Нурдида. На нежном, выхоленном теле вдруг появились темно-синие пятна, и на третий день она в корчах скончалась.

Касим-паша в скорби драл себе бороду, царапал лицо, но муллы гнали его прочь от застывшего тела наложницы. Они грозили:

— Это черная смерть! Она не щадит ни богатых, ни бедных. Прочь отсюда!

Томили жажда и голод. Обессилевшие люди падали, и мимо них с тупым безразличием проходили орды. Каждый думал только о себе.

Гибель шла по следам. К смерти от голода добавилась смерть от чумы. Зараза валила сотни людей. Они падали на привалах, застывали у забытых курганов, у солончаковых озер. Дорога усеялась трупами, которые клевали налетевшие стервятники.

Мучили и казаки. Они ватагами — по сотне, а то и более — налетали, тревожили орду, не давая ни отстать, ни воды испить.

3

Подошел октябрь. Внезапно задули холодные пронзительные ветры и стал падать сухой снег. Свершилось редкое в этих краях: под вечер в Диком Поле закурила, завыла метелица? Степные озерки и речонки затянулись хрупким тонким льдом, и истомленные толпы — остатки войска Касим-паши — замерзали на холоде, который неведом был на их родине. Вся степь покрылась сверкающей пеленой, на’ которой быстро возникали, одна за другой, многочисленные темные точки — трупы коней и замерзших ордынцев.

Скоро Азов!

Опять потеплело. Сошли снега, подуло теплым ветром. Глаза Касим-паши оживились, он о чем-то беседовал с юрким ногайцем. К вечеру тот исчез, и никто не знал, что степняк помчался к атаману Бзыге…

На перепутье встретились казачьи ватаги атамана Бзыги и Ермака.

— Отпусти полонян и вернись в Качалинскую! — приказал атаман, блестя злыми глазами.

— Почему так? — еле сдерживаясь от гнева, спросил Ермак.

— Будет тебе ведомо, что поклялись мы азовцам в мире жить! — с важностью вымолвил Бзыга. — На всю осень и зиму порешили казаки держать покой и за зипунами не ходить!

— Ныне не о зипунах идет речь, а о русской земле! — резко ответил Ермак. — Какой мир, если Касим-паша да крымчаки ходили под Астрахань!

— Не твоего ума дело, замолчи! — схватился за саблю Бзыга, но казаки из его ватаги закричали:

— Погоди, не горячись, атаман! Мы со своими станичниками не согласны рубаться!

Бзыга побагровел, нелюдимо огляделся и повернул коня прочь. Все внутри его кипело: «И откуда только взялся этот беглый холоп? И как только я проглядел его? Видать, голова его по петле соскучилась!».

Касим-паша с головными сотнями своей орды вступил в Азов. Высокие дубовые ворота крепости, окованные медью, распахнулись и пропустили остатки турецкого войска. На причалах стояли каторги, и турки, не ожидая приказа, кинулись к судам. Они торопились убраться с негостеприимных берегов Суражского моря. В мечтах они уже видели Стамбул…

Девлет-Гирей все еще кружил в степи. Чтобы досадить Касим-паше, он не щадил своих ордынцев, губя их тысячами в солончаковой пустыне. Мечтал хан захват тить Ермака, особенно досаждавшего орде.

«Пошлю московскому царю Ивану Семена Мальцева да казака, и расскажут они, как помог я русским погубить турецкое войско. Поверит мне Русь, что турок обманул!».

Однако не Девлет-Гирею удалось захватить Ермака. Темной ночью в казачий стан пробрался юркий ногаец в лисьей шапке. Пряча в землю воровские глаза, он по-тайности сказал казаку:

— Тут в овражке, совсем неподалеку от Азова, остановился Девлет-Гирей с царевичами. И всего их десять конников. Если сейчас ехать, можно в полон взять!

Поверил Ермак вороватому ногайцу и, повязав мешковиной копыта коням, со своей станицей поспешил в балочку. Не доехал Ермак до намеченного места: внезапно со свистом взвился аркан, и не успел казак понять, что случилось, как его свалили с седла и скрутили руки. Ермак с досады заскрипел зубами. Слышал он, как звенели сабли, — казаки лихо отбивались от засады.

— Руби, браты, погань!

— Замолчи! — крикнул на него ногаец и дубиной огрел казака по голове.

Помутнело в голове Ермака, ничего не узнал он больше. Не слышал, как его, бесчувственного, перекинули через седло и повезли; не слышал также, как ногайцы привезли его в Азов-крепость и за ним с ржавым скрипом закрылись тяжелые ворота.

Турки отнесли покорное тело в сырой подвал и бросили на холодные каменные плиты…

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Ермак очнулся от пронизывающего холода и жажды. Попробовал расправить руки и ноги, — связан. Где он? Кругом — кромешный мрак и тишина. Прислушался, — словно в могиле. Время от времени где-то во тьме изредка падала капля за каплей, срываясь с каменного свода.

Пос1епенно прояснилось сознание: все ярко встало перед глазами. Он вспомнил, как ногайцы схватили его и как станичники бились, чтобы вырвать его из неволи.

Ермак повернулся на бок, застонал от душевной боли.



«Какие казаки храбрейшие были! Взяты предательством. И Габуня-весельчак, и Стрепух улеглись в поле, на перепутье. Что с Брязгой? Кто же предал нас? Ахх! — внезапно, как искра, казака прожгла догадка. — Бзыга! Вот кто порушил самое заветное, — продал родное. Змей!» — Ермак скрипнул зубами, напряг свои мускулы, но отсыревшие веревки еще глубже врезались в онемелое тело.

С великим трудом пленник поднялся с тяжелых плит и, как стреноженный конь, прыгая, двинулся во тьму. Уперся лбом в стену. Влажные камни, по ним ползают мокрицы. Он долго продвигался вдоль глухой стены.

«Да, крепко попался Ермак-Ермачишко! — сокрушенно подумал он о себе. — Не уйдешь теперь отсюда!»

Он прислушался к редкому звучанию капели и побрел на нее. Долго пристраивался, и вот словно холодная горошина ударила его по щеке. Он стал ловить ртом каплю за каплей, и долго стоял с раскрытым ртом, до ломоты в челюстях. Смочил лишь рот, а не напился.

Мрак, как омут, застыл густо и неподвижно. Время тянулось бесконечно. Ныла голова, затекли связанные члены, томил голод.

«Когда же вспомнят обо мне? — с тоской подумал Ермак. — А может, и не вспомнят: решили живьем похоронить среди немого камня…»

Вспомнили о Ермаке лишь на другой день. Распахнулась дверь, и вошли двое: крепкий турок с мрачными глазами — тюремщик с мечом на бедре, второй — низкорослый, весь перемазанный сажей кузнец. В руках последний держал клещи, молотки, через шею свешивались цепи. Кузнец все сбросил с грохотом на каменные плиты.

В распахнутые двери прорвался солнечный луч. Ермак зажмурился.

— Ты, рус, не бегай! — сердито сказал тюремщик по-русски. — Кругом янычар, Бегишь, — секим башка!

А Ермак думал, прикидывал:

«В кедолы[20] пришли ковать, развяжут ноги и руки, можно ударить ногой в чрево; вырвать меч и в бега! — Он мельком взглянул на свои грузные, подкованные сапоги: — Крепки, и силы еще хватит, — но сейчас же вздохнул: — Разве сбежишь, если кругом стены до неба!»

Он поднял голову и ответил тюремщику:

— Зачем убегать? Мне и тут хорошо, только бы хлеба да воды вволю!

«Терпелив казак!» — про себя отметил турок и крикнул по-своему кузнецу. Тот склонился к ногам Ермака и стал крепить цепи. Надел такие же и на руки станичника.

«Проворен и хитер! — похвалил турка Ермак. — Не снял вервий, а заковал прежде!»

Только после этого тюремщик распутал веревки и пытливо взглянул на казака.

— Работать будешь, кормить стану!

— Буду! — согласился Ермак и оглядел кедолы. Он изо всех сил понатужился, напрягся — стальные кольца вытянулись, зазвенели.

— Добро кованы! — сказал он. — Эх, жаль, силушка ослабла!..

— Батырь! Карош казак! — не скрывая восхищения, сказал тюремщик. — Такой нам и надо! Кормить буду!..

В тот же день пленнику принесли в корыте вареную кукурузу, и Ермак досыта наелся.

Поутру стражники подняли Ермака и погнали на пристань. Толпы худых, оборванных невольников выгружали с корабля бочки с зельем, доставленным в Азов из Стамбула. Над Доном, над морским берегом висел разноязычный говор. На рейде все еще стояли каторги с остатками войска Касим-паши. Серые, потрепанные паруса были приспущены.

— Ну, рус, иди, работай! — закричал на него черный, как головешка, стражник.

