СИБИРСКАЯ ЗЕМЛИЦА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Татарские скопища рассеялись, как пороховой дым в поле. После беспрестанного шума битвы — криков исступленных в злобе людей, стонов раненых, лязга мечей и грохота каленых ядер — на Чувашском мысу вдруг наступило глубокое безмолвие. На высоком холме не развевался больше на длинном шесте белый хвост — Кучумово знамя. Опустел ханский шатер, подле него остались лишь многочисленные перепутанные следы конских копыт да под осенним ветром сиротливо покачивалась помятая горькая полынь. Холмы, яр и равнина пестрели телами татар и казаков. Они раскиданы были и на береговых обрывах, и на валах, и во рвах, и на засеках. Изредка перекликались голоса: сотники с казаками обыскивали топкий берег и яр, подбирали покалеченных товарищей, относили в стан, а мертвых — к братской могиле.
Сняв шелом и прижав его к груди, Ермак, тяжело ступая, шел по бранному полю. На душе лежала скорбь, — среди великого множества вражьих трупов он узнавал своих недавних соратников. Склонив голову, он всматривался в бородатое посеченное лицо, в померкшие глаза рослого богатыря, зажавшего в руке тяжелую секиру, которая порасшибала немало татарских голов.
— Храбрый и непомерной силы был казак Трофим Колесо! Вечная память тебе и другим нашим, положившим живот свой за великое дерзание! — атаман низко поклонился телу донца. — Браты, с честью предадим его земле.
За Ермаком склонили головы атаманы Иван Кольцо, Гроза, Пан и Матвей Мещеряк, сопровождавшие его в печальном шествии…
Всегда веселый, разудалый и насмешливый, Иван Кольцо присмирел.
— Эх, батька, — с грустью прошептал он. — Каких сынов спородил тихий Дон, и вот где они сложили свои буйные, неугомонные головушки!
Ермак выпрямился.
— На то пошли, Иванко! Не купцы мы, не бояре и не приказные, чтобы умирать в перинах от хворостей; казаку положена смерть в сече, в бранном поединке! Правда твой, из многих сел, из разных краев сошлись мы на путь-дорожку, и у каждого была своя матушка, ронявшая над колыбелью слезы. Но и дело, на которое пошли мы, велико! Уложило оно героев в единую братскую могилу. И мир им — великим воинам! Помянет их Русь!
Кольцо молча кивнул головой, понурился.
Неподалеку, под березонькой, вырыта глубокая могила, подле нее складывали в ряд боевых братков. Со всего бранного поля снесли бережно сто семь павших товарищей. Поп Савва разжигал кадило, синий дымок горючей смолки потянулся витками к хмурому небу. Трепетали на ветру воинские хоругви. Подошли атаманы с обнаженными головами. Началась панихида. Поп Савва в холщовой рясе с волнением отпевал убиенных. Со многими из них он побывал и под Азовом, и в Астрахани, и в Сарайчике, пошумел и на Каспии, и на Волге-реке, а сейчас вот они улеглись рядами навсегда. Он каждого знал в лицо и помнил по имени.
Дрогнувшим голосом он возгласил вечную память, и казаки стали укладывать тела в могилу. Тяжело опустив плечи, стоял перед ямой Ермак, но не слезы и отчаяние читались в его лице. Мрачным огнем осветилось оно, и были в нем и скорбь по товарищам, и ненависть к врагу, и упорная, как железо, воля — все вынести и все одолеть. Ермак бросил три горсти стылой земли в могилу и негромко сказал:
— Прощайте, други, навеки прощайте! Рано легли вы, рано оставили нас! Ну что ж, мы живы и продолжим ваш тяжкий путь! — Взглянув на водружаемый над могилой — деревянный крест, он возвысил голос: — Все на земле разрушится, истлеет, и древо это отстоит свое, только одно не поддастся времени — ваша нетленная слава!
С грустным раздумьем взирали атаманы и казаки на выраставший перед ними широкий могильный холм, под которым их други-товарищи обрели вечный покой…
Вечерело. Густая синь опускалась на поля и холмы. Отпировали свой кровавый пир вороны и с граем улетели в густую рощу. Ермак надел шелом и медленно пошел к становищу. Дорогой снова возникли мысли о делах, о Кучуме. Где хан Кучум? Что ждет казаков впереди? Сказывали перебежчики — Искер недалеко. Высоки валы и тыны вокруг ханского городища! Соберет ли Кучум свежее войско?
Чутье опытного воителя подсказывало Ермаку, что разгромлены главные силы врага и не скоро хан наберет новое войско. Да и окрепнет ли? Может быть, под корень рубанули татарское могущество?..
На берегу, под яром, словно овечья отара, сбились в кучу пленники. Казаки стерегли их. Ермак медленно подошел к толпе. Жалкие, перепуганные остяки и вогулы пали ниц и закричали жалобно.
«О пощаде просят», — догадался Ермак и махнул рукой.
— Мир вам, уходите по добру! А это кто? — спросил он, указывая на скуластых смуглых пленников.
— Уланы, батько! — не скрывая злобы, сказал Гроза. — Кучумовы злыдни! Дозволь их…
Ермак встретился с волчьим взглядом рослого улана. «Ишь, зверюга! Отпусти — опять отплатит кровью», — и махнул рукой:
— Долой головы!
Уланы закричали, но Ермак круто повернулся и зашагал прочь.
У реки запылали костры, казаки обогревались. Наползал промозглый туман. Над таганами вился пар. В стане раздалась песня.
«Жив казачий дух! Непреклонен русский человек! — подумал атаман. — Отдыхайте, набирайтесь сил, браты. Скоро на Искер, нет нам ходу назад!» Он ускорил шаг и подошел к ватаге у костра.
Высокий старик с длинными седыми усами, здоровый, обветренный, спросил Ермака:
— А куда, батько, поведешь нас дале?
— А ты чего хочешь, казаче? — тепло улыбаясь, спросил Ермак.
Не сразу ответил старый рубака. Подумал, прикинул и оказал:
— Страшная хворость — тоска по родине, но сильный человек всегда поборет ее думкой о счастье всей отчизны. Забрались мы, батько, далеко-предалеко в сибирскую сторонушку. Кровью ее оросили, и стала она родной. Тут нивам колыхаться, стадам пастись, русской песне — приволье. Веди нас, Ермак Тимофеевич, на Искер, в курень самого хана Кучума! С высоких яров Искера виднее все станет!
— Верно сказал, казак! — подхватили товарищи. — По горячему следу гони зверя!
Ермак в раздумье взял из рук Ильина дубину — добрый дубовый корень, окованный железом.
— Эх, и дубинушка, добра и увесиста, била по купцу и боярину, а ныне по хану-татарину! Так о чем вы, молодцы?
— А о том, что не тужи, батько, добудем курень Кучума! — ответил Кольцо, и лицо его, озаренное отсветом костра, показалось совсем молодым.
— Верю вам, браты, — тихо отозвался атаман.
Ночная мгла укрыла все, и лишь звезды мерцали над темной землей. Казаки стали ужинать под осенним холодным небом.
До Искера — ханской столицы — осталось шестнадцать верст. Отдохнувшие казаки в боевых порядках двинулись восточным берегом Иртыша по следам Кучума. Остерегаясь татарского коварства, Ермак оградился от внезапного нападения дозорами, но ничто не нарушало больше покоя сибирской земли. Над бурыми иртышскими ярами простиралась невозмутимая тишина. На лесных тропах и дорогах не встречались теперь ни воинственные всадники, высматривающие казаков, ни пешие татары. После полудня как-то сразу поредел лес, смолк шум лиственниц, и вдруг, словно по волшебству, распахнулся простор и вдали, на высокой сопке, как призрачное видение, в сиреневой дымке встало грозное татарское городище. Казаки притихли, замедлили шаг. Ермак властным движением вскинул руку:
— Вот он — ханский курень, сердце Кучумово! Браты мои, не дадим ворогу опомниться, воспрянуть силой. Понатужимся и выбьем хана с насиженного гнездовья!
— Веди, батька! Пора на теплое зимовье! За нас не тревожься, не выдадим, чести казачьей не посрамим! — ободренно загомонило войско, вглядываясь в синие сопки.
Извиваясь змеей, дорога поднималась в гору. С каждым шагом все круче становилась черная сопка с высоким зубчатым тыном и островерхими крышами сторожевых башен. В зловещем безмолвии вставала вражья крепость, низкие тучи лениво проплывали над нею, да кружилась стая воронья, наводя уныние на душу.
— Дозволь, батька, с ходу ударить! — предложил Кольцо. Ермак не отозвался, быстрым зорким взглядом обежал дружину. Поредело воинство; но еще были в нем сильные, смелые рубаки и беззаветные товарищи. Оборванные, с взлохмаченными бородами, исцарапанные, с засохшей кровью на лицах, в семи водах мытые, ветрами обвеянные, в боях опаленные, — казаки имели суровый, закаленный вид и в самом деле были сильным воинством. Но утомились они до крайности.
— Нет! — ответил Ермак. — Выведаем и тогда на слом пойдем!
В сумерки казаки подошли к городищу. По скату, как бестолковая овечья отара, лепились в беспорядке глинобитные лачуги… К Ермаку привели пленного татарина.
— Что за становище? — спросил атаман.
— Я был тут, возил ясак, — готовно отозвался пленник. — Алемасово! Тут жил шорник, сапожник, кузнец, гончар, много-много мастер. Теперь пуста…
— Куда схоронились мастера?
— Не знаю. Давно Искер не ходил, — растерянно пояснил татарин.
Алемасово было безлюдно, пусто. Походило на то, что люди укрылись за тыном крепости. Казачья дружина вступила в брошенную слободу. На площадке длинный караван-сарай, сложенный из сырца-кирпича. На шесте, высоко, сверкает серп полумесяца. Все было так, как в былые годы в Астрахани. Кругом теснились лачуги, кузницы, но жизнь ушла из них. Не звучало железо на наковальнях, не было и товаров в караван-сарае. Все обветшало, выглядело убого.
За Алемасовом круто поднимался высокий вал, за ним — второй, третий. На краю ската — высокий палисад из смолистых лесин. Из-за него, укрываясь, можно метать во врага стрелы и камни, обливать горячим варом. Но безмолвна и мрачна грозная крепость. Ни огонька, ни человеческого голоса, ни лая псов.
Ермак до утра не решился напасть на Искер, — пусть отдохнут и обогреются воины. Под звездным небом запылали костры. На дорогах к городку стали дозоры.
Много раз Ермак выбирался из-под овчины и по густой росе подходил к мертвому Искеру. Осенняя ночь — долгая, студеная. Кругом во тьме шумит, ропщет угрюмая тайга. Над Иртышом поет ветер, и сердитая волна набегает на берег. Атаман молчаливо глядел на темный вал и высокие тыны, смутно темневшие в неверном свете молодого месяца, а перед мысленным взором его проносился тяжелый пройденный путь. В юности на плотах камские бурлаки сказывали ему сказы о сибирской землице. Оттуда, из-за Камня, набегали на строгановские городки злые и наглые всадники-татары и били, грабили крестьянскую бедноту и солеваров. Строгановы отсиживались за дубовыми заплотами. Ах, — как хотелось тогда крепкому, с широкой костью Ермаку переведаться силой с татарскими лучниками! Потом на Волге, в Жигулях, мерещилась Сибирь. Сколько переговорено с Иванкой Кольцо о казачьем царстве. И вот прошли годы, и он явился с казачьей ватагой на Чусовую. Тут понял, что не во сне и не в мечтах он собрался в сибирскую сторонушку. Сколько рек проплыли, сколько битв осталось позади, но самая страшная — под Чувашским мысом. Перед ней, в городке Атике, он пережил страшную ночь. Тогда заколебалось казачье воинство и заспорило — принимать ли бой с ратью Кучума? На каждого казака приходилось двадцать татар! Выдержали, сломили врага. Тот, кто смело смотрит в глаза беде, — от того смерть бежит! Высоки крепостные валы Искера, но могучая казачья сила, как яростная волна, перехлестнет через них.