Ермак вместе с другими стал катать тяжелые бочки. С ним работали валахи, греки, болгары, светло-русые русские мужики, угодившие в полон при ордынском набеге на Русь.

— Эй, соколики, из каких краев? — окрикнул их Ермак.

Вместо ответа к нему потянулось рябое лицо с рыжей бородой, крупные капли пота стекали с широкой лысины. Насмешливые зеленые глаза уставились в Ермака.

— Не так молвил. Спроси лучше, в какие края сердце зовет! — басовито сказал дородный человек.

— А ведь ты поп! — угадал Ермак и засмеялся. — Да ты, батька, как угодил сюда?

— Долгий разговор, сыне, а пока трудись на басурман проклятых! — Он поднатужился и плечом поднял бочонок. — Вот бы искру сюда…

Поп отошел в сторону, на его место с кладью надвинулись другие.

Бочки катили в каменные склады, обложенные дерном. Там бережно, впритык, укладывали их рядами. За каждым движением невольников, как ястребы, следили стражники.

Рядом поднимались высоченные башни, на них трепыхались красные полотнища с золотым полумесяцем.

К полудню каторгу с зельем разгрузили, и, пока ждали другую к пристани, турки разрешили отдохнуть. Забравшись под навес, невольники растянулись на земле и блаженно закрыли глаза. Ныли руки, натруженная спина, и хотелось хоть немного перевести дух.

Поп оказался рядом с Ермаком, учил его:

— Ты ножные кедолы повыше повяжи, шире шагать будешь.

— Откуда ты, батя? — разглядывая его добродушное лицо, спросил казак.

— Ох, сыне, тяжела моя участь и дорога больно петлистая. Неугомонен я душой, все правды ищу. А где она?.. Бежал я из сыскного приказа. Темными ночками да зелеными дубравушками, побираясь христовым именем, прибрел в станицу. А там Бзыга пригрозил, и через неделю бежал я в степь, а оттуда с казаками добрался до Астрахани. С ними пошел к морскому берегу и жег басурманские улусы, В горах заблудился да отстал от казаков. Ну, думаю, вот и конец твой, отец Савва! Ан, глядишь, инако вышло: добрался-таки до грузинского монастыря и там год дьячком был. И все хорошо: сытно, вина вволю, работы никакой. Но заскорбел я от тихой монастырской жизни, сбег в Астрахань. А там прибился к иконописцу, иконы творил, кормился, да в монастыре псалмы пел. Тут дернуло меня на реку за сазанами поехать, а в той поре ордынцы налетели, арканом захлестнули и к паше доставили… Эх, и жизнь-дорожка, петляет, а куда приведет, — один бог знает! Попадья бедна, не выкупит, да и на Руси опять схватят и потащут в сыскной приказ. Вот и живи, не тужи! — закончил он горько.

— Эй-ей, работать надо! — закричали стражники и для острастки щелкнули бичами. Нехотя поднялись невольники и снова принялись за работу. На закате пленников погнали в острог, а Ермака привели в одиночную темницу. Опять ему принесли корыто с кукурузой. Хотя и вкусна была, но казак с огорчением подумал: «При тяжкой работе отощаешь и не сбежишь отсюда!»

Так три дня гоняли Ермака выгружать зелье.

Несносно за работой тянулось время, но когда наступала ночь и приходилось брести в свой подвал, становилось еще хуже.

«Гуляке и осенняя ночь коротка, а горемыке и весенняя за два года идет», — грустно думал Ермак, лежа в подвале.

Однажды, когда он так лежал, в подвале раздался легкий шум. Ермак поднял глаза и замер от удивления. Перед ним с миской в руке стояла знакомая смуглая станичница, крещеная ясырка Зюлембека.

— Ой, Марьюшка! — радостно вырвалось у Ермака. — С неба ты свалилась, что ли?

Татарка приложила палец к губам, поставила на пол большую чашку с бараниной и, усевшись против Ермака, с лаской стала смотреть на него.

— Ешь… — тихо сказала она.

— Откуда взялась? — с изумлением спросил казак.

Татарка хитро улыбнулась:

— Потом узнаешь… Волю тебе пришла добыть!

— Ох, воля! — глубоко вздохнул Ермак и в порыве благодарности погладил женщине плечо. Зазвенели кедолы, Зюлембека пугливо оглянулась:

— Тише… ешь скорее…

Ермак начал есть. Голод взял свое, и он быстро опорожнил миску Потом бережно взял в свою большую шершавую ладонь хрупкие пальцы женщины.

— Ну, спасибо! — сказал он. — В первый раз ноне сыт. А коли подсобишь с волей, го, вот бог святой, век буду помнить!

— Не тоскуй, уведу отсюда!

Глаза Ермака радостно блеснули.

— Ах ты, добрая душа! Когда ж то сбудется?

— Скоро! — ответила татарка. — Ход потайный тут есть. — она махнула рукой в дальний угол подвала. — Но ты не торопись, а то худо будет. — Схватив с пола миску. женщина скользнула в темный угол и, легко прошумев, исчезла.

2

На другой день наступило ненастье. Над Азовом все время клубились тяжелые мрачные тучи, лил обильный, беспрестанный дождь, и море яростной волной кидалось на берег.

В этот день не довелось работать. Турки погалдели, погалдели и погнали пленников в узилища. В суматохе, видимо, забыли о Ермаке и не принесли поесть. Но он не думал о еде — метался от стены к стене, трогал и поднимал плиту от тайного входа и ждал татарку.

Ночью она снова появилась в подвале.

— Ну, вот и я, казак! — Зюлембека держала узелок в руке и улыбалась. — Заждался? В самую пору бежать. Непогодь, ночь…

— А кедолы? — горестно вспомнил казак.

— Не горюй, припасла я…

— Погоди, я сам! — потянулся к напильнику Ермак. — Ах, ты, моя добрая…

— Молчи! На руках я сниму… — прошептала Зюлембека и заработала напильником. Трудно ей было, но все же руки у Ермака скоро стали свободными.

— А теперь дай-ка я! — схватил Ермак напильник и снял кедолы с ног.

— Ну вот и все! — обрадовалась татарка. — Иди за мной! — она юркнула в подземелье, а за ней еле протиснулся широкими плечами и Ермак. От затхлого воздуха у него захватило дыхание.

Скоро лаз расширился и они оказались в галерее, одетой заплесневелым камнем. Под ногами хлюпала вода, но откуда-то тянула струйка свежего воздуха. Ермак шумно вздохнул.

Женщина долго прислушивалась, но кругом царило ничем не нарушаемое глубокое безмолвие. Потом снова заторопилась. Вот показался мутный свет, и они вышли в огромное подземелье, придавленное грузными сводами. Ермак нащупал бочку.

— Торопись, тут страшно, — прошептала татарка.

«Бочки? Неужто те самые, что катали с галер? Зелье!» — думал Ермак. Внезапно он поскользнулся и ушибся об острый край. Зюлембека прильнула к нему, взволнованно огладила ладонями его бородатое лицо:

— Больно? Потерпи, теперь скоро…

С трудом добрались они де нового тайного лаза. Татарка схватила Ермака за руку и прошептала:

— Вот и конец!

Свежий ветер пахнул в лицо, и горячая радость охватила пленника Вслед за женщиной он выбрался в густые кусты ивняка и оглянулся: сквозь рваные тучи светила луна, мокрый ветер шумел и сбрасывал с кустов и деревьев дождевые капли.

— Придет туча, и тогда торопись! — сказала женщина. Она прижалась к плечу Ермака, погладила его руку. Ермак крепко обнял ее.

— Спасибо, Марьюшка, — назвал он Зюлембеку русским именем. — Век не забуду твоей послуги! — И вдруг спохватился, спросил: — А как же ты? Айда со мной!

Она печально повела головой:

— Нет, мне нельзя. Здешняя я… татарка. А станичников помню… жалели!..

— Ну, как знаешь, — вздохнул Ермак, — и то сказать: для каждого своя сторонушка родней всего!

— Прощай.

— Прощай, добрая душа! — ответил Ермак и еще раз на прощание обнял татарку.

«Что ж, так и уйти, не отблагодарив супостатов? — спросил себя Ермак, едва за женщиной перестали шуметь кусты. — Нет, надо вернуться к зелью…»

Он быстро достал из узла трут и кремень с кресалом и уполз обратно в тайный лаз…

Погода разгулялась, и луна уже щедро озаряла азовские крепостные стены и башни, когда Ермак вылез из подвала. На берегу перекликались сторожа, а из-за Дона доносилось ржанье кобылиц.

Ермак подождал набежавшего облачка и скользнул в ров, к Дону. Вот и река! Он погрузился в парную воду и поплыл…

На другом берегу Ермак долго лежал — отдыхал и ждал… И вдруг над Азов-крепостью блеснули молнии и раз за разом загрохотали могучие взрывы. Они потрясли и землю, и воздух, и воды Дона. Потом грохот стих, и утренний ветер донес до Ермака приглушенные крики:

— Алла! Алла!

«Вон оно как! — ухмыльнулся в бороду Ермак. — Ну теперь и к дому пора!»

3

Проворный быстроногий конь Ермака увернулся от татарского аркана, вырвался в степь и на второй день прибежал в станицу.

На зорьке Иван Кольцо заслышал знакомое ржанье. Обрадовался казак:

— Ермак прискакал!

Но у землянки друга, опустив голову, скакун бил копытом в землю. И понял Кольцо — стряслась с Ермаком беда. Собрал сотню и побежали казаки в степь.

Много дней казаки рыскали по осенней степи. С восходом солнца перед вольницей открывался безбрежный мир большого синего неба и просторной тихой степи. И каждое утро приходило укутанное туманами, обрызганное росой, с трубными кликами журавлей. В Диком Поле виден каждый конный и каждый пеший. Молчаливым, мертвым казалось оно, а на самом деле везде — у курганов, на перелазах, у колодцев подкарауливала татарская стрела аркан лихого наездника и просто острый нож немирного степняка.

На зорьке казачья сотня мчалась вдоль Дона к Азову. На востоке уже блестели светлые полоски. Они росли, ширились и гасили звезды одну за другой. Холодный свежий ветер гнал ковыльные волны по степи. Иван Кольцо привстал в стремени и прислушался.

— Тихо у турок, тихо, словно на погосте! — вздохнув, вымолвил он — Вот бы ударить на супостатов, да крепки стены и высоки башни!

И только выговорил последнее слово, над вражьей крепостью полыхнули молнии и грянул гром.

Казаки ахнули — высоченная башня вдруг вздрогнула и глыбами, дробясь и рассыпаясь, поднялась вверх, и все скрылось в тучах пыли и дыма.

— Эко диво! — воскликнул Кольцо. — Никак, братки, подорвались турки. Ой, подорвались!

Казаки придержали коней и стали слушать.

— Так и есть! — заговорили они. — Взрыв это!

Радость их тут же сменилась печалью.

— Может, и Ермака больше не стало! — подал голое Гроза.

Казаки задумались. Они ехали, вспоминая Ермака. И вдруг далеко впереди разглядели человека, медленно бредшего им навстречу.

— Ермак! — радостно закричал Кольцо. — Браты, это он, по обличью видно!

Все сразу сорвались с места и с гиканьем понеслись по степи. Человек, видно, тоже узнал скачущих, замахал руками и закричал:

— Иванушко!..

А ноги подкашивались, не слушались, и озноб потрясал все тело. Но Ермак все же добежал до резвого коня и уцепился за стремя. Только и вырвалось:

— Други!.. Браты!..

И, как подрубленный дуб, упал на землю.

4

После плена Ермак захворал было, но через неделю уже крепко сидел на коне.

— Приспела пора, Иванушка, избыть твою кручину. Побежим в татарскую орду, отыщем твою сестру и выручим из полона, — сказал, он Ивану.

— Спасибо, казак, — ответил Кольцо, — век не забуду твою послугу. Трое ден тому назад взяли одну ясырку и поведала нам татарка: тоскует сестрица Клава за Сивашем, в самом Перекопском городке, у тамошнего мурзы Алея.

— И я с вами, братаны! — разудало тряхнул головой Брязга и лукаво прищурил глаза. — Только чур, Иванко, за себя Клаву беру!

— Аль слово тебе дала? — спросил Кольцо.

Слов не было и запевок тож, а так, девка-краса по мне! — жарко выпалил цыганистый казак.

— Я сестре не хозяин. Дон вольный, и сердце девки вольное. Обратаешь ее — твое счастье! — дружелюбно сказал Иван.

— Твоя правда, — согласился Брязга.

Не спросив у атамана слова, лихая ватажка выбралась в степь. Бзыга стоял на крылечке, тяжело дышал, глаза потемнели от гнева. Чуял он, что неладно в станице, что растет против него непримиримая сила. Догадывался он, что Ермак знает об его измене и не простит ему. Быть жестокой схватке!

Казаки неутомимо держали путь к Перекопу. Отдыхали днем в глухих балках, грелись у костров. Ермаку мила была тревожная, гулевая жизнь.

— Эх, поле-полюшко! Разгульное и широкое. Нет ничего слаще воли! — радовался он.

…Темная ночь давно уже спустилась нал Перекоп-городком. В маленькой крепости с глинобитными стенами горели одинокие огоньки. В селении перебрехивались псы. Мурза Алей, жирный, дородный татарин в шелковой красной рубахе с расстегнутым воротом, в широких шароварах, опущенных в мягкие сафьяновые сапоги, бродил неслышно в низеньком покое. Он был сильно не в духе: донская полонянка — подарок хана Девлет-Гирея — не допускала к себе.

Мать Алея, Денсима, обрядила девушку в оранжевые шелковые шальвары, на руки надела золотые запястья, на шею — янтарное ожерелье. Такие ожерелья носили только московские боярышни. Казалось, крупные бусы впитали в себя солнечное сияние знойного лета. Они очень шли к лицу девушки. Клава целый день вертелась перед венецианским зеркалом, любуясь своими нарядами. Добродушная татарка похлопывала ее по спине и плечам и ободряла:

— Ой, хороша! Ой, чаровница!

Клаве начали нравиться наряды, но тяготила неволя. От тоски она долгими часами распевала грустные песни.

— Зачем терзаешь свое сердце? — говорила старуха. — Мой сын имеет только пять жен. Ты будешь у него шестая и первая среди жен! Он красавец и добрый джигит! — она не жалела слов, чтобы расхвалить своего сына, наделяя его всеми добродетелями мира.

Однако полонянка была равнодушной к похвалам старой татарки. Она недовольно поморщилась, вспоминая Алея, — мясистого, потного, с большой бритой головой и широким приплюснутым носом.

— Я не буду ни первой, ни шестой женой твоего сына! Я зарежу его, если он подойдет ко мне! — ответила она матери Алея.

Пиала с горячим чаем выпала из дрожащих рук Денсимы и пролилась на угли мангала.

Мать обиделась за сына:

— Он силен и ловок! Любого скакуна объезжал в степи. Во всем Крыму нет лучшего всадника! — воскликнула она.

— Я не скакун, а девушка! — дерзко отозвалась Клава.


В эту ночь через лиманы Сивашей пробиралась казачья ватажка. Мелкие воды серебрились, бежали рябью под ногами коней. Копыта уходили в мягкий ил. Казаки бесшумно миновали заливы, местами поросшие густым камышом, и выехали в степь. Ермак махнул рукой, и станица понеслась к Перекопу. Вскоре мелькнули редкие огоньки и донесся отдаленный лай псов.

— Ну, братаны, помогите! Наступил мой час! — сжимая плеть, тихо вымолвил Кольцо. — Пусти, батька, меня вперед, я тут каждую тропу знаю!

— Нет, не тебе тут быть первым! — твердо сказал Ермак. — Горяч крепко. Казак Гроза поведет нас до городка: он тут свой, и прозвали Иванку Грозой за Перекоп. Одного имени татары испугаются!

Сухой, с ястребиным носом Гроза выскочил вперед и выхватил саблю.

— Только без крику, ребятушки! — оборотись, предупредил он.

На всем пути казаки не встретили ни пастушечьих отар со страшными зверовыми псами, ни дозоров. Повернув вправо коней, доскакали до городка и ворвались в узкую улицу.

Мурза Алей уже засыпал, когда услышал возле своего дома шум. Осердясь, что смеют беспокоить его, он взял свечу и шагнул было за порог, чтобы взыскать с виновных, и вдруг лицом к лицу встретился с рослым казаком. Не успел мурза удивиться и закричать, как сверкнула сабля и бритая голова его скатилась на порог. Иван Кольцо шире распахнул дверь и бросился вперед.

— Иванушко! — закричала Клава и, вскочив с подушек, бросилась на шею брату.

Денсима приоткрыла глаза, и в жилах ее от ужаса застыла и без того холодная кровь «Ой, старая Денсима еще хочет жить! Она знает, что значит казак в ауле!» — татарка склонила ниже голову и захрапела, хотя чуткий слух ее ловил каждый шорох.

— Братику, братику! — вопила Клава и тащила казака из опочивальни. — Скорей, братику!

На дворе разливался озлобленный лай псов, послышались крики татар.

— Гей-гуляй, казаки! — ошалело кричал Брязга.

— Никак и ты тут, шалый? — крикнула ему Клава.

— До тебя скакал, дивчина. Спасу нет, как торопился!

— Будет тебе брехать! Слышишь драку? — Клава блеснула глазами и бросилась в боковушку.

— Да ты куда, девка? — заорал Брязга.

Клава выбежала с саблей и закричала:

— Коня мне, коня, братики!