Одни волны отбегают назад, на смену поднимаются другие… Сильно ли казачество? Ломает и крушит оно все на своем пути одним порывом. Но самая несокрушимая, неиссякаемая сила придет за казачеством. Русь, родимая сторонка! Без нее казаку — конец!
Неспокойные мысли тревожат Ермака. Завтра казаки спросят его: что ждет их впереди? Перед громадой — честным воинством — надо ответить твердо и ясно. Правдивая думка легла в душу атамана. «Не быть тут казацкому царству, — не устоит оно перед сильной ордой! И каким будет это царство? Неведомо! Одно красное слово! Станет тут твердой ногой Русь, и тогда сибирская землица потеплеет, отогреется и станет русской! На том и ответ держать казачеству!» — решил Ермак и вернулся в лагерь.
По сырой земле стелется туман; он мешается с дымом костров. Первый луч солнца вырвался из-за синих туч, озарил холмы, тайгу и мрачный Искер. На жухлые травы легли угловатые резные тени. Под солнцем заискрились воинские хоругви. Колеблются знамена. Тихий рокот людской лавины слышится над стылой землей. Ермак — весь стремление — стоит под хоругвями и слушает возгласы попа Саввы, который поднимает руки ввысь и ревет басом:
— Даруй нам, боже, победу над супостатом!
Приподнятое настроение владеет казаками. Озорные, они вдруг присмирели и по-ребячьи наивно молятся.
Будто вымерло все в Искере. Никто не показывался из-за тына. Только одинокие чайки с печальным криком проносятся над Иртышом. Скоро и эти, последние, улетят в полдневные страны, а может быть, на Волгу, к Астрахани.
Поп Савва закончил молебен, и Ермак, выхватив меч, взмахнул им.
— Браты мои, пришел долгожданный час! — громовым голосом воззвал он. — Долго шли мы сюда, немало казачьих голов легло на перепутьях. Большой ценой оплатили мы эту дорогу. Перед вами сердце Сибири. Верю — бесстрашием и отвагой одолеем последнюю преграду. За мной, браты!
Ермаку подвели коня, он поднялся в седло и поехал впереди. За ним двинулось все войско, готовясь к лихой встрече. Поп Савва поспешно снял епитрахиль, перепоясал чресла мечом и двинулся со всеми на приступ.
Казаки миновали слободу и выбрались к валу. Перед ними лежал глубокий ров, вода ушла из него.
На минуту задержались сотни. И в этот миг с вала, пронзительно крича, сбежал седобородый татарин в рваном малахае. Он упал на колени и пытался схватиться за стремя. Ермак пытливо взглянул на беглеца:
— Переметчик?
— Бачка, бачка, ушли все! — завопил татарин.
— А Кучум?
— Кучум скакал, мурзы ушли в степь.
— Не может того быть! — вскричал Ермак.
— Аллах велик, зачем врать, — склоняясь, ответил беглец. — Мой стар, верь слову, бачка!
— Иванко, — позвал атаман. — Бери казаков, проверь переметчика. Будь осторожлив, гляди!
Кольцо с десятком конных перебрался через ров и оказался на валу, на виду всего войска.
— Держись, атаман! — закричали, подбадривая, сотни здоровенных глоток.
Иванко исчез за валом. Казаки нетерпеливо толпились у рва. Ермак настороженно следил за тыном: вот-вот провоет злая татарская стрела. Однако ничто не нарушало безмолвия. На скатах валялись брошенные заступы, кайла, корзины, — словно ветром сдуло отсюда защитников. Только следы конских копыт да верблюжьи вмятины бороздили влажную землю.
«От страха бежали», — по следам определил Ермак.
Вон белеет новый мост и на нем, так же как и на дозорных башнях, ни души. И вдруг из распахнутых ворот вымчал всадник, копыта гулко застучали по тесинам.
— Иванко скачет! — закричали казаки и притихли: «Какую весть принесет Иванко? О чем прошумит хват?».
Кольцо лихо осадил коня перед воинством, соскочил и крикнул весело:
— Пуст Искер. батька! Сквозь прошли, — безлюдно. Сбег хан Кучум со своего куреня!
Атаман снял шелом, перекрестился:
— Ну, браты, недаром пролита кровь, не внапрасную маялись, — решилась наша доля!
— Слава батьке! Любо нам! — закричали казаки.
Ермак повел густой бровью:
— Не то слово, браты. Хвала всему воинству, казацкому терпению. Оно сломило ворога! Вперед, браты, в Искер!
Затрубили трубы, запели свирели, тонко подхватили жалейки.
Вешним потоком забурлило войско, — двинулось к мосту. Широко распахнуты тяжелые, окованные узорчатым железом ворота, за ними — кривая улица. Молчат сторожевые башни, тишина таится в переулках. И вдруг все разом наполнилось русским говором.
Сотня за сотней тянулись казаки к площади, на которой высился тонкий, как игла, минарет с золотым серпом полумесяца.
Дома унылы, настежь распахнутые двери хлопали на ветру. У порогов в грязи валялся второпях брошенный скарб. У сараюшки лежал большой верблюд, покинутый хозяином. Тоскливыми большими глазами он провожал казаков.
Искер невелик, грязен. Улица ручейком влилась в площадь. Кругом мазанки, строения из больших кирпичей. Посредине, подле минарета, большой шатер, крытый цветным войлоком и коврами. Вокруг ограда, расцвеченная затейливыми узорами. На длинном шесте, над шатром, раскачивается белый конский хвост. Вот и курень хана Кучума!
Отсюда с большой высоты открывается широкий необъятный простор. Среди холмов и лесов на восток уходит дорога. Ермак вздохнул полной грудью и сказал:
— Сбылось, браты, желанное. Никому не сдвинуть нас отсюда, и николи не зарастет путь-тропа в сибирскую сторонку. Отныне и до века стоять тут Руси! — твердым и смелым взором Ермак обвел Искер и всю сибирскую землю вокруг — и ту, что виделась, и ту, что нельзя было рассмотреть никакому глазу, — так далеко она простиралась, но которую почувствовал каждый за широким взмахом его руки.
Ермак и атаманы приблизились к ханскому шатру. Под их коваными сапогами хрустели обломки битой посуды и цветного стекла. Вместе с глиняными черепками валялись осколки редких китайских ваз из разрисованного фарфора. Убегая, хан в злобе разбивал о камни все, что попадалось под руку.
— Гляди, батько, что живорез наробил! — возмущенно выкрикнул Иванка. — Ух, ты!
Ермак поднял глаза, и лицо его стало злым и сумрачным. Перед шатром тянулся ряд кольев, на острия которых были надеты почерневшие головы с выклеванными глазами. На тыну каркал ворон. Атаман вгляделся в мученические лица.
— Остяки да вогулы! — признал он. — За что же смерть приняли? Ах, лиходей!
Полный гнева, Ермак сильным движением сорвал полог и вошел в ханский шатер. За ним последовали атаманы. Сумрак охватил их. Узкие оконца, затянутые бычьими пузырями, скупо пропускали свет. Затхлый воздух был пропитан тяжелым запахом лежалых кож, сырого войлока, тухлого мяса. Посреди шатра, на глинобитном возвышении, темнел погасший мангал, в деревянных шандалах торчали свечи из бараньего сала. Атаман высек огонь и зажег их. Трепетное пламя осветило обширный покой, увешанный коврами и струйчатыми цветными материями. Как зеленые морские волны, спускались сверху шелковые пологи. На пестрых коврах и толстых циновках, заглушавших шаги, валялись пуховики, подушки. Темным зевом выделялся большой раскрытый сундук. Подле него опрокинутые ларцы, из которых просыпались серебряные запястья, оборванные бусы из лунного камня, гребни из моржовой кости. Тут же валялся бубен. Иванко задел его ногой, и серебряные колокольчики издали нежный звук.
Матвея Мещеряка влекло другое — он отыскивал зерно, крупу, но в шатре, за пологами, хоть шаром покати. На яркой скатерти серебряные тарелки с обглоданными бараньими костями и застывший плов. В углах горы рухляди. Дрожащими руками Матвей стал жадно перебирать ее.
— Ох, и рухлядь! Полюбуйся, батько!
Тут были густые соболиные шкурки, будто охваченные ранней серебристой изморозью, голубые песцы, редкие черно-бурые лисы и дымчатые белки. И всё легкие, мягкие, под рукой ласково теплели. Перед казаками лежало целое сокровище, но что с ним делать, если не было хлеба?
Иванко Кольцо небрежно развалился на ханском троне, отделанном резьбой из моржовой кости, малиновым бархатом и золотом. По сторонам поблескивали серебряные курильницы, распространявшие еле уловимый сладковатый аромат.
— Эх, и жил бардадын! — с презрением выкрикнул казак. — Небось, перед ним бабы нагие плясали. Фу, черт!..
Он осекся под строгим взглядом Ермака.
— Будет тебе о женках думать! — с укоризной сказал атаман. — Гляди, ведь сивый волос на висках пробивается.
— Ранняя седина не старость, батька! — не унывающе откликнулся Кольцо. — Седой бобер на Москве в дорогой цене ходит. Эхх!..
Атаман недовольно хмурился: не нравилось ему жилье Кучума. Не таким он представлял себе Искер.
— Мещеряк, — позвал Ермак соратника, — перечти добро ханское и сбереги, а сейчас — пир казачеству!
Он вышел из шатра под холодное осеннее солнце. И, несмотря на то, что его охватил пронзительный ветер и над ним нависло серое, скучное небо, бодро зашагал по Искеру. По-хозяйски осмотрел тыны, вал, взобрался на дозорную башню и, оглядывая кучумовское городище, только сейчас понял, какую смертельную рану нанес он хану под Чувашским мысом. Не встать, не подняться больше татарскому воинству!
Внизу неприветливо рокотал Иртыш, шумели высокие кедры, над простором лихой ветер гнал вереницу туч, а в душе Ермака была твердая уверенность. Хотелось ему крикнуть, да так громко, чтобы услышали за Каменным Поясом, чтобы дознались все русские сермяжники:
— Эй, Русь, сметливые и бесстрашные люди, жалуй сюда, на землю, на честный и мирный труд!
ГЛАВА ВТОРАЯ
На другой день на площади Искера, напротив большого Кучумова шатра, казаки рубили избу из звонкого леса. Гулко стучали топоры, оглашая притихший городок. Пахло смолистой сосной. Савва расхаживал среди строителей и присматривался к работе;
— Любо-дорого! Были казаки, а ноне костромские плотники!
— Скажи-ка, ровно в бадью с водой поглядел и угадал. Костромские мы, беглые. Топор для нас первое дело! Топором рубить, — не псалмы петь. Ведомо тебе, — плотник стукать охотник. Клин тесать — мастерство казать, — забалагурил костромич.