Во дворе рубились донцы и татары. Клава заметила кряжистого бородатого казака. С головы его свалилась баранья шапка, черные волосы рассыпались. Он наотмашь бил набегавших ордынцев.

Клава тенью промелькнула к загородке, быстро выбрала высокого коня, взнуздала и птицей взлетела ему на спину. Жеребец перескочил изгородь и стрелой помчался в проулок. Казачка осадила его и взмахнула саблей над первой попавшейся ей бритой головой.

Ермак крикнул станичникам:

— Не задерживайся, браты! На конь!..

Денсима открыла глаза и зашевелилась, когда все стихло во дворе. Густая темная ночь придавила землю и городок, мерцали редкие звезды, а во дворе тоскливо выла собака. Денсима догадалась: не стало больше ее сына Алея. Старая татарка упала на кошму и тоже завыла, забилась в горе…

Казаки скакали по степи. Кони их вспотели и утомились, под копытами чавкала липкая грязь. Вот и Сиваш! Скакун Ермака зафыркал, но полез в воду. Лиманы разлились, было глубоко. Потеряв дно, жеребец поплыл, поплыли и другие кони. Когда казаки выбрались из топкого лимана, стало рассветать, подул южный ветер. Ермак искоса поглядывал на Клаву, прикрытую черной косматой буркой. Она прямо держалась на коне, лицо ее побледнело, но серьте глаза были полны отчаянного блеска.

«Хороша девка, ей бы казаком родиться!» — одобрил Ермак.

Взошло солнце, и казаки сделали в балке привал. Разложили костер и стали греться. Клава сбросила тяжелую бурку и, сидя у огня, отжимала мокрые косы, — были они толстые. Сначала она только и занималась ими, но, взглянув мимолетно раз-другой на Ермака, задумалась. Что случилось — не понимала и сама казачка. Смотрела и все больше ощущала сладкую истому в сердце. Оттого, что Ермак держался сурово и не глядел на девушку, ей было печально и обидно. Веселый Брязга вертелся козырем, он то заговаривал с ней ласково-нежно, то дерзко шутил, но Клава почти не отвечала ему.

Иван Кольцо заметил перемену в сестре и спросил удивленно:

— Ты что это печалишься?

Молодая казачка вспыхнула и отвернулась, но скоро овладела собой и, смело глядя брату в глаза, шепнула;

— Люб мне Ермак!

Кольцо присвистнул: «А как же Брязга?». И строго сказал:

— Смотри не балуй, Клава! С казаками озоровать не допущу, — порушишь товариство!

Клава зарумянилась, сверкнула глазами, но промолчала.

Занялся солнечный осенний день, догорел костер, и казаки тронулись в путь. Лесная чаща пестрела красными листьями кленов, золотом берез и кровавыми каплями ягод калины. Над тропой в золотистом воздухе плясали мошки…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Сроднился Ермак с Диким Полем, с ратными людьми и со всей станицей. Жил он, однако, на отшибе, в своей нетопленной неуютной хибаре. Был повольник суров и требователен к себе, не видели его ни хмельным, ни сластолюбивым. Напрасно к нему, одинокому, забегала сероглазая Клава, бряцала золотыми монистами и вела лукавые речи. Ермак угрюмо слушал ее.

Иногда Клава шаловливо таращила глаза, из которых брызгал смех, и, дерзко смеясь, предлагала:

— Возьми меня, казак, в женки!

— Хватит шутковать, насмешница, — строго прерывал ее Ермак. — не быть тебе доброй казацкой женкой!

— Ан врешь, буду!

Клава смеялась и злилась.

— Хочешь печку твою истоплю, рубаху постираю. Я все могу! Я коренная станичная девка. Ой, какой рачительной женкой буду!

Кровь бушевала в здоровом теле казака, но он не хотел поддаваться мимолетной страсти:

— Уйди, а то зарежу!

Клава испуганно пятилась к двери.

— Ты и впрямь… это сделаешь? — спрашивала она, не сводя с Ермака пристальных глаз. Ноздри ее короткого прямого носа жадно трепетали.

Ермак тяжело дышал. Казачка быстро подбегала к нему, обжигала поцелуем и, смеясь, исчезала.

Казак оставался один, ошеломленный. Среди зарослей шиповника мелькали красные шальвары Клавы, и пламя их долго стояло в глазах Ермака. «Огонь девка! — смятенно думал он. — Ох и беда мне! Но нет, не поддамся, не свяжу себя!.. Другое мне на роду написано…» — отгонял он прочь соблазн.

Скоро не только Ермаку, но и всему Дону стало не до радостей и не до гульбы — в донские степи пришел страшный голод. В понизовых станицах хлеба не сеяли, а в верховьях, в казачьих городках, нивы пожгло солнце. В ногайских степях не хватало корма и гибли стада. Это еще больше усилило беду. От голода умирало много людей, трупы валялись на перепутьях и тропах.

В довершение беды атаман Бзыга, по-прежнему сытый и жирный, ни о чем не беспокоился. На жалобы казачьих женок и ребятишек он выходил на крыльцо станичной избы и успокаивал их:

— Вы потише, женки, потише!.. Чего расшумелись?

— Нам хлебушка, изголодались!

— А я что, нивы для вас сеял? — усмехаясь, разводил руками Бзыга.

— Хлеба не сеял, а амбары полны! — закричала истомленная женка.

— Амбары мои, и я им хозяин! — отрезал атаман. Прищуренными глазами он бесстыдно обшарил толпу станичниц и закончил с насмешкой: — Нет хлеба у меня для всех, а вон той гладенькой молодушке, может, и найдется кадушечка пшена!

— Подавись ты своим хлебом, кобель толстогубый! — обругалась смуглая красивая казачка. — Женки, идем сами до амбаров!

— Ты только посмей, будешь драна! — пригрозил враз насупившийся Бзыга. — Ты гляди, рука у меня злая, спуску не дам!

Ермак все это видел и слышал, и сердце его до краев наполнялось гневом. Больно ему было смотреть на исхудалых детей и стариков. Ермак ломал голову, но не знал, как помочь общему горю. Он и сам еле-еле перебивался, — выручало лишь железное, крепко сколоченное тело.

Утром он сидел, задумавшись, в своей хибаре. Скрипнула дверь, и в горенку, сутулясь, вошел Степанко.

— Здравствуй, побратим, — низко поклонился он Ермаку. — Прости, не хотел тревожить, да наболело тут, — показал он на грудь. — Не гони меня, одной веревочкой мы с тобой связаны, нам вместях и горе избывать!

— Что ты, братец? — обрадовался его приходу Ермак. — Время ли старые обиды вспоминать? Садись, давай думать будем…

Станичник опустился на скамью и долго молчал.

— Тяжко молвить о том, что робится в станице, — медленно, после раздумья, заговорил он. — Конец приходит казачеству, народ умирает, а в той поре атаман на горе-злосчастье наживается. Ты совестливый и добрый казак, скажи мне, доколе злыдней терпеть будем? От веку стоял вольный Дон, и так повелось, что наикраше и дороже всего было тут казацкое братство. Добычу делили — не забывали ни сирот, ни вдов. Где наше лыцарство? Куда подевалось оно? И на Дон, видать, пробралась тугая мошна. Не видели, проглядели, как исподволь поделились казаки. Ныне я голутьбенный, а Бзыга заможний. Идет конец вольному казачеству!

Степанка закашлялся, схватился за грудь. Заметно было: постарел бывалый казак, согнулся, поседел весь.

Слова его задели Ермака за живое. Он и сам думал так, как Степанко. Схватив гостя за руку, Ермак с чувством сказал:

— Спасибо, сосед, золотое слово ты вымолвил! Только не век Бзыге праздновать. Укоротим атамана!..

Станичник покосился на оконце и зашептал:

— Проведал я, что сверху будара с хлебом пришла, а Бзыга задержал ее в камышах за красноталом. Темной ночью перетаскает хлеб с есаулами по сусекам, а казаку ни зернышка! А потом за горстку хлеба душу в заклад от казака потребует!

— Не быть сему! — выкрикнул Ермак. — Хлеб всему вольному казачеству! Поспешим на майдан. Скличем станицу да Бзыгу за глотку! — Он сорвался со скамьи, снял со стены саблю. — За мной, побратим!

Еле успевал Степанко за проворным казаком. Ермак торопился к площади. Он добежал до вышки, соколом поднялся на нее и ударил в колокол. Над станицей пошел сполох. На майдан бежали и старый, и малый. Кругом уже шумел народ. Прискакал Полетай, распушив свои золотистые усы. Следом за ним — Брязга в широких шароварах, опоясанный шелковым кушаком. Вокруг Степана началась толчея:

— Где о хлебе слышал?

— Браты, — в ответ кричал Степан. — Казаки-молодцы, хватит с нас тяжкой беды! Дону-реке истребление идет!

— Что молвишь такое, казак! — остановил его Полетай и, распалившись гневом, сказал: — Казачий корень не выморишь! Не дает Бзыга хлеба, сами возьмем! Говори, Ермак!

Ермак неторопливо вошел в круг, снял шапку и низко поклонился на четыре стороны. На майдане стихло.

— От веку непокорим Дон-река, — заговорил он. — Издревле вольными жили казаки и лыцарство блюли. На Руси боярство гневливое похолопствовало простого человека, а на Дону — Бзыга на горе нашем жир нагуливает! Кто сказал, что хлеба нет? Есть у нас и хлеб и водица!

Щербатый есаул Бычкин повел рачьими глазами и выкрикнул в толпу:

— Что зипунника слухаете? Куда заведет вас?

Полетай гневно перебил есаула:

— Зипуны на мужиках серые, а ум богатый! Аль зипунники не Русь?

— Русь! Русь! — дружно ответили казаки.

По возбужденным лицам, по яростным крикам догадался Бычкин, что, скажи он слово поперек, казаки по кускам его растерзают. Понимая, как опасно тревожить народ, есаул незаметно выбрался из толпы и задами, потный и встревоженный, пробрался в станичную избу.

— Сила взбурлила! — закричал он с порога. — Поберегись, атаман!

Бзыга поднял мрачные глаза на Есаула и строго сказал:

— Не пугай! Степной конь куда опасней, а и то стреножить можно.

— Из-за хлеба на все пойдут! — стоял на своем есаул.

Меж тем на майдане Ермак говорил:

— Не мы ли обливались слезами, жгли свою степь, когда ворог шел на Астрахано? Сколько муки перенесли, многого лишились, а Бзыга тем часом хлеб свозил с верховых городков да прятал, чтобы с казака снять последнюю рубаху. Из Москвы пришла будара с зерном. Почему не раздают народу хлеб? Упрятал ее атаман в камышах за красноталом. От чужого хлеба жиреет Бзыга!

Ермак говорил страстно, каждое слово его жгло сердца.

Смуглая красивая казачка, на которую не так давно зарился Бзыга, первой закричала:

— Женки, айда до атаманова двора, там в сусеках полно муки!

И пошел дым коромыслом. Люди бросились по куреням, хватали мешки, торбы и бежали к атамановой избе. Там ворота уже были настежь, — от них шел свежий след копыт: Бзыга, почуяв грозу, вскочил на коня и ускакал в степь.

Резвый конь уносил атамана и его дружков все дальше и дальше от народного гнева.

— В Раздоры! В Раздоры! — нещадно стегал плетью атаман скакуна.

В Раздорах он думал найти спасение. В верхних городках живет много заможних казаков, и они помогут.

На станице в это время распахнули атаманские амбары. Степанко заглядывал в сусеки, полные золотого зерна, и призывал:

— Бери все! Жалуйте, вдовы, милости просим стариков. Эй, матка, подставляй торбу, будешь с хлебом! Наголодалась, небось?

— Стой, донцы! — закричал вдруг набежавший дед-вековик Сопелка. — Где это видано, чтобы атаманское добро растаскивать! — он размахивал палкой, а глаза налились злобой. Было старику под сотню годов, огромная пушистая борода пожелтела от времени, но голос сохранился звонкий и властный. — Прочь, прочь, окаянницы! — гнал он женок от атаманских амбаров.

Ермак вырвал у деда его посох и, слегка подталкивая в плечи, вывел старика из атаманского куреня.

— Эх, старина, старина! — укоризненно покачал головой Ермак. — Не ты ли ныне внуков на погост отвез? Хлебушко для всех людей отпущен, а Бзыга что делает?

Дед внезапно притих, глаза его заслезились. Вспомнил он про внуков, погибших от голода, и губы его задрожали.

— Божья кара, божья кара, — прошептал он и склонил удрученно голову.

— Поди-ка сюда, дед, возьми и ты! — позвали его женки, тронутые его беспомощным видом.

Старик однако отказался:

— Кто знает, что робить? Грех это! — шаркая ногами, он пошел прочь от атаманских амбаров.

2

Древнее предание на Дону гласит: «Дон начался при устье Донца… там и окончится». И впрямь, первым казачьим городком на прославленной реке были Раздоры, которые возвели новгородские ушкуйники на острове при впадении Донца в Дон. Свой непокорный и вольнолюбивый дух новгородские посельники проявляли и в Раздорах. Как и в древнем Новгороде, тут существовали две партии: заможных и голытьбы. Сюда и устремился атаман Бзыга. Ярость и гнев переполняли атамана. Только одна думка одолевала его: «Спасти, во что бы то ни стало спасти от дележа свое добро. Не добраться голутвенным казакам до будары с хлебом! Неужели раздорские дружки и атаманы оставят его и не вступятся? А коли вступятся, тогда башку с Ермака долой!».

Наконец показалась зеленая луковка церквушки в Раздорах. Безмолвно и пустынно было на улицах городка, когда беглецы добрались до него, никто не полюбопытствовал, по обычаю, не выглянул в оконце. Дубовые ворота атаманского куреня оказались закрытыми. Бзыга с волнением подъехал к ним и постучал. Долго никто не отзывался. Теряя терпение и волнуясь от смутного предчувствия чего-то неладного, атаман громко заколотил в тесины.

Где-то в глубине двора с хриплым кашлем завозился кто-то.

— Отчиняй, хозяева! — окрикнул Бзыга.

— Хозяев давно нет, — откликнулся глухой голос. — Хозяева утекли от беды.

Сразу перехватило дыхание, Бзыга взмолился:

— Да открой же, ради бога. Что тут случилось?

— Не качалинский ли атаман гуторит? — спросил голос за воротами.

— Атаман Андрей! Да сказывай, что за оказия?

Загремели запоры, ворота приоткрылись, наружу высунулось рябое лицо атаманского холопа Он внимательно оглядел гостей, посмотрел вдоль улицы и только тогда шире распахнул ворота.

Конники въехали в обширный двор и расседлали коней. Бзыга присел на приступочку крылечка, устало опустив голову, спросил холопа:

— Так что же попритчилось тут?

— Разодрались наши хозяева с голутвенными из-за хлеба. Приходили амбары шарить, еле оборонились. Дом ноне пуст: атаман семью повез на Валуйки, сказывают.

— Брешешь! Не может быть такого в Раздорах! — сорвался с места и закричал Бзыга.

— Я не пес и брехать не думал! — вызывающе отозвался холоп и дерзко посмотрел на атамана. — Голутвенные сказывали, нового будут ставить атамана. Вот оно как!

«Что стало с тихим Доном? — в озлоблении и тревоге подумал Бзыга. — Помутился разум у казачества!» — и, оборотясь к холопу, спросил:

— Ты что ж, Афонька, небось, рад бунтовству?

— Грех, атаман, такое говорить! Разве то бунтовство, коли люди есть захотели?

— Цыц! — прикрикнул на него Бзыга. — Плетей захотел, холоп!

Афонька потемнел:

— Этого и без тебя отведал вволю, только говори да оглядывайся, кругом народ кипит, неровен час, забушует…

Бычкин тронул атамана за локоть, тот присмирел.

Холоп продолжал угрюмо:

— Триста заможников ушли из Раздор, а то бы кровь была. Одного попа не тронули, ноне в пустой храмине молится.

— Куда ушли старшины? — спросил Бзыга.

— Не сказывали, но чую, стоят табором в Гремячем логу…

Есаул Бычкин осунулся, посерел. Понял он, что попал из огня в полымя, но отступать было поздно. С отчаянием он выкрикнул:

— Коли так — рубаться будем! Веди в дом, отоспимся, коней накормим и в Гремячий лог…

Ранним утром беглецов разбудил сполох. По станичной улице загомонил народ. Бежали казаки, перекликались. И страшное уловил Бзыга в перекличках: в Раздоры прискакал Ермак с конниками.

Не стал ждать Бзыга, когда будут ломиться в ворота, быстро разбудил дружков и на коня. Афонька распахнул скрытые воротца и пропустил беглецов в тальники.

— Поберегись, атаман! — предупредил он. — Неровен час, угодишь на раздорских — не помилуют! — Он так выразительно посмотрел на Бзыгу, что тот похолодел под его взглядом.

3

Когда Ермак со станицей ворвался в Раздоры, тишина и безмолвие поразили его. Казаки подъехали к церкви и заглянули в нее. Мерцали жиденькие огоньки лампад, сумрачные тени лежали по углам храма. Несколько старушек да древних дедов со строгими лицами стояли, склонив головы, и слушали возгласы священника.

Брязга выманил из церковного притвора столетнего деда:

— Где станичники, куда подевались?

Старик поднял белесые глаза и внимательно оглядел прибылого.

— А сам ты откуда брался, казак? — пытливо спросил дед.