— Верно, — согласился поп. — Но то разумей, — без псалма и обедни нема. Всё бог да бог. Кабы бог не дал топора, так тебе топиться пора!
— Топор — кормилец! — ласково отозвался плотник. — С топором весь свет пройдешь.
— И опять верно! — поддакнул Савва. — И башки вражьи крушить, и дом рубить, — всему топор голова. А ну-ка, дай потешу душеньку! — поп подоткнул под кушак рясу, взял топор и принялся тесать лесину.
Рубил Савва ладно — ровно и споро. Плотники удивились:
— Ровно и век мастером был!
— И, милый, — весело отозвался казачий поп. — Русский человек и швец, и жнец, и в жалейку игрец. Вот будет изба соснова, а там, глядишь, и тело здорово!
Молодой плотник улыбнулся про себя и вдруг выпалил:
— Будет дом, будет печка, а там и щи горячие, да бабу сюда. Эх, и заживем тогда, любо-дорого!
Весело переговариваясь, мастера рубили первую русскую избу в Сибири.
Из переулка, озираясь, вышли два старых татарина в рваных халатах. Жалкие, сутулые, униженно кланяясь, они боязливо подходили к плотникам. Завидя идущего Ермака, оба разом упали на колени:
— Бачка, бачка, милосердствуй…
— Вставай, хозяева! — доброжелательно сказал Ермак и поднял старика за плечи. Второй нерешительно сам встал. — Чего в землю брадами уткнулись: я не бог и не царь. Садись, соседями будем, — пригласил он стариков, указывая на бревно. — Гляди, как Русь строится. Тепла и простора будет много. Добрая изба ставится!
Татары испуганно переглянулись. Рассматривая вчерашних врагов, Ермак ободряюще сказал им:
— Ну, что приуныли? Живи и работай, ни-ни, перстом не тронем! Кто ты? — спросил он татарина.
— Мой шорник, а этот — гончар, — указал на соседа татарин.
— Вот видишь, какие потребные люди, — обрадовался атаман. — Шорник — полковник, а гончар — князь. С ремеслом везде добро. А кузнецы есть?
— Есть, есть, — закивали старики головами, — есть кузнец, есть кожевник, все есть.
— Куда как хорошо! Зови всех. Живи и работай, — повторил Ермак, — а мы вас избы рубить научим. Любо жить в такой избе!
Татары подняли головы и внимательно, молчаливо рассматривали Ермака. Широкоплечий, осанистый и прямодушный, он понравился им.
— Пойдите и скажите всем, пусть вернутся и трудятся, — продолжал Ермак. — И шорники, и седельники, и оружейники нам потребны. Всех трудяг сзывайте!
— Будет это, бачка, будет! — охотно пообещали старики, прижали руки к сердцу и низко поклонились.
Они сдержали слово. На холодной мглистой заре Ермак вышел из войсковой избы и поднялся на вышку.
— Гляди, батько, — указал дозорный казак. — В Алемасове огоньки мерцают, и чуешь звон?
Из предместья доносился перезвон железа. Знакомое и всегда веселое мастерство кузнецов потянуло атамана. Он не удержался и заторопился в Алемасово. Густой сумрак наполнял кривые улочки, но в них уже просыпалась жизнь. В оконцах светились огоньки, слышался сдержанный татарский говор. Вот и кузница! В распахнутые настежь двери виден раскаленный горн. В багровом отсвете его два чумазых татарина усердно куют железное поделье. Из-под молота сыплются золотые искры. Ермак перешагнул порог.
— Здорово, хозяева! — крепким голосом вымолвил он, и внимательный взор его быстро обежал кузницу, — Что куешь, мастер? — обратился атаман к старшему.
Татары учтиво поклонились:
— Селям алейкюм… Проходи, гляди, бачка, подковы для твоих коней ковать будем…
Ермак взял из рук кузнеца согнутый брусок. Теплая тяжесть приятно давила на ладонь. Было что-то деловитое в этой теплоте, говорившей о мирном труде.
— Баское железо, — похвалил Ермак. — А еще что мастерить можешь?
— Всё, бачка, делает наша рука, — улыбнулся пожилой татарин. — Нужна, бачка, пика, меч, топор, — все наша делает.
— Коли так, золотые твои руки, мастер. А лемех к сохе ладить умеешь?
Кузнец недоумевающе посмотрел на Ермака:
— Не знаю, что это?
Атаман укоризненно покачал головой:
— А хлеб ешь?
— Больше барашка в тагане кипит, — отозвался татарин. — Хлеб мало, совсем — мало купец возит. Хорош хлеб, вкусен хлеб. Лепешка из ячменной муки печем.
— Надо свой хлеб растить! — веско проговорил Ермак. — Сеять надо, а для пашни соха надобна. Чем поднимать землю будешь? Лемех, добро скованный, — тут первое дело!
Кузнецы переглянулись, и старый сказал:
— Сибирь — земля холодная, хлеб не будет тут жить, а барашка живет!
— Ты пробовал хлеб сеять?
— Ни-ни. Дед и отец, знаю, не делали того.
— А для чего робишь?
— На хана наш работал: копья, стрела, сабля. Вот наша работа! А ел совсем мало, — Кучум брал все и ругал.
— Робили вы на хана, а ныне будете робить на себя. И самое первое, мотай на ус, кузнец, научим тебя ладить лемехи для сохи, подковки, топоры. Будет селянину благостен мирный труд. Пашню поднимем, зерно сеять научим, лес рубить и корчевать будем. Соха и телега придут в этот край.
— Хороши твои речи, — согласился кузнец. — Только железо надо!
— Обыщем землю, горы и добудем железо, — пообещал Ермак.
Мгла стала редеть, в распахнутые двери кузницы забирался поздний рассвет. Ермак постоял у наковальни и заторопился.
Вот гончарни… Плоскогрудые, смуглые мастера месят глину. Дальше, в соседней лачуге, постукивает молотком бочар, через дорогу в мазанке пристроился седельщик и уже затянул свою песню. Везде Ермака принимали без страха, спокойно и приветливо.
«Видно, солоно прежде жилось, и в Русь поверили, коли к очагу вернулись и за мастерство взялись! — подумал Ермак. Уверенность доброго хозяина наполнила его. — Теперь корень пустим. Сила в простом человеке — в пахаре и в ремесленнике. Они начало всему, а нам, казакам, надлежит зорко оберегать их благостный мирный труд!».
Повеселевший, охваченный жаждой движения, Ермак повернул в Искер. У крепостных ворот ревели верблюды, нагруженные тюками. Три молодые татарки с полузакрытыми лицами сидели на одном из них. Жадные, любопытные глаза женщин встретили Ермака. Он поднял голову и широкой, размашистой походкой прошел мимо них. Высокий сухощавый татарин в зеленом халате стоял у крепостных ворот и, завидя Ермака, бросился к нему:
— Батырь, батырь, скажи слово, ой, повели, конязь! — горячо запросил он.
— Кто ты? — атаман пытливо уставился в ордынца.
— Осман, купец, — низко поклонился Ермаку татарин и прижал руку к сердцу. — Я не хочу бегать отсюда. Вот мои жены и я, мы не можем жить без Искер. Пусти, батырь!
Ермак внимательно оглядел Османа. Сильный, жилистый, он не опустил глаза перед пытливым взором атамана, и тот поверил ему.
— Айда, живи, купец! — разрешил Ермак. — Но помни, служи Руси верно! За перемет — башку долой!
Осман улыбнулся:
— Мой голова крепко сидит на плечах. Я вижу, силен русский и нет больше Кучума, не придет он сюда никогда! Буду честно служить!
Каждый день к воротам Искера приходили конные и пешие татары. Они били себя в грудь и просились в свое жилье. Немало было и повозок, груженных пестрой рванью; на повозках этих сидели перепуганные татарки с малыми детьми.
Простой народ Ермак встречал приветливо:
— Ярарынды![55] Живите за Русью! Народ наш несокрушим, и за ним жизнь вам, как за каменной стеной. Не бойтесь ни хана, ни мурз!
Татары низко кланялись атаману:
— Спасибо. Мы — пастухи и ковачи железа, мы и кошма делаем, коней растить умеем.
Уверенность и спокойствие чувствовались в поведении вернувшихся. Они охотно брались за работу: чинили мазанки, рубили по-русски избы, — садились в Алемасове прочно, навек. Это было большим успехом казаков.
Ермак крепко держал в своих руках Искер, но внутренняя тревога не оставляла его. Надвигалась студеная сибирская зима, а хлеб и сухари подходили к концу. В ямах-погребищах Кучума и мурзаков много отыскалось медной и серебряной утвари, длинношеих кумганов с бухарскими тенгами, тугриками и русскими ефимками, но припасов для пропитания было ничтожно мало.
Нашлась в ямах лишь нарезанная ломтями вяленная на солнце конина, бараний жир в бычьих пузырях, прокисший кумыс в торсуках да соленая рыба. В небольших кадушках хранилось немного меда. И совсем мало нашлось ячменя и полбы.
Невольно у Ермака сжалось сердце, когда Матвей Мещеряк доложил о скудных запасах: как перезимовать лютую зиму?
На четвертый день после занятия Искера стоявший на воротной башне в дозоре казак Гаврюха Ильин оповестил во весь свой трубный голос:
— Атаманы, остяки на олешках бегут к нам!
Крепость не велика, вся на лысом бугре, и во всех уголках слышался громкий крик казака. Разом все зашевелилось, вышел и Ермак из Кучумова шатра. Казаки взобрались на тын и пристально всматривались вдаль. И впрямь, по первой снежной пороше, извиваясь, двигалась вереница нарт, влекомых бурыми с проседью оленями. Она то исчезала в падях, то снова возникала на увалах. Вот и передовой! Нарты домчались до ворот, с них легко и проворно соскочил человек малого роста, в легкой кухлянке и с длинным хореем в руках. Он в нерешительности переминался перед воротами. Видя его смущение, Ильин окликнул с башни:
— Эй, откуда пришел?
Маленький остяк поднял вверх руки и ответил:
— Мой с Немнянки-реки. Конязь Бояр…
Глаза казака округлились, он тихим голосом оповестил казаков:
— Браты, князь с Демьянки-речки пожаловал. Как батька решит?
Ермак выслушал казака, повеселел, приосанился. Между тем Ильин спрашивал прибывшего:
— Эгей, князь, с какой вестью прибыл?
Остяк расхрабрился, маленькие глазки его оживились:
— Поклонных соболей русскому батырю привез. Пускай!
Одни за другими подъезжали нарты, груженные кладью. Князек Бояр, с редкими моржовыми усами, улыбаясь, оглядывал десятки нарт, скопившихся у ворот, перекликался со своими и терпеливо ждал. Остяки в теплых кухлянках топтались подле оленей. Их бронзовые обветренные лица лоснились на скупом октябрьском солнце.
Ермак раздумывал над тем, как принять гостей. Он хорошо понимал, что от первой встречи зависело многое — и слава казачья, и отношение северных народов к Руси, и дружба с ними. Атаман решил обставить прием торжественно. Он выслал за ворота Иванко Кольцо, а сам пошел обряжаться.
Остяцкий князь Бояр был очень терпелив. Кучум-хан чванился много, не желал глаз поднять на него. Князец ползал у его горнего места, — хан не раз пинал его ногой и ругал, крепко ругал. И хотя плохо видел Кучум, но глаза его были жадными. Всего ему не хватало. Привези много соболей и черно-бурых лисиц — хану никогда не угодишь: всегда он хотел больше! Что скажет русский князь Бояру, думал остяк. Он готов добавить ясак, но будет просить не трогать его народ, не отбирать олешков. По унылому виду своих людишек угадывал князец их смутную тревогу. Пуще всего они боялись, что новый повелитель сибирцев потребует перейти в их веру. Он плохо знает, как мстителен бог Рача. А гневный, он нашлет на оленьи стада мор. Ой, худо тогда будет, худо!..
В ту пору, когда князец и его народец ждали беды, ворота со скрипом отворились и на знакомой кривой улице ударили литавры и затрубили трубы. Князец удивился и упал духом. С робостью он вошел в Искер и взволновался. В два ряда по улице выстроились русские воины в панцирях, при Добрых мечах на бедрах. Навстречу Бояру вышли казачьи атаманы в нарядной справе. Они чинно поклонились князьцу и приветливо пригласили:
— Шествуй, храбрый воин. Ермак поджидает тебя!
Иванко Кольцо взмахнул рукой, и на валу грохнули пушчонки, сухим треском ударили пищали. Князец и его приближенные заткнули уши и пали ниц.
— Милуй, милуй! — завопил Бояр и пополз к Иванке. Кольцо сгреб его за плечи, поднял.
— Экий ты, братец, — от воинской чести сплоховал. Иди, не бойся!
Князец встал, осмелел. За ним толпой теснились остяки. Одетые в парки из оленьего меха, расшитые по швам красными сукнами, изукрашенные узорами из белого меха, они выступали неторопливо, держа в руках связки дорогой рухляди. Атаманы и казаки с нескрываемым изумлением разглядывали гостей с реки Немнянки. Но больше всего их удивляло невиданное, неоценимое богатство — редкой красоты пушистые мягкие соболи, меха лисиц и густо-темные шкурки бобров. Такого количества драгоценных мехов, пожалуй, не сыскать у любого иноземного короля. Повеселели казаки и от другого: на длинных нартах, что остановились у ворот Искера, поленьями лежали мороженые осетры и хариусы. В больших плетенках доверху насыпаны клюква, морошка. Были и березовые туесы с пахучим медом.
Князец Бояр, почуяв, что по-другому его встречают теперь в Искере, выше поднял реденькую бороденку и хитро поглядывал по сторонам. Впереди его шел караульный голова в синем чекмене, в заломленной серой косматой шапке с красным верхом, а с ним рядом толмач.
Но гость обходился без толмача. Он шел, раскланиваясь по сторонам, и ласково выговаривал:
— Пайся, пайся, рума ойка![56]
Впереди показался белый шатер Кучума. Князец хорошо его знал, — сколько раз он проползал сюда на коленях. Его страшил грозный и — мрачный хан, но пуще страшили воткнутые на остроколье головы остяков, отказавшихся от обрезания. Опять упало приподнятое настроение. Бояр опустил глаза, с трудом поднимал ноги.
Веселый голос Иванки Кольцо вывел его из грустной задумчивости:
— Входи, князь. Жалуй, дорогой гость!
Князец, замирая, переступил порог и упал бороденкой в землю. Он, как морж, переваливаясь, пополз по разостланным коврам, вытягивая бурую морщинистую шею, показывая тем, что казацкий батырь волен срубить его повинную голову.
Но тут свершилось чудо для князьца. Два рослых атамана подхватили его под руки и легко поставили на ноги. Остяк осторожно открыл глаза, словно боясь ослепнуть от грозного вида победителя Кучума.
На том месте, где на пуховиках сидел хан, сейчас стояла скамья, покрытая голубым ковром, а на ней сидел кряжистый, с кучерявой бородой и вовсе не злой богатырь. На всякий случай князец опять попытался упасть на колени, но богатырь поманил его к себе. Он сошел с возвышенного места, обнял Бояра и усадил на скамью рядом с собой. Кругом на пышных ханских — коврах расселись сибирцы. Они по очереди подходили к Ермаку, кланялись ему и клали груды рухляди. Князец радостно озирался по сторонам.
«Хо-хо, — посмеивался он про себя. — Куда ты залетел? Тут только хан сидел, а теперь сижу я». И, повернувшись к Ермаку, вдруг жалобно спросил через толмача:
— Что будешь с остяками делать? Мы не знали, кто ты, и хан гнал нас на Чувашью гору. Народ наш бился с тобой, но хотел тебе победы. Мы ушли от Кучума, оставили его одного в поле. Теперь казнить будешь?
Атаман ответил благожелательно:
— Повинную голову и меч не сечет. А нам верен будешь?
— Буду, — твердо ответил князец. — В этом шерть готов принять.
— Так надобно, — сказал Ермак и крикнул казакам: — Все ли готово к присяге?
— Готово, батько, — разом отозвалось несколько голосов.
Вышли из шатра. Глаза князьца посветлели: не увидел он больше устрашающего остроколья с насаженными головами. Посреди казачьего майдана стояла елка, а под ней разостлана косматая медвежья шкура. Матвей Мещеряк положил на шкуру две с синеватым блеском казачьи сабли. Рядом с ними — хлеб и рыбу. Две сабли острием вниз привязали к густохвойным ветвям ели.
Князец согласно закивал головой.
— Все, как есть, по вере нашей! — довольно вымолвил он и захлопал в ладоши. Остяки быстро встали в круг подле ели и пошли посолонь, что-то напевая. Первобытным, лесным веяло от остяцкого обряда. Они шли и низко кланялись солнцу.
Потом князец попросил большой жбан, с наговором налил в него воду и на дно опустил золотую бляху.
Все присмирели. Ермак зорко смотрел на князьца, который, запрокинув голову, неторопливо стал пить мелкими глотками студеную воду, многозначительно глядя на Ермака и клятвенно приговаривая:
— Кто изменит, а ты, золото, чуй!
После князьца воду с золота пили остяки, а допив до дна, опрокинули жбан и поклонились Ермаку.
Казаки подали Бояру медвежью голову, которую он поцеловал, скрепив тем свою клятву. После этого атаманы повели князьца в шатер и стали угощать его и прибывших остяков. Перед ними поставили чаши с медами, и гости выпили. Огонь побежал по жилам князьца.
— Знатный напиток, — похвалил он и попросил еще. Ему снова налили чашу, и князец не заставил упрашивать себя. Лицо его покраснело, глаза сузились; маленький, бронзовый, он сидел, поджав под себя ноги, помалкивал и улыбался лукаво.
— Что молчишь, друг? — обняв за плечи князьца, спросил Ермак.
Остяк низко поклонился, ответил уклончиво:
— Русский батырь, ты побил большое войско хана Кучума, и ты очень умный. Бог дал человеку два уха и два глаза, а язык только один. Человеку подобает больше слушать и смотреть, а говорить меньше.
Ермак усмехнулся, подумал: «С виду простоват князец, а хитер!» — и сказал ему:
— Вот переметчики сказывали мне, что Кучум укрывается в ишимских степях, в юртах у князя Елыгая. И еще сказывают, одряхлел он, и рабы отпаивают его кровью козлят. Правда ли это?
Князец замкнулся в себе, не сразу ответил.
— Это мне неведомо, — после раздумья проговорил он. — Но так разумею, кто пил человечью кровь, того не насытить козлиной. Не пускай волка сюда! — Старик пощипал жиденькую бородку и закончил: —Мои люди просят торга. Пусть везут в Искер котлы, ножи, все потребное нам, а мы доставим сюда добрые меха.
Гость раскраснелся и нисколько не хмелел. Его толковая речь понравилась Ермаку.
Князец поднял белесые глаза и спросил атамана:
— Велик ли ясак будет?
Ермак огладил бороду и ответил:
— С дыма и с лука ясак буду брать. Это помене дани Кучума.
Гость склонил голову и согласился:
— Помене. А защита крепкая ли будет?
— Пусть надежно живет твой народ за русской рукой! Русь — крепкая защита. Скотоводы и пастухи пусть мирно живут и не боятся, благостен будет их труд!
— Силен твой народ? — спросил гость.
— Сильнее нет на свете, — блеснув глазами, ответил Ермак. — У нас пахарь-ратаюшка Микула Селянинович одной рукой соху за куст закидывает.
— А что такое соха? — удивленно спросил князец.
— Сам на весне соху узришь. Всю землю поднимет и хлебу ложе сделает.
— Тэ-тэ! — удивленно расширились глаза Бояра. — Вот как силен! А бога нашего — Рачу не тронешь? — вдруг спросил князец.
— Веру твою не тронем, обычаи твоего народа уважим! — пообещал Ермак, и морщины на лице гостя разгладились. Он встал и поклонился атаману:
— Отыр[57], верь нам, мы привезем тебе еще много рыбы, шкур и будем всегда слушать тебя!
Ермак пожал руку гостю. С песнями провожали казаки остяков за ворота Искера. Впереди всех шел князец Бояр и величался перед своими:
— Вот сколь я большой и сколь умный, сам русский батырь-уважил меня. Глядите!
Он уселся на нарты, свистнул и взмахнул хореем. Взметнулась снежная пыль — олени быстро побежали по насту. За первыми нартами рванулись вперед вторые, третьи, и вскоре весь поезд исчез в мглистом зимнем тумане.
Ермак все еще стоял у ворот Искера и смотрел вслед.
— Вот коли началась тут жизнь…
А князец, размахивая хореем, торопил оленей и пел на радостях о храбрости и могуществе русских. В стойбищах навстречу ему выбегали остяки-звероловы, медлительные вогулы, и всем он, прищурив глаза, с веселым огоньком рассказывал о доброте русских, расхваливая Ермака.
— Теперь к нам пришла правда! — торжественно объявил он. — Нет больше Кучума, и пусть никогда не будет!..
Ермак не тратил попусту время. Просыпался он на синем рассвете, когда по оврагам и на Иртыше еще лежала мгла и серой овчиной ворочались густые, непроглядные туманы. Вода в глиняном рукомойнике замерзала. Атаман сбрасывал с себя рубаху и выбегал на бодрящий мороз. Кряхтя и поеживаясь, он растирал на мускулистой волосатой груди комья жгучего снега. Тело от этого загоралось огнем. Умывался нежной порошей и крепко обтирался грубым полотенцем. Свежий, ядреный, он кричал дозорному на вышке:
— Бей побудку!
Казак хватался за веревку и звонил в колокол.
В Искере начиналось движение; из труб тянулись синие дымки, скрипели ворота, переругивались казаки. После еды торопились кто куда: одни рубили часовню Николе угоднику, другие строили амбарушки для сбереженья мерзлой рыбы и рухляди, третьи спешили на рыбные промыслы. Матвей Мещеряк отыскивал плотников, рыбаков, солеваров. Надумал батько на Ямашском озере заложить варницы.
За Искером пробуждалось Алемасово: гончары охлаждали обожженные, звонкие горшки, кузнецы ковали топоры, сошники, — всем находилось дело.
Бирючи Ермака выкликивали в Алемасове мастеров, — звали жечь уголь, искать серый и селитренный камень для порохового зелья, добывать руды.
Зима пала сугробистая, но казаки не голодали. Одно докучало — нехватка хлеба.
Шестого декабря, на Николу зимнего, дозорный заметил — бегут к Искеру олешки, ветер донес крики погонщиков. Немедля дали знать Ермаку. «Неужто князец Бояр опять жалует?» — подумал он, но мысли его перебил веселый окрик дозорного:
— Ой, батька, еще князьцы к нам жалуют!