— Из Качалинской наехали!

— За каким делом вас принесло? — не унимался дед. — И без вас тут крутая заваруха. Атаман с голытьбой перессорился и с заможниками ускакал. Гляди, казак, неровен час, вернется с подмогой и пойдет крушить башки смутьянщикам!

— Да кто у вас смутьянщики? — обрадовался Богданка.

— Известно кто, это мы сомутители! — сердито ответил дед-вековик.

Ермак слышал эту беседу и приказал Брязге:

— Айда на колокольню да ударь в большой колокол!

Тревожный гул поплыл над сонным городком, созывая людей на майдан.

Казалось, Раздоры только и ждали этого звона. По куреням загремели тяжелые запоры, распахнулись настежь многие ворота и калитки, и, как бобы из опрокинутого мешка, посыпались люди. Все торопились на майдан.

Мимо Ермака бежали все новые и новые толпы, вооруженные копьями, пиками, пищалями, а были и такие, что держали в руках топоры и оглобли.

Казаки повернули коней и влились в бурлящий людской поток. И диву дались станичники: какого народу тут только не было! И кольчужники, и кожемяки, и седельщики, и сапожники, и швальники, и плотники.

Ермак выехал на середину казачьего круга и объявил:

— Люди добрые, донское лыцарство, мы — низовое казачество бьем челом вольному народу. Хочу слово молвить!

Во всех концах площади отозвались голоса:

— Любо, казак, любо! Говори свое слово!

Ермак снял шапку с красным верхом, огладил курчавую бороду, пристально всматриваясь в раздорцев. Рокот постепенно стал стихать и, наконец, вовсе прекратился.

— Браты мои, старый казацкий корень, внуки новгородские! — заговорил Ермак. — Земля русская велика, конца и краю ей нет! И чуете вы сами, народ наш — богатырь невиданный! Любой из нас ордынца осилит. И никому из нас не жалко костьми лечь за Отчизну. Одно худо, одна беда бродит среди нас и терзает вольных — правды нет! На Дону, как и на боярщине, завелась, к горю, тугая мошна. Заможники народились по станицам и хотят закабалить вольное казачество, ввергнуть его в лихую беду…

Ермак перевел дух, быстрые жгучие глаза его обежали народ:

— Так ли сказано, браты? Любо ли вам, казаки?

— Ой, любо! Ой, правда! — закричали раздорцы. — Говори еще, казак!

— Сколько богатств понаграблено богатеями! Но самая горшая беда — от народа хлебушко затаили. На людском горе задумали нажиться, на вдовьи и сиротские слезы нарадоваться! Наш качалинский атаман Андрей Бзыга будару с хлебом своровал, а брюхо у него хоть и великое, но одно. Мы хлеб у него взяли да раздали вдовам голодным, старикам и ребятишкам. Хватит с мору умирать, пусть порадуются и трудяги, — они жито сеяли!

— Правдивое слово! Хорошо говорит казак! — волной покатилось по майдану, и это придало Ермаку силы. Он выше вскинул голову:

— Браты, атаман Бзыга в Раздоры сбег за помощью. Обещал вас призвать в Качалинскую, чтобы голутвенных побить за его амбары и сусеки. Будет ли так?

— Не быть тому, казак! — решительно, одной грудью отозвался казачий круг. — Не быть сатане соколом! Своего хвата мы прогнали и вашего добьем!

— Ну коли так, благодарствую! — поклонился Ермак раздорцам. — Наряжайте добрых вояк и коней. В погоню за злыднями!

4

Из Раздор-городка легким наметом вырвалась большая станица. Вел ее Ермак. Так уж вышло: отличили его казаки за рассудительность и ненависть к заможным. Раздорцы и качалинцы торопились перехватить атаманов Бзыгу и Корчемного.

Грустной казалась осенняя степь. Во все стороны побежали безлюдные пути-дорожки, зашелестел засохший осенний ковыль, вокруг маячили серые камни на безвестных казачьих могилах.

Из-за кургана внезапно выскочил одинокий всадник.

— Эй-ей, стой, человече! — закричали казаки.

Наездник потрусил навстречу станице. Ермак издали рассмотрел его: на молодце рваный чекмень, баранья шапка, на ногах поршни, за плечами пищаль. Гулебщик бесстрашно приблизился к отряду.

— Кто такой? — окликнул его Брязга.

— Раздорский. На сайгаков охотился, — спокойно ответил наезжий.

— А где добыча?

— Э, казаче, была и добыча, да не стало ее. Еле душу да пищаль унес!

— Татары?

— Какие там татары! — с усмешкой ответил охотник. — Атаманцы перехватили в Мокрой Балке… Возьмите меня, добрые люди! — вдруг запросился гулебщик.

— Как зовут? — сурово спросил Ермак.

— Ироха… Они тут неподалеку. В триста всадников собрались идти в Раздоры.

— Ну, недалеко им теперь идти! — сверкнув глазами, сказал Ермак. — Веди нас в Мокрую Балку, да смотри, человече, если предашь, конец тебе!

Ироха смахнул баранью шапку, перекрестился:

— Честью и правдой послужу.

— Торопись, браты! — крикнул Ермак. — Нагоним супостатов.

Чаще застучали копыта быстрых коней. Птицей впереди летел Ермак. Ничего не видел, одна думка владела им: «Добыть Бзыгу! Живьем полонить и доставить в станицу!».

Над степью заблестело скупое осеннее солнце, но не стало веселей Дикое Поле: улетели птицы, попрятались звери. Бесприютный ветер гонит от окоема к окоему сухое перекати-поле. Вдали — темнеет курган с каменным идолищем на вершине. Зоркий взгляд Ермака заметил на кургане всадника. «Дозорный!» — догадался атаман и туже натянул поводья…

В это время из балки наметом выскочили всадники и широкой лавой рассыпались по степи.

— Браты, рубаться насмерть! — выкрикнул Ермак и, вымахнув вперед на дончаке, стрелой понесся на скачущих.

Кони и люди сшиблись, и закипел бой. Атаман Бзыга разглядел Ермака, вонзил шпоры в темные бока своего жеребца и помчался на станичника.

И Ермак заметил своего врага.

— Держись, Бзыга! — закричал он и широко взмахнул саблей.

В последнюю минуту атаман не выдержал, повернул коня и ворвался в ряды своих конников. Кругом звучал, булат, скрещивались сабли, высекая горячие искры, ржали отчаянно кони и многие прощались с жизнью, а Бзыга уж ни в. чем этом не принимал участия, — спешил уйти от страшного места. Напрасно Ермак кричал вслед:

— Эй, вернись, шаровары потерял!

Атаман не отзывался и скоро скрылся за курганом.

Тысяча коней топтали бранное поле.

Ермак махнул рукой на Бзыгу. Он заметил раздорского атамана Корчемного, конь-зверь которого визжал от злости. Вскрикнув так, что дончак присел под ним, Ермак вихрем налетел на атамана, первым ударом вышиб у того саблю, а вторым — развалил до пояса.

Бой окончился. К далеким курганам мчался атаман Бзыга, а за ним стлались по равнине перепуганные всадники. За разбитыми гнались казаки.

Сумерки прекратили преследование, но утром, на ранней заре, станица снова повела погоню. Миновала Дон и бураном понеслась через ногайские степи.

Много дней шла погоня. Когда Бзыга видел, что близок конец, он оставлял заставу, и обреченные рубились с преследователями насмерть. Это позволяло атаману уходить все дальше и дальше за Маныч.

5

Не догнали станичники атамана Бзыгу — ушел-таки тот за Терек, а все же вернулись из похода с большой удачей. Как же, — и хлеб для голытьбы добыли, и Бзыгу прогнали, и добра в переметных сумах привезли. Встречали Ермака и его станицу в Качалинской всем народом. Как только показались вдали казачьи сотни, караульный на вышке разудало ударил в набат. Сбежались все — старые и малые, старухи и молодки — к околице. Двигались казаки медленно, с песней. Впереди всех на белоснежном коне-лебеде плыл Ермак в алом кафтане, подпоясанный поясом, протканным золотом. Женки беспрестанно восхищались:

— Ах, и конь-огонь! Ах, и казак, удал да красив!

За Ермаком двигались конники — каждый с туго набитой переметной сумой.

На станичной улице вдруг стало тесно. Под осенним солнцем жарко горели женские наряды: пестрые кубеляки, бархатные кавраки, ленты шелковые. У иной молодки лучисто сверкал цветной камешек в сережке, жемчуг в ожерелье, весело звенело монисто. Но ослепительнее и желаннее всего были ласковые улыбки казачек и приветливый смех их. Богдашка Брязга на своем коне-черте вьюном вертелся, отыскивая в толпе Клаву. Озорная казачка пряталась за спины, хмурилась. Она глаз не сводила с Ермака, а он и не замечал ее. Ехал осанистый, кряжистый, властный. Коня своего он направил прямо на майдан. Другой бы с женкой потешился, обласкал бы казачку, а потом и за дела. А этот — в думах о своем, суровом.