К искерским воротам подъехали полсотни нарт, груженных добром. Олени сгрудились, и Ермаку казалось — не рога их, а лес колышется сухими ветвями.
Прибыли два князьца: Ишбердей из-за Ескальбинских болот и друг его Суклем — с речки Сукома, впадающей в Тобол.
Князьцы чинно поклонились Ермаку. Оба были в расшитых белыми шкурками малицах, пушистые совики отброшены на спину. Волосы на голове заплетены косичками. Глаза темные, пытливые. Держались князьцы важно, но с плохо скрываемой тревогой поглядывали на казаков.
Принял их Ермак с воинскими почестями и провел в Кучумов шатер. Они потоптались, помедлили у порога, — обычай их требовав показать, что они сильны и нисколько не утомились в пути.
Атаман усадил их рядом с собой на горнее место: одного — справа, другого — слева. Ишбердей был маленький, худенький, держался тихо. Суклем тонок, строен и высок.
— Я не ходил с Кучумом против тебя, моя совесть чиста. Хочу тебе нести ясак! — прямодушно сказал Ишбердей Ермаку.
— Много ли брал с тебя хан? — пытливо взглянул на него Ермак.
Ишбердей сердито усмехнулся:
— Кучум безмерно жаден: брал ясак и за старых, и за увечных, и за мертвых. Соболей бирывал с пупками и хвостами, а лисиц с передними лапами, а мы те пупки, хвосты и лапы купцам сбываем за добро. Так ли будет теперь?
— Так не будет теперь! — твердо пообещал Ермак. — По силе возьму с тебя ясак за обереженье покоя твоему народу. С охотника и зверолова много брать не положено, им самим жить надобно, не так ли?
— Так, — поклонился Ишбердей и взглянул на князьца Суклема. И тот важно качнул головой: — Так!
Ермак вдруг выпрямился и крикнул:
— Осман, сколько по биркам числится долга за князьками?
Татарин по-своему ответил атаману. Тот нахмурился, соображая что-то, и после раздумья сказал князькам:
— Так-то правдиво, а пошто таитесь и не все сказали? — строго спросил он.
Ишбердей и Суклем опустили глаза, застыли, а Ермак продолжал:
— Вот ты, Ишбердей, в прошлом годе ясака по своей землике недодал Кучуму: шесть сороков соболей, да два ста с половиной сороков белок, да песков, да бобров, да лисиц шубных.
— Ой-я-яй, — горестно закачал головой князек. — Ты все видишь, все знаешь, русский батырь. Зверь прошлый год уходил из моей волости, плохо было. Пусть дохлая ворона выклюет мне глаза, если я вру.
— Ладно, — покладисто сказал Ермак. — Я не жила, не жадный, старого долга тянуть с тебя не стану, а ныне плати ясак сполна.
Ишбердей заулыбался:
— Ты хорошо судил, справедливо. Буду шерть давать.
Ермак похлопал его по плечу:
— Дружить будем?
— Я на Русь с луком никогда не ходил. Я всегда дружить буду! — обрадовался князек.
— Ну, а ты чего молчишь? — обратился атаман к Суклему.
Князек заюлил глазами:
— Рыбы в реке меньше ловил, зверя мало-мало. Я с Кучумом ходил, и много людей побили твои воины, а многие померли. Если вру, не встать мне с этого места.
— Будешь служить и прямить мне, облегчение дам тебе и твоему народу. Я не помню худого. Что с Кучумом ходил — забыто. Но ежели казаков обидишь, зло им учинишь или ясак утаишь, — пеняй, князь, на себя, пошлю на твою землю огонь да острую саблю гулять.
— Хорошо, шибко хорошо. Буду шерть давать.
Они вышли из шатра. Казак зарубил бродячего пса, а саблю поднес Ермаку. Атаман велел князьцам поклясться. Они клялись и целовали облитую псиной кровью саблю. Для подкрепления шерти порубанную собаку разложили по сторонам дороги и посредине прошли князьцы.
Ишбердей сказал Ермаку:
— Теперь я твой друг и ты мой друг, ют этого мы вдвое сильнее. Мой народ никогда не пойдет на Русь злом. Нужен я, — зови, батырь. Все дороги мне тут знакомы, все горы, все леса. Летом по реке, а зимой прямо через Ескальбинские болота жалуй ко мне! Хочешь, я тебе покажу, как умею бить птицу, — наивно похвастался он и, не ожидая ответа, вынул две стрелы.
— Видишь, стая спешит, — показал он в небо, в котором высоко-высоко кружили птицы.
— Не добыть стрелой, — прикинув взором, сказал Ермак.
— Гляди! — Ишбердей спустил туго натянутую тетиву. Раздался свист, и пронзенная меткой стрелой птица упала.
— Покажи стрелы! — попросил атаман.
Князец подал ему особую стрелу.
— Ястреб-свистун эта стрела, — пояснил он и тут же стал выкладывать из саадака разные стрелы: и с железными наконечниками, и оперенные орлиными и ястребиными перьями, — от них правильно летела стрела. Были тут и тупые стрелы с утолщением на конце и с развилкой. — На каждого зверя и птицу ходи со своей стрелой! Гляди! — Князец стал показывать свое мастерство лучника. Он падал на землю и пускал стрелу лежа, прямо в цель. Он посылал стрелу в сторону, и она, описав дугу, била птицу на лету. Хорошо и метко бил из лука Ишбердей! Ермак похвалил его:
— Отменный лучник!
Князец зарделся от похвалы. Жаждалось и атаману показать свою стрельбу из пищали, но на этот раз воздержался. Смущало, как бы это за хвастовство не сошло, да и зелья было жаль!
Напоили князьцов и прибывших с ними ара-кчой, накормили досыта, сгрузили в амбарушки привезенные меха, мороженую рыбу, откормленных олешек в загородь загнали.
У крепостных ворот, крепко держа за руку Ишбердея, Ермак сказал:
— Твое умельство, князь, скоро нам пригодится. Помни мое слово, — позову тебя!
— Помню, крепко помню! — отозвался князец. — Зови, и я буду тут…
Казаки с песнями провожали гостей. Глядя на уезжающих вогулов, они думали: «Ну, вот мы и не одни теперь. И в сибирской землице друзья нашлись…».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Глубокая ночь опустилась над Искером. Тишина. На валах и тынах изредка перекликаются, по заведенному обычаю, дозорные:
— Славен тихий Дон!
— Славна Волга-матушка!
— Славна Астрахань!
— Славна Кама-река!
Спят казаки, объятые дремучим сном. В землянках и юртах, покинутых татарами, хорошо спится после ненастья, холодных ветров и кровавых сеч. Много на сибирской земле полегло — костьми друзей-товарищей, но живое думает о живом, и тело просит отдыха. Только Ермаку не до сна. Сидит он в покинутой юрте хана Кучума и беседует с купцом-татарином Османом.
— Где теперь хан? — озабоченно спрашивает Ермак.
Татарин задумчиво опустил голову.
— Земля Сибирь велика, иди сколько хочешь дней, все будет степь и горы, но где ему, старому, голову преклонить? — со вздохом отозвался купец. — Простору много, а радости нет!
Ермак на мгновенье закрыл глаза. Представился ему скачущий во тьме одинокий всадник; он покачал головой и снова спросил татарина:
— Силен Кучум?
— Шибко сильный, — смело ответил Осман.
— Умен Кучум?
— Шибко умный, — не скрывая, похвалил хана татарин.
— Бесстрашен Кучум?
— Никого не боится.
— А почему тогда бежал и оставил Искер? — удивился Ермак.
— Кто может устоять против твоей силы? — горестно сказал Осман. — Никто!
— И ты не боишься так лестно говорить о хане? — пытливо взглянул на татарина Ермак. — За такие речи могу башку твою саблею снести!
Купец с презрением ответил:
— Смерть всегда придет, не сейчас, так завтра. Я сказал про хана правду Он смел, упрям и горд!
Ермак хлопнул татарина по плечу:
— Молодец за правдивое слово! Что же, все татары о хане думают так?
Осман потупился.
— Ну, что молчишь?
— Не все, батырь, накажи их аллах! — глаза пленника гневно сверкнули. — Есть и такие, что ждут его смерти… Сузге — одна из жен — покинула хана!..
— А где ж сейчас ханша?
— Близко. Прячется в лесу, рядом. Немного ехать, и будет Сузге… Ах, Сузге, Сузге! — с горечью покачал головой татарин.
— Почему же она не ушла с ханом?
— Хан стар, Сузге молода. Огонь и пепел. Все люди тянутся к теплу. Сузге горяча, бухарской крови. Сам увидишь… Ой, как хороша!
— И нисколь не испугалась нас — большой силы воинов?
Татарин вздохнул:
— Молода… жить хочет…
Вздохнул и Ермак: в который раз на его пути становится соблазн?
— Кто же с ней? — спросил он.
— Сеид — святой человек — и слуги.
— Скажи ей, пусть берет их и уходит отсюда! Сейчас иди и скажи!
Осман склонился и ответил с готовностью:
— Сделаю так, как хочешь ты!
Ермак остался один, и думы о женщине сейчас, же навалились на него. «Зачем погнал Османа! Может быть, хороша! — беспокойно думал он. — Вернуть, вернуть татарина! Приказать, чтобы привели сюда!».
Все его сильное тело, давно тосковавшее по женской ласке, томилось желанием любви. К черту пост! Этак и жизнь безрадостно пройдет… Он уже вскочил, чтобы отдать приказ… И остановился: а как же прочие?.. Брязга, Мешеряк, Кольцо… другие казаки? Ведь тоже постуют… Какой же будет пример товариству, захвати он себе жену хана? Это ли честный дуван? Сейчас он приблизит ханшу, а завтра, смотришь, и разбредутся казаки кто куда — по улусам жен искать. Нет, к черту эту ханшу! Потом, когда все будет мирно, хорошо! Когда и прочим не нужен будет пост! Тогда и он отдохнет, допустит слабость… Воин он! Великое дело стоит за ним!
Плохо спалось в эту ночь и ханше Сузге. Она не тушила свечей и держала подле себя служанок.
— Ты опустила полог? — спросила она рабыню.
— Все укрыто, и кругом сейчас темно.
— Рассказывай о русском батыре.
Черноглазая гибкая служанка уселась у ног ханши.
— Я видела его, — прищурив плутоватые глаза, заговорила она. — Сидела в мазанке старой Байбачи и все видела. Он шел по Искеру в толпе казаков и громко смеялся. Ой, сколько силы было в этом смехе, моя царица! Воздух сотрясался, птицы перестали петь.
— О, значит, сильный воин! — сказала Сузге. — А красив?
— Борода, как у падишаха, волной сбегает, плечи — горами высятся, а грудь широка и крепка. Ой, сладко прижаться к такой груди и запутаться в густой бороде!
Глаза Сузге сверкнули:
— Ты лишнее говоришь, рабыня!
Служанка склонила голову к ногам царицы:
— Прости меня, великолепная… Но я думала…
— Молчи…
Ханша вложила в пухлый рот янтарный мундштук, и синий ароматный дымок потянулся по юрте. Потом перевернулась на бок и, сдаваясь, проговорила;
— Пусть придет сюда… Ты пойдешь и скажешь русскому батырю, что я хочу видеть его.
Служанка молча склонила голову. От мангала струилось тепло, раскаленные угли потихоньку меркли. Наступило долгое молчание. Пуская витки дыма. Сузге мечтательно смотрела на полог шатра. Что видела она, чему улыбалась?
В полночную пору на Сузгуне яростно залаяли псы. Привратник склонился к тыну и воровски спросил:
— Кого прислала воля аллаха?
— Открой! — сердито ответили за оградой.
— Я пойду и скажу сеиду, пусть дозволит. — Старый татарин, кашляя, удалился.
Медленно тянулось время. Крадущейся, неслышной походкой к тыну подошел сеид и припал к щели.
— Именем аллаха, поведай, кто тут. Верные слуги хана Кучума не ходят глухой ночью, — прошептал он.
— Все меняется, святой старец, — ответил человек за тыном. — Я прислан передать ханше повеление…
— О радость, весть от хана! — воскликнул сеид и загремел запором.
— Ты слышишь, — поднялась с ложа Сузге, — сюда кто-то спешит.
Служанка проворно вскочила и сильным движением распахнула полог. Перед ханшей стояли сеид и Осман.
— Он принес весть тебе, моя повелительница, — прижимая руку к сердцу, склонился перед Сузге сеид.
Ханша пронзительно смотрела на знакомые черты татарина, — когда-то он доставлял дары от хана, был льстив и учтив, а сейчас бесцеремонно разглядывал ее.
— Кучум прислал? — догадываясь о беде, взволнованно спросила она.
— Нет! — Осман отрицательно повел головой. — Меня прислал он, русский батырь. Повелел тебе взять все, и сеида, и слуг, и уходить следом за ханом.
В больших темных глазах Сузге вспыхнули злые огни. Она походила на разъяренную волчицу. Сильным рывком она сбросила с головы шелковую сетку, и мелкие черные косы, как синеватые змейки, метнулись по ее плечам и груди.
— Я не пойду за ханом! — выкрикнула она и, сжав кулачки, пригрозила:
— Я ханша и вольна в своем выборе! Завтра сама приду к русскому батырю, пусть полюбуется, как смела и прекрасна Сузге!..
Сузге долго и тщательно наряжалась. Служанки терпеливо заплели черные с просинью волосы в мелкие косички, привесив к ним серебряные монетки. Потом надели на нее красные шальвары из тончайшей шелковой ткани, украсили смуглые ноги остроконечными туфля-ми-бабушами. Тем временем слуги. оседлали ослика. Укутанная в пестрое покрывало, Сузге уселась в изукрашенное бирюзой и шелком седло и повелела:
— В Искер!
За ней толпой побежали слуги, позади них, шаркая дряхлыми ногами, засеменил сеид; то и дело он останавливался, чтобы откашляться от удушья. Впереди ослика торопился глашатай, оповещая:
— Радость, светлая радость! Величие шествует в Кашлак[58].
Среди казаков, охранявших крепостные ворота, произошло замешательство. Но, убедившись, что ничего опасного нет, они распахнули крепостные ворота.
Толпы татар и казаков шли за невиданным зрелищем. Сузге невозмутимо взирала на озорников, показывавших на нее пальцами. Старые татарки выбегали на дорогу и плевали вслед ханше.
— Аллах лишил ее совести и стыда, — кричали они, беснуясь.
— О, радость, светлая радость! — продолжал вопить глашатай.
Казаки перекидывались шутками:
— Ну, от нашего батьки не видать тебе радости!
— Очи, очи какие, жгут, братки!
Вот и полог шатра. Сузге смело подняла его и вошла. Маленький алый рот ее улыбался. На скамье, покрытой ковром, сидел, подавшись вперед, русский начальник.
Женщина зорко оглядела его. Широкие плечи, глаза атамана — непреклонные и ясные — сразу покорили ее. Она присмирела, опустила тонкие руки с ярко накрашенными ногтями и, как бы нечаянно, уронила зеленую шаль с лица. Тут пылающие глаза ханши встретились с взглядом Ермака. И странно, не восторг, а удивление и пренебрежение прочла она в глазах атамана.
Самоуверенность вдруг оставила ханшу. Слабой тростинкой под грозовою тучей почувствовала она себя и растерялась. Нет, по-иному она представляла себе эту встречу. На длинных ресницах Сузге заблестели слезы.
— Батько, батько, огонь — ханша! — зашептал Иван Кольцо. — Пусть спляшет, потешит казачью душу.
— Не быть сему! — вымолвил Ермак. — Я не султан, и ты не паша, не пристало нам перенимать ерничество.
Он несколько помолчал и уже добродушно спросил Сузге:
— Как здравствуешь, ханша? — встал и приветливо поклонился. — Собралась в путь дальний? Челом бьет казачество хану Кучуму, — храбрый воин он!
Сузге зарделась, — этот учтивый и суровый воин нравился ей.
Рядом с ним сидел стройный казак с наглыми глазами. Она сразу разгадала его: «О, этот — быстрый на ласки, но сердцем, как решето». Она перевела взгляд на Ермака и, склонив голову, как милости, попросила:
— Дозволь, батырь, пожить в Сузгуне, пока я не отыщу следы моего мужа!
На учтивость она ответила с достоинством и теперь терпеливо ждала решения.
— Не торопись, ханша, казаки найдут дорогу к нему. А пока поживи на своей горе…
Желая сделать приятное жене Кучума, Ермак сказал ей:
— Слышал я, в молодости хан был лихой наездник и богатырь. Говорили, что двадцатью ударами топора он срубал самую толстую лиственницу.
Подрисованные темные брови Сузге капризно изогнулись, она вскинула голову и дерзко ответила:
— Молва всякое передаст, но теперь он не только лиственницу, но и желанной жены не поразит своей секирой! — Ханша повернулась и пошла к выходу.
Казаки переглянулись, а Кольцо не утерпел, рассмеялся.
Ермак осадил его взглядом.
— Почто, батька, зарекаешься от своего счастья? — удивляясь, спросил Кольцо.
— А по то, — сердито ответил Ермак, — что не время ржать, зубы скалить! — И добавил: — Неколи нам с вами гнезда вить…
Пока казаки спорили, Сузге торопливо уходила из шатра. Слуги с подобострастием усадили ее в седло, и глашатай ринулся вперед, крича на весь Искер:
— О, радость, светлая радость шествует…
Сузгун был возведен Кучумом по просьбе любимой жены — Сузге. С двух сторон гора обрывалась крутыми ярами, а от Искера шел пологий подъем, прерываемый оврагом, по дну которого бежал говорливый ручей. На вершине холма возвели тын, прорубили бойницы. Зеленый шум кедров и березовых рощ врывался сюда и приносил усладу сердцу. Удалилась сюда Сузге от клеветы, дрязг и ревности других жен. И еще: в своем невольном заточении она уберегалась от хана. Он был противен ей. Глаза его, смазанные мазями, походили на страшные раны и пугали женщину. Она всегда с брезгливостью смотрела на них и на длинную тощую фигуру старика.
К ней изредка наезжал Маметкул, и она при верной рабыне плясала для него. Сузге ждала ласки тайджи, но, храбрый в бою, он был робок в любви и опасался хана.
Да, слепец держал всех в страхе: он все слышал и все знал.
Но Сузге терпеливо ждала своего часа. Когда Покер был оставлен Кучумом, она мечтала о Маметкуле, — . хан уже не был страшен ей. И вдруг совершилось странное: бородатый казак, не вымолвив и слова ласки, овладел ее мыслями.
По возвращении из Искера она вызвала древнего верного ахуна и призналась в своей беде. Седобородый старец до полуночи при трепетном пламени свечи читал коран, обильно смачивая пергаментные листы бесплодными слезами.
— О, небо! О, небо! — вопил он. — Пролей же искры света на помыслы этой женщины.
Она слушала его тоскливый шепот, а когда он стал бить в землю головой, прогнала его прочь:
— Уходи с моих очей. Я просила тебя о другом, а ты молишь аллаха сохранить мою верность постылому слепцу…
Сверкающие белки глаз ее подернулись синевой, и на ресницах повисли слезы. Жалобно озираясь, ахун убрел, но вскоре резво прибежал обратно. Он размахивал руками к с подвижностью, удивительной для его ветхого тела, суетился по дворику, крича:
— Русские у ворот, русские…
Сузге метнулась к высокому тыну. «Пришел батырь, вспомнил!» — задыхаясь от волнения, подумала она и взбежала на башенку.
Внизу, у вала, стоял наглоглазый казак. Улыбался и, нежно разглядывая ее, просил:
— Впусти, царица. Мы не тронем тебя!
— Не ходи сюда! — закричала она. — Я зажгу костер, и мои слуги в Искере расскажут о тебе батырю.
— Гляди-ка, красива и хитра ведьмачка! — засмеялся Иванко Кольцо. — Не страшна твоя крепость, через тын казаку махнуть — охнуть только! — Он уселся с товарищами у ворот и пожаловался: — Ермак страшнее крепости.
Сузге укрылась в шатре, наказав слугам:
— Мечами преградите путь неверным!
Но казаки не ломились в ограду. Они сидели и пересмеивались.
— Строптива чернявая!
Иванко Кольцо, ухмыляясь, сказал:
— То и дорого, что строптива. Дикого скакуна обратать любо-дорого!
Солнце склонилось за березовую рощу и скоро упряталось за окоем, — осенний день короток. Сизые тучи пологом укрыли небо. Казаки ушли.
Уткнувшись в подушки, Сузге плакала. Служанка нашептывала ей слова утешения, но она гнала ее прочь.
С рассветом снова к воротам Сузгуна подобрался Иван Кольцо.
— Пусти к царице, — умолял он служанку.
За нее ответил сеид:
— Здесь Сузге, — моя ханша. Если ты ее погубишь, будет месть!
Они долго состязались в споре, но казаки не полезли на тын. Негодуя и пересмеиваясь, они ушли.
Сузге лежала молча. На уговоры сеида она с тоской вымолвила:
— Не вергуть больше Кучуму Искер! Маметкул пропал. И он… батырь, не придет сюда…
На третий день на Сузгун поднялся Иванко Кольцо и молчаливо, угрюмо уселся перед тыном. Сеид выставил из-за остроколья бороду и прокричал:
— Слушай, эй, слушай, джигит! — голос его прозвучал печально. — Прекраснейшая из жен хана Кучума, блистательная и вечно юная Сузге повелела!
Казаки повскакали, глаза Иванки вспыхнули радостью.
— Сказывай, что повелела? — заторопил он. — Да не бойся, не тронем тебя, старец!
Сеид высунулся из бойницы, поднял вверх руки и взмолился:
— На то воля аллаха, да простит он ей земное прегрешение! Царица хочет, чтобы не трогали и не пленили ее слуг, дали бы им ладью и обид не чинили.
— Пусть плывут с богом, — с готовностью согласился Кольцо. — А царица как?
— Аллах рассудит вас! Она даст знак, и тогда идите в Сузгун. О горе, всемилостивый, о, аллах да пошалит Сузге! — Седая голова в чалме исчезла за острокольем.
— Стой, старец! Скажи, когда то сбудется? — выкрикнул Иванко. — Челн на Иртыше будет ноне…
— На заре приходи, — отозвался сеид. — Так угодно ей.
«Обманет или впрямь ворота откроет?» — в смятенье подумал Иванко, никогда ни одна женщина не была ему такой желанной, как сейчас Сузге. И вдруг опасение охватило казака: «А что, ежели уйдет к Ермаку?» Ревность и смута сжали его сердце. Он приуныл и долго сидел в раздумье у войсковой избы, не замечая ни людей, ни атамана, который взывал к нему:
— О чем закручинился, казак?