Ермак спрыгнул с коня, поднялся на опрокинутую бочку, скинул шапку и низко поклонился на четыре стороны, каждый раз повторяя:

— Бью челом вольному Дону, казачеству!

— И тебе рады! — отвечала толпа.

Ермак дал народу успокоиться, поднял руку:

— Прогнали мы атамана Бзыгу и хлеб для станичников сберегли. И гнали мы нашего ворога далеко — за Нарымские пески…

— Любо, ой любо! — одобрили в толпе.

— Спасибо за ласку! — поклонился Ермак. — Набрали мы в походе добра всякого. Привезли сюда для тех, кто сам добыть не может, но чьими трудами и доблестями возвеличен Дон! Эй, братцы! — крикнул он казакам. — Принесите сюда мои переметные сумы!

Никогда того не бывало, чтобы дуван дуванили на майдане, но Ермак знал, что делал, да и сердцем был широк. Принесли товарищи переметные сумы и положили у ног. Ермак проворно развязал их и стал выкладывать добро прямо на землю. Под солнцем заалели-за-пестрели шелка, голубые и желтые сукна, цветные сапоги и татарские туфли. Выбрасывая добро, Ермак приговаривал:

— Все добыто в честном бою, берите, люди добрые! Вдов я, и богатеть не собираюсь, берите, у кого тело прикрыть нечем. Подходите первыми вдовы и старые батьки, у которых сыны полегли в Поле… Берите! Браты, — обратился он затем к товарищам. — А вы ж для кого бережете свое добро? Самое милое и самое дорогое нам — люди наши!

— Добрый казак! Хороший казак! — загремело на майдане…

Ермак мигнул, и казаки живо выкатили три бочки с крепким старым медом, под одобрительный гул толпы выбили у них днища, и по рукам заходил большой ковш. Скоро казаки и женки запели песни, и все на станице перемешалось в хмельном веселом буйстве,

6

Три дня спустя Ермака избрали атаманом Качалинской станицы. Уважили его казаки за сметливость и широкую натуру. Через несколько дней выпал первый снег, дунуло морозным ветром, и началась добрая зима. Дон сковало льдом, и холодно лучилось зимнее солнце над застывшей пустыней. Ермак ревностно справлял атаманскую службу: ездил по заставам, держал связь со станицами на случай защиты от набегов, разбирал свары между казаками и, когда прибывали из Московии возы, справедливо делил хлеб. Однако всех этих дел было мало для его неспокойной натуры. Тянуло атамана на простор, в походы. Но в степи лежали глубокие снега и дули свирепые ветры. Нужно было ждать весны.

Томились бездельем и другие казаки. Иван Кольцо не раз говорил атаману:

— Не вытерпит мое сердце: кому женку надо, а мне бранное поле! Отпусти, Ермак!

Ермак понимал Ивана, сам бредил степями и особенно Волгой, широкий простор которой навсегда запомнился ему, но отговаривал Кольцо:

— Потерпи, Иванко, немножко и вместе со станицей побежим на Волгу.

В самые крещенские морозы наехал Ермак на закуржавелом жеребце на скрытый казачий стан и среди станичников не встретил Кольцо.

— А где Иванко? — тревожно спросил он.

— Три дня как сбег! — обиженно сказал Брязга. — Хотели до тебя весть послать, да раздумали. Рассудили — голод да холод назад пригонят удалого!

По степи стлала поземка, выл ветер. На далеком окоеме белесое небо сходилось с запорошенной землей. Белая пустыня! Долго глядел Ермак вдаль и со вздохом подумал: «Великая страсть в сердце Иванки, коли в такую пору ускакал».

В душе он простил Кольцо, но казакам сказал строго:

— Где это видано, чтобы товарищей покинуть, словно тать! И кто может без атаманова слова уходить отсюда. Знай, браты, за самовольство не прощу!

Сидя у камелька, Ермак думал об Иванке и затосковал. А ночью тоска стала сильнее, — вспомнил свою тяжелую мрачную юность. Лежа на овчине, он ворочался, и перед глазами всплывало далекое прошлое.

Он видел перед собой край тихих лесов — необъятной пармы, где так приятен и дорог каждый случайно встреченный человек на еле заметной лесной тропе. Вспомнилось низкое серое небо, к которому клубами тянутся дымки соляных варниц. Строгановы! Они заграбастали огромную округу и тысячи закабаленных семей работают на них, добывая из земных недр соленый раствор, валят сосновые боры, гонят деготь, выделывают посуду. Кожемяки, седельщики, плотогоны, ткачи, кузнецы, охотники — все стараются на хозяина, который живет в Орле-городке и правит всем. Сюда, в этот далекий и хмурый край, пришли два брата Аленины — Родион и Тимофей. Гонимые нуждой, они перебрались из Юдьева-Повольского, — оттого пришлые добытчики и получили прозвище повольских. Ермак хорошо помнит своего батю Тимофея и двух старших братьев: Гаврюху и Фрола. Оба с ранних лет работали в лесах, и ему, — он тогда назывался Василием, — выпала доля рано познать тяжелый труд. Батька, коренастый работяга с густой бородищей, глядя на старания сына, хвалил:

— Хорошо сработано, — в том и радость!

Был у него редкий талант, присущий чистосердечным и трудолюбивым людям, — работа ему казалась увлекательной игрой. Кроткий и заботливый батя был мастер на все руки: пахарь и кузнец, плотник и сапожник, пимокат и седельник. Мастерил и песню пел, и все у него ладилось. Одно не получалось: младшего сына обуздать не мог.

— Смел и драчлив ты, Василек! — печалился он.

— Смелость города берет! — с лукавой находчивостью отвечал парнишка. Отец с укоризной качал головой.

Василий обладал не только силой, но и разумом немалым, поражал отца необычными мыслями.

— Хитры Строгановы, а я перехитрю их! — сказал он однажды отцу.

— Это чем же, Василек?

— Не буду угодником, не пойду смиренной дорогой! — ответил сын.

В шестнадцать лет Василий окреп, раздался в плечах и на камском льду в кулачном бою не раз побивал солеваров. По весне он нанялся на строгановские струги.

Эту пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.

Трудная была работа на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.

Шли бурлаки и пели. Голоса рокотали, жалоба и гнев звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.

А на струге, упершись в бока, стоял сытый, довольный строгановский приказчик и кричал: «Живей, шалавы!..»

Все это ярко встало перед Ермаком. Ворочаясь на полатях, он думал: «Вот она, родная сторона, могутные русские люди. Тихи и покорны они, и невдомек им добывать себе вольную, сытую жизнь. Вот бы пойти атаманом к ним; чай, не мало будет охочих потрясти бояр да купцов».

От этих мыслей кровь горела в Ермаке. На Дону, он видел, тесно ему будет. Только и походы, что в Азов. А по станицам — заможных сила. Не простят они ему расправу с Бзыгой, — справятся, осмелеют и свернут в дугу.

«Уходить надо с казаками на Волгу-реку. Туда, к Иванке, багрить купецкие караваны, жечь царские остроги да казнить за неправду воевод, — думал он. — А там видно будет, что делать дальше… А что, ежели схватят да голову под топор?», — опалила его сердце внезапная мысль.

Но тут же он сам себе ответил: «Ну, и что ж! За волюшку, за товариство можно и жизнь положить! Весны дождусь и подниму станицу: айда за мной на Волгу-реку, на широкий разгул!».

Возвратился Ермак в Качалинскую станицу тихий и сосредоточенный. Он уже решил расстаться с Доном — не житье ему здесь, и теперь думалось о том, как поднять станичников на Волгу. Над Доном подувал влажный ветер, жухлый снег мягко вдавливался, под крышами мазанок горели, как свечи, ледяные сосульки, и веселое солнце искрами рассыпалось по сугробам. В полдень дымились голые влажные деревья. По еле приметным признакам чувствовалось приближение весны. Скоро по-над Доном пролетят лебединые стаи, закричат гуси. Двинутся на север утиные стаи.

В станице была глубокая тишина — досыпала она свой последний зимний сон. В этой прохладной тишине с замирающим сердцем Ермак переступил порог кольцовского куреня. Он ждал, — сейчас из-за полога выпорхнет бойкая Клава, блеснет острыми зубами, прозвенит монистами и бесстыдно скажет ему: «Пришел-таки, соскучился, кучерявый!».

Но не выбежала навстречу Клава. Посредине нетопленой избы на груде соломы сидела старуха с крупными чертами лица, с полинявшими, когда-то синими глазами. Но в них, как под неостывшей золой, поблескивал огонек. Большой горбатый нос, заостренный подбородок делали ее похожей на хищную птицу. Она недоброжелательно взглянула на неожиданного гостя и проскрипела, как ржавая петля:

— Ты чего, казак, ломишься в чужой курень?