На Иванку уставились серые пронзительные глаза Ермака. Трудно было скрывать свое душевное волнение, по Кольцо сдержался и подумал: «Если к батьке уйдет, не трону, ему можно! К другому сбежит — зарежу ее!».
День догорал в осенних туманах. Холодный прозрачный воздух неподвижен. В тайге поблекли золотисто-оранжевые цветы листопада. Опаленные инеем, травы прижались — к земле. Затих Искер. Только на вышках зычно перекликались дозорные. Звездная ночь простерлась над Иртышом, над холмами — над всей сибирской землей.
В эту пору на заветном холме Сузге пела печальные песни и кротко шутила с приближенными. Рабыни открыли большой окованный сундук и ларцы, извлекли лучшие наряды и чудесной игры самоцветы и начали обряжать ханшу. Они расчесали ее иссиня-черные косы, промыли их в розовой воде, и долго, очень долго растирали прекрасное упругое тело, смазывая его благовонными маслами. В ожидании выхода ханши, в большом шатре, на горке подушек, восседал сеид. Он вздохнул и сейчас же упал ниц: в шатер вошла Сузге.
— О, божественная! — возопил в восторге сеид. — Ты сверкаешь, как чистая река утром, а глаза твои — не-.меркнущие звезды.
Сузге и в самом деле была хороша. Высокая и гибкая, в царственных одеждах, сверкавших при каждом ее шаге, и с детски нежным лицом, на котором призывно рдел ее маленький пунцовый рот и печально светились большие черные глаза, она была воплощением юности и чистоты. Красота ее казалась необычной, потому что в ней странно сочетались и радость жизни и глубокая печаль.
Сузге грустно улыбнулась.
— Сегодня мой праздник, сеид! — сказала она. — И ты увидишь мой танец невесты.
— О, Сузге, прекрасная царица, трудна тебе эта ночь, — бежим с нами. Мы оденем тебя джигитом и укроем в ладье.
Красавица отрицательно повела головой:
— Нет, я не уйду с вами. — Сузге всплеснула ладонями, и на зов вбежала Кильсана. По знаку ханши служанка начала бить в бубен. Мелодично зазвенели нежные бубенчики. Вскидывая руками, как лебедиными крыльями, Сузге медленно пошла по кругу, тихая улыбка озаряла ее лицо. Движения ее становились быстрее, маленькие ножки еле касались ковра, но глаза — так, видно, нужно — были целомудренно опущены вниз.
Сузге плясала печальный танец. Не блестят, как всегда, звездами ее глаза — тоска в них и обреченность. Даже яркий, как лепестки розы, рот — и тот горит теперь сухим огнем. И не могут ни наряды, ни пленительная улыбка скрыть того, что на сердце Сузге. Сеид стар, слишком опытен, чтобы не разгадать всего. По морщинистым щекам старца потекли слезы.
Сузге нахмурилась, сердито топнула ножкой:
— Как смеешь ты раньше времени оплакивать меня!
Сузге на мгновение замерла и вдруг повалилась на подушки и зарылась в них лицом; обнаженные смуглые плечи ее затрепетали от плача. Сеид вскочил, подбежал и склонился над ней.
— Уйди, уйди! — горестно закричала Сузге. — Не думай, что я слаба. — Она брезгливо поморщилась. — Прочь отсюда!
Сеид, согнувшись, ушел из шатра. Ханша села и долго оставалась неподвижной и безмолвной. Она с досадой думала: «Для кого плясала и хвалилась своей красотой? Нет мне надежд и утешений. Все покинули меня! Даже Маметкул — этот трус, даже хан — хилый старик!». Она прижала руку к сердцу и, прислушиваясь к его биению, в смертельной тоске повторяла: «Так и не пришла ко мне радость! Так и не порадовала молодая любовь!».
Утром из-за туманов поздно выбилось солнце. Едва оно осветило заплоты и бойницы крепости, как на крутой тропе появился и медленно начал спускаться к Иртышу сеид, за ним торопливой стайкой следовали слуги ханши Сузге. Кильсана тихо плакала и часто оглядывалась на Сузгун.
— Иди, иди, — негромко говорили ей слуги. — Ханша скоро вспомнит о тебе.
Но вещун-сердце подсказывало служанке: никогда, никогда она не увидит больше Сузге. Кто-кто, а уж Кильсана хорошо знает характер своей госпожи.
Внизу, под яром, на темной волне колыхалась большая ладья. Сеид осторожно спустился к ней, бережно неся на руках ларец, который ханша вручила ему, сказав: «Возьми для утешения. Ты всегда любил звон серебра. Потешь на старости свой слух».
Старец и сейчас благодарно думает: «Мудрая Сузге знает, чем утешить правоверного. Серебро утоляет горе человека!».
С поникшими головами все подошли к ладье, но мысли у каждого были о своем. Никто уже не думал о ханше. Только Кильсана еще душой в Сузгуне.
Скрыв свое лицо покрывалом, Сузге из бойницы печально глядела на уходящих слуг.
«Вот и все! — думала она. — Оглянется ли кто на Сузгун?».
Сеид и слуги уселись в ладью, ударили веслами, и закружилась вода. В последний миг все встали и поклонились в сторону Сузге.
— Путь вам добрый. Не забудьте меня! — со вздохом вымолвила ханша и тихо сошла с бойницы. Ладья мелькнула в последний раз и растаяла в сизом тумане…
Долго ломились казаки в бревенчатые ворота, никто не отзывался на стук. Иванко Кольцо рассвирепел:
— Обманул меня старик! В топоры тын!
— Погоди, атаман, — спокойно сказал Ильин. — Тут что-то не так. Чую, покинули Сузгун все до одного. Айда через тын! — Он сильным рывком бросился на заплоты, ухватился за остроколье. Минута — и проворный, сильный казак очутился за тыном. Подошел к запорам, отбросил их и распахнул ворота.
— Жалуйте, ребятушки!
Иван Кольцо оглядел Сузгун. Мертвая тишина царила над жильем ханши. Никто не вышел навстречу. Атаман зычно крикнул:
— Эй, отзовись, живая душа!
Гулкий выкрик замер. С кедра на лиственницу шумно перелетела сорока. И снова тишина. Казаки опасливо огляделись.
«Эх, зелье лютое, — сбегла! — огорченно подумал Иванко. — Опалила ясну соколу быстрые крылышки. Сузге, Сузге!».
Все еще не веря своей догадке, атаман вошел в шатер, крытый белым войлоком, увидел ковры, разбросанные подушки, настежь открытый большой сундук с перерытыми нарядами, но ни души не нашел.
«Эх, ворона ты, ворона подгуменная! Кому поверил? Басурманке, утехе ханской!» — укорил себя Кольцо.
Он поднял цветное платье, которое оказалось легче пуха, представил себе в нем стройную ханшу и с еще большей силой почувствовал, как горька ему эта потеря.
Потемневший от неудачи, он обошел заплот, лазил на башенки, заглянул даже в бойницы. Но кругом пустынно: не видно ни Сузге, ни ладьи, ни других татар.
Над холмом пробежал ветер, прошумел в пихтах. На всякий случай казак заглянул в рощицу. Он шел размашистым шагом… И вдруг навстречу ему, словно пламень, колыхнулось покрывало.
Иванко шире открыл глаза и ахнул: под огромной развесистой пихтой, прижавшись спиной к стволу, сидела с поникшей головой ханша.
— Царица! — весело закричал Кольцо. — Сузге! Не бойся, обижать тебя не буду!
Но ханша не подняла головы, не отозвалась на зов казака. Изумленный ее молчанием, Иванко тихо подошел к ней и осторожно поднял покрывало.
— Браты, да что же это? — растерянно отступил он.
Свет померк в глазах казака: из-под легкого наряда сочилась кровь, темные ресницы чуть дрожали, но лицо ханши было мертвенно-бледным.
— Царица, что ты сотворила, радость моя! — Иванко бросился на колени и схватил руку Сузге.
Она медленно открыла глаза и взглянула на казака. Узнала она его или нет, но на губах ханши вдруг мелькнула улыбка и сейчас же погасла. Вслед за тем Сузге качнулась и безжизненно скользнула на пожухлую траву.
В горестном изумлении смотрел Кольцо на упавшее тело. Он был сражен этой внезапной смертью.
Казаки смахнули шапки и уставились в землю.
— Подобает тело предать земле, — тихо обронил Ильин и, не ожидая согласия атамана, пошел искать заступ.
Над кручей Иртыша и похоронили Сузге.
В полночь над Сузгуном встало багровое зарево, — ярким пламенем пылали заплоты и строения ханши. Ермак проснулся и вышел на крылечко. Вглядываясь в рдеюшее пламя, тревожно сказал:
— Сгорит царица! Надо помочь в беде.
И только хотел тронуться на дальний холм, как перед ним встал Иванко Кольцо.
— Не тревожь себя, батько. Не сгорит царица!
— Аль она нетленная?
— Зарезала себя, а татары разбрелись. Похоронили мы ее под кедром.
Ермак пытливо уставился в сподвижника. Кольцо не опустил взора… Стоял он бледный, унылый, как осенний ковылушка в поле. Поверил ему батько, что чист он в этом деле.
— Да-а, — в раздумье вымолвил атаман. — Могутная женка была. Мир ее праху! — Ермак покачал головой, постоял и, понурившись, медленно побрел в избу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сибирь — суровая землица. Безгранична, дика и хмура! Дремучие, неисхоженные леса, буйные многоводные реки, горы, богатые рудой, и простер. Зима легла тут сразу, — сковала реки и озера, застудила лесины, навалила кругом глубокие рыхлые снега-сугробы Целыми днями от Студеною моря задувает пронзительный сиверко. От ядреных морозов захватывает дыхание, а на глаза навертываются слезы Жили казаки в рубленных теплых избах, которые в ряд вытянулись на юру Многие приютились в землянках и чумах, в которых беспрестанно пылал в чувалах синий огонь и согревал тело. Воины оделись в шубы да в меховые треухи Ели конину, мороженую рыбу, а хлебушко давно вышел. Жилось трудно, неспокойно. В степи и на перепутьях бродили Кучум и Маметкул. Они поднимали татар-сибирцев на войну, подстерегали казаков на рыбном промысле, в пути и на становищах. За Сибиркой-рекой, на погосте, с каждым днем прибавлялись кресты. — под ними тлели казацкие кости.
Хмурые повольники поговаривали между собой:
— Шли за добычей, за драгоценней рухлядью, кровь казацкую проливали в удалецком походе не жалеючи, а сейчас избы срубили крепкие, смоляные — навек! Неужто навсегда надумал Ермак осесть тут, на холодной землице?
— Эх, Сибирь — глухая дорожка!
— Кругом пусто и бесхлебица!
Ружейные припасы и зелье на исходе, нем только будем воевать кучумовцев?
— Ни свинца, ни железа!..
Ермак чутьем и по глазам догадывался о беспокойстве среди братов, да и сам пребывал в тревоге. Все ночи напролет ворочался и озабоченно думал: «А дальше как жить?».