— Мне бы Иванку повидать. Аль не признала, бабка, — смутился Ермак.

— Вспомнил когда! — ехидно улыбнулась она. — Иванко мой на Волгу гулять побежал, а с ним и Клавка увязалась.

— А девке чего там делать? — нахмурилсй атаман.

— Так разве она девка? Это бес! — старуха почмокала сухими ввалившимися губами. — И куда мне теперь, седой, податься, — не придумаю… Возьми меня, казак, в женки! — вдруг предложила она.

— Да ты, старая карга, сдурела! — побагровев от возмущения, выкрикнул Ермак.

— Карга, да крепкая! — огрызнулась старуха и засмеялась.

Ермак круто повернулся, гулко хлопнул дверью и был таков. С этого дня он еще больше затосковал. В марте подули сильные теплые ветры от Сурожского моря и в одну неделю согнали снега. Степь зазвенела от криков перелетных птиц.

Однажды Ермак спустился к Дону, уселся на большой камень и заслушался, как лепечет среди камыша вода. Под солнцем река загорелась горячими пятнами и манила к себе…

На плечо атамана опустилась тяжелая рука. Ермак поднял голову — перед ним стоял Полетай. Ветерок шевелил его русый чуб, выпущенный из-под шапки. Покрутив золотистый ус, казак улыбнулся и лукаво спросил:

— По гульбе стосковал, атаман? На волю, как перелетную птицу, потянуло?

— А хошь бы и так! — удрученно отозвался Ермак.

— И чего тебе кручиниться? — сердечно сказал Полетай и заглянул в серые глаза атамана. — Одной мыс тобой кровинушки, оба неспокойные. Надумали я и дружки наши на Волге погулять! Как поглянется тебе это?

Сразу отошло Ермаково сердце, засмеялся он радостно, облапил Полетая и закричал веселым голосом:

— Э-гей, гуляй, казаки! Волгу проведать, силушку показать! Стосковались, поди, станичники за долгую зиму-зимушку…

— Ой, стосковались! Ой, заскорбели без дела, — подхватил Петро. — Давно думку таил, да боязно было выложить перед тобой… А теперь за дело!

— За дело, плотников кличь, струги строить! — зажегся Ермак. Он сел на коня и поехал в рощу отыскивать лесины, годные для стругов.

7

Ермак ходил молодцеватый, с веселыми глазами, каждая жилочка в нем играла, каждая кровиночка горячила. Удалось ему подбить станичников в поход на Волгу. Хозяином выходил он на Дон. Беглые мужики из-под Устюжны — знатные плотники — стучали топорами на реке, ладили струги. Над донским берегом плыл запах сосновых стружек, над черными котлами вился густой дым, — в них кипел вар. Визжали пилы, стучали долота, деловито гомонил народ. На песчаных отмелях, как костяки чудовищных морских зверей, белели крепкие ребра стругов. Их обшивали гибким тесом, и на горячем солнце выступали чистые пахучие слезинки смолы.

Завидя Ермака, старшина плотников, старик широкой кости, издали приветствовал атамана:

— На большие годы здравствовать тебе, хозяин! Полюбуйся, милый, вот так конь! Вот так сивка-бурка! Без устали и без корма побежит он по водной дорожке. Эй вы, гривы — паруса белоснежные! Ой ты, море-морюшко, океан неугомонный без краев-берегов, гуляй душа!

— Ты, старик, поди, на своем веку много стругов наладил? — любуясь работой устюженца, спросил Ермак.

Дед выпрямился, серые глаза блеснули молодо:

— И-и, милый, столько лебедей на воду спустил, что и не счесть! И каждый лебедь по своему пути-дорожке уплывал: то на Студеное море, то на жаркое — под Царь-град и на Хвалынское. Чего только не перевидали они! Скажу тебе по душе, казак, любо струги Пускать по воде, а еще милее, коли знаешь, для кого струги ладишь! Для вольных гулебщиков и струг легкий, послушный, лебедушкой поплывет…

— Спасибо, дед, за добрые слова! На твоем струге не страшно и на край света сплыть! — весело ответил плотнику Ермак.

В синий солнечный день казачья ватага сошлась на майдан, к часовне Николая чудотворца, и помолилась за удачный поход. Потом казаки выкатили сорокаведерную бочку крепкого меда, и пошел гулять по кругу прощальный ковш. Распевали любимую песню:

Тихий Дон-река,

Родной батюшка,

Ты обмой меня…

Голоса неслись к ясному небу то грустно, то задумчиво-нежно, то озорно-хмельно.

Пили за вольности, за Отчизну, за Донскую землю и за удачи в походах; буйно кричали:

— На Волгу широкую, на синий Каспий поохотиться! За ясырем!

Кидали вверх шапки и наказывали Ермаку:

— Веди, атаман, на тихие плеса, на просторы!

От меда по казацким жилам растекалась удаль, поднималась озорная сила. На густых усах Ермака повисли золотые капли браги.

Он смахнул их, расправил черную курчавую бороду и отозвался:

— И мне, браты мои, любо, ой, любо с вами идти!

Кругом кипела и шумела говорливая бесшабашная голытьба. Удальцы, лихие казаки, выглядели браво, и никто не обращал внимания на бедную справу — на старые латанные-перелатанные зипунишки на широких плечах, на дырявые шапки и сбитые сапоги. Даже ружья были рыже-ржавые. В соляном растворе, правда, смочили их, чтобы не блестели на солнце. Делали это по примете бывалых: «На ясном железе глаз играет! Надо так, чтобы в степи, в раздолье, казак был неслышим и невидим!».

С майдана ватага пошла через всю станицу к Дону. Пели и плясали на ходу. Из куреня вышел больной Степанко:

— Погоди, друг, давай по-хорошему простимся! — он обнял Ермака, как брата, и с тоской пожаловался: — Занемог, сдала моя кость, не стало силушки. Эх, погулял бы казак, да кончено! Прощай, друг Ермак! Да будет вам, браты-станичники, удача!

Он трижды поцеловался с атаманом. Никогда того не бывало, чтобы сдавался тоске Степанко, а тут не выдержал, и по щеке его скатилась горячая слеза. Жаль казаку стало своей отлетевшей удали, ушедшей силы.

На крутом яру — пестрая цветень: бабьи летники, синие и красные, как пламень, шали, сарафаны нежно-голубого цвета и платки, — пестрые маки.

На берегу Дона гулебщики еще выпили по ковшу и стали рассаживаться в струги — по сорока, по полусотне в каждый. Впереди — атаманский струг, гребцы наготове подняли весла, ждут. Ермак поднялся на него, статный и ладный. Разом закричали на берегу:

— В добрый путь! Славься, наш тихий Дон, славься, батюшка!

Стоя на головном струге, Ермак расправил грудь и глубоко втянул свежий влажный воздух. Рядом, за бортом, мягко шелестела быстрая струя, над рекой стрелами проносились стрижи, а по голубому небу тихо плыли облака. Ермак снял шапку и поклонился народу:

— Будьте здравы! Не забывайте сынов своих! — и, сложив в трубу ладони, зычно крикнул на всю реку: — Весла!..

Стало тихо, так тихо, что слышно было биение сердца в груди. И разом ударили весла, зашумела струя, и струги двинулись — поплыли лебедями. На берегу закричали, — кто шапку вверх кидал, кто платком махал…

Все медленно стало отходить назад. В последний миг Ермак заметил на яру старого плотника с непокрытой головой. Ветерок колебал его длинную рубаху. Приложив ладонь козырьком к глазам, устюжинский плотник долго-долго смотрел вслед лебединой стае.

Вскоре словно пологом кто закрыл — ушла в сизую даль станица, дубравы.

Ермак поклонился покинутой земле:

— Ты прости-прощай, тихий Дон Иванович!

Его выкрик дружным хором подхватили казаки на стругах, взмахнули веслами и понеслись по голубой воде к Переволоке. В густых камышах шумели утиные стаи, мимо мелькали бесчисленные зеленые островки и золотились плеса. А в донской глуби, в темной воде, играла рыба. Видели еще казаки, как далеко-далеко в степи двигалось серое облачко, — это с дальних пастбищ гнали вслед за ними конский табун.

Все более отходила и подергивалась синеватым маревом родная сторона. И хоть каждый казак всем своим лихим видом старался показать, что все ему трын-трава, однако в душе своей сохранил ласковое и заветное. Каждый из удальцов с легкой грустью подумал про себя: «Ты прости-прощай, Дон Иванович! Придется ли нам с тобой еще раз свидеться?..»

Шуршал камыш, кричали над синей водой чайки, и кружили орлы над степью. И казалось, что в ушах все еще слышатся выкрики станичников:

— В добрый путь, казаки!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