В темные, волчьи ночи атаман выходил иногда под звезды. Холодное слюдяное небо, вдоль Иртыша с воем стелется поземка, а на городище ветрено, мрак, безмолвие. Чужой край…
Но в сердце поднимается иное, горячее чувство, — радостное сознание большого совершенного дела. Догадывается Ермак, что распахнули казаки дорогу на великий простор для всей Руси. И земля, которая ныне лежит перед ним, засыпанная снегами, овеянная жгучими северными ветрами, теперь своя, родная. И нельзя ее, выстраданную, оставить, нельзя уйти отсюда. Прежде смутная, туманная думка теперь стала дорогой явью.
«Не для того я пестовал вольницу и сделал ее железным войском, чтобы в Сибирь вести за зипунами! — думал он. — Не вернуться теперь к прошлому. Быльем поросло оно. Для Руси, для простолюдина русского старались. Нельзя святое дело рушить!»
От этих мыслей на сердце теплело. Ермак возвращался в избу и, как домовитый хозяин, продолжал свои думы. «Побольше надо скликать сюда сошных людей да ремесленников: ковачей, гончаров, плотников, шубников, пимокатов, кожевников. Терпеливым трудом да хлебопашеством надо закрепить за Русью Сибирь. Звать потребно в эту сторонушку олонецких, мезенских, новгородских да камских ходунов, — они глубоко пустят надежные корни! Никакая сила не изничтожит их! Русский пахотник — рачительный трудяга на земле. Он любое поле поднимет, дом себе отстроит и дебри обживет. Не можем мы жить сами по себе, на особицу, а Русь в сторону!»
С этой мыслью он и созвал в сизое декабрьское утро атаманов к себе в избу Явились Иванко Кольцо, Иван Гроза, Матвей Мещеряк, седоусый Никита Пан и вспыльчивый, неугомонный Богдашка Брязга. Вошли шумно, с шутками расселись на скамьях. Каждый из них украдкой поглядывал на Ермака, ожидая его слова, но тот молчал, пытливо всматривался в лица атаманов, стараясь угадать их думки.
Примолкли и атаманы. В этом молчании сквозило недовольство Но все знали Ермакову силу и пока сдерживались. Первый сорвался Богдашка и вызывающе выкрикнул:
— Что молчишь, батька? Зашли в край света, а дале что будет?
Ермак не торопился отвечать. Под его взглядом Брязга присмирел. Атаман уставил серые глаза в Ивана.
— Ну, а ты как мыслишь, Гроза? — спросил он.
Много видал на своем веку казак, слава его гремела от Перекопа. Безжалостно относился Гроза к татарам, купцам, царским ярыжкам Сухое, с красными прожилками, лицо его темнело, если попадался ему вековечный недруг. «Молись богу, смерть пошлю скорую!» — обычно говорил он врагу и одним взмахом сабли срубал голову. Но справедлив и верен был с товарищами казак.
На слова Ермака Гроза резко ответил:
— А мыслю я так, батько. Перегоревать зиму, а весной пожечь, разорить все до камушка и на Дон вернуться!
Брязга горячо подхватил:
— Вот это истинно! Проведем зимушку, оберем всю рухлядь и на струги. Ух, и поплыли! — Его ноздри затрепетали, словно почуяли свежий ветер речных стремнин.
— А добро, рухлядь Строгановым отдадим, так, что ли? — с насмешкой спросил Мещеряк. Он один из всех приглашенных Ермаком атаманов держался уверенно-спокойно и так, будто давно уже знал, что скажет каждый и чем кончится совет. Большая с проседью голова его, крепко посаженная на широкие квадратные плечи, имела удивительно внушительный вид. Из-под нависших бровей всегда ровно смотрели умные строгие глаза. После Ермака слово Мещеряка было самым веским. Спорить с ним казаки не любили и не всегда решались.
Пан лихо закрутил ус.
— Что ты, сдурел, человече? — вмешался он. — Великий путь прошли с Дону, немало голов лыцарских уложили, и на тебе, купчине, дарунок. А кто нам Строгановы? Зятья, сватья или родные братья? Так за что им в дарунок рухлядь!
— Верно! — поспешно согласился Брязга. — Надо идти своей стезей. Манит она, ой, манит, браты, — на Волгу и дале к Дону. Ой, и стосковалось сердце! А тут что за радости: родного словечка не услышишь, а потом, как без бабы в этой сторонушке жить?
— А мы бирючей пошлем на Русь, пусть трубят на торжках да переправах и кличут всех девок сюда, казаки-де без них в угодников обратились! — насмешливо предложил Ермак, и вдруг лицо его гневно исказилось. — Что за речи? Выпало нам утвердить тут Русь, а ты о чем, Брязга, верещишь? И вы тоже, — обратился он к атаманам. — Я думал, собрались воины, а вы о мелком, о своем. Эх, браты, не такого слова я ждал от вас! Таиться нам сейчас не пристало: пред народом, пред всей Русью честно заслужили. И ныне всяк из казаков и окрестных народов видит, что дело наше не донское, не волжское и не строгановское, а хотение нашего русского народа, всей Руси! В том — наша сила!
Иванко Кольцо с вызовом взглянул на атамана:
— А где этот народ? Не вижу что-то. Все сробили-добыли мы, казаки, своей ратной силой. Кто нам помог? Не надо нам Московской Руси! Руки у царя длинные, жадные, все он заграбастает, подомнет под себя. Да еще, чего доброго, старое вспомнит и за допрежние грехи головы нам на плахе оттяпает!
— Вон оно что, весь тут человек! — словно жалея Кольцо, покачал головой Ермак.
— Браты-атаманы, я так думаю: строить нам свое вольное казацкое царство! — со страстью продолжал Иванко. — Деды о том мечтали, а нам вот в руки само долгожданное идет. Что скажешь, на это, атаман? Нет, вместе ли мы с тобой думку держали в Жигулях — отыскать вольные земли, где ни царя, ни боярина, ни купца, ни хапуг приказных…
— Это ты верно! — снова загораясь, подхватил Брязга. — Ну и зажили бы мы в казацком царстве.
— Ну и мелет… — Мещеряк ядовито, одними тугими толстыми губами, усмехнулся. Он явно скучал, слушая атаманов, и совсем уж как на дите, презрительно-ласково поглядывал на Брязгу.
Ермак, схватившись, за край стола, поднялся.
— Эх вы, гулебщики! — с гневной укоризной произнес он, минуя взглядом Мещеряка. — Бесшабашные головушки! Вам казацкое царство понадобилось? А кому это царство нужно, спросите вы, и продержится ли оно хоть сколько против супостатов? — Ермак устало, как на докуку, махнул рукой.
— Великую правду сказал ты! — согласился с атаманом Гроза. — Одним казакам в Сибири не продержаться. В этом казацком царстве вскорости ни одного казака не останется. Кто нам подмога в трудный час, откуда ружейные припасы добудем? К Строгановым, что ли, в кабалу лезть? Нет, негоже так! Не знаю, как быть, а казацкое царство не- сподручно!
— Истинно, негоже так! — продолжал Ермак. — Вишь, и Гроза это видит. Кто мы теперь? Были удалые головушки, вольница, а теперь мы не те людишки, не перекати-поле. Иванка упрекнул меня, что инако повернулись мои думки Так и время ушло: Жигули остались далеко — за синими горами, за зелеными долами. И мы теперь, Иванушко, стали другие люди. Казаки, сказываешь? А отвечай по совести, что это за народ такой? Вот ты, Брязга, — донской человек, на Дону родился, там и воином стал. А ты, Иван, — обратился он к Грозе, — из-под Мурома, бежал от боярина. А Колечко — какого роду-племени? Батюшка ратоборствовал на Дону, а дед — поморский. Сам я с Камня, из строгановских вотчин. А все мы — казаки. Удалые, буйные головушки! Ну, скажите мне, кто мы, чьи мы, чей стяг над Искером подымем? Царства неслыханного, тараканьего княжества, на гербу будет — кистень да лапоть! Так, что ли? — с едкой издевкой спросил атаман. — Нет такого народа — казаки! Есть русские люди. Они — первая помога нам и гроза врагам. Казацкого царства не было и не будет во веки веков! Не построить его с удальцами да беглыми-перекати-поле. Татары — народ умный. Всех они нас перережут, коли дознаются, что мы одни. Русь за нами, — это и пугает их, а испуган — наполовину разбит! Браты, товариство, лыцари! — торжественно продолжал Ермак. — Пришла пора покончить свары, поклониться нам земле-матери, отечеству и положить русскому народу наш великий подвиг — Сибирь! Царь Иван Васильевич грозен, но умен. Поклонимся, браты, через него всей Руси! В Москву с челобитьем надо ехать, и скорей?
Кончив свое заветное, давно обдуманное слово, Ермак прямым, светлым взглядом обвел одного за другим атаманов, ждал ответа.
Никита Пан задумчиво покрутил, седой ус и сказал тихо:
— Батько, дорог у нас больших и малых много, и зачем идти нам на Москву с поклоном?
Ермак, широкой спиной заслоняя слюдяное оконце, показал на запад, где через другое оконце виднелись за-иртышские дали, и ответил:
— На Русь, браты, прямая и честная дорога! Мы не безродные, не побродяжки, мы русские, и нам есть чем гордиться: велика и сильна наша Русь! Перед Русью, а не иной какой силой склонились ныне татары, остяки и вогуличи… За Москву держаться надо, в том — сила! Рубите меня, браты, но не сверну с прямой дорожки! Жил — прямил, честен был с товариством, и умру таким! Ты, Иванко, первый друг мне, ты и враг мой злейший будешь, коли свернешь на иное!
Кольцо опустил голову, черные с проседью кудри свесились на глаза. Крепко задумался он.
— Горько, ох и горько мне! — вздохнув, заговорил он. — Долго думку я носил о казацком царстве, и отнял ты, Ермак, самое заветное из моего сердца, не жалея, вырвал с корнем. Что ж, скажу прямо: должно, правда на твоей стороне! Не рубить твою головушку, а беречь ее будем пуще прежнего. Ты всегда, Ермак Тимофеевич, отцом нам был. Браты-атаманы, царь больше всех гневен на меня и потому не помилует, но видно тому и быть, как присоветовал Ермак. Известно могучество русское, на всем белом свете не встретишь такого. Выходит, что за Москву держаться надо!
— Т-так! — густым басом подтвердил Матвей Мещеряк.
Брязга усмехнулся в свою курчавую бородку и, мало смущаясь, заявил:
— А я ж что говорил? Разве я супротив казачества пойду? Не все нам зипунишки шарпать да гуляй-полем жить. Пусть и наши лихие головушки добром помянет Русь!
Мещеряк зажмурился, а Иван Гроза недовольно взглянул на Богдашку:
— И вечно ты мечешься. Горяч больно. А ежели выберем тебя послом на Москву, ты к царю шасть, а он тебя на плаху, что тогда?
— Эх, о чем заговорил! — рассмеялся Брязга. — Не пугай, не пужлив я: не робей, воробей! Про старые дрожди не поминают дважды!.. Один конец…
Ермак остановил жестом говоруна:
— Браты, не будет козней со стороны Москвы! — твердо сказал он. — Мы оградим отчие земли с востока от Орды. Сами добыли то, о чем мечталось царю. Мыслю я, что взор царя не раз поворачивался сюда. А потом, кто знает, почему он в погоню за нами не послал стрельцов на Каму?
Иван Гроза раскрыл от изумления рот.
— А может, он того и хотел, чтобы мы на Сибирь шли, — внезапно высказал он свою догадку. — Батька, коли так, не идолам Строгановым дадим Сибирь, а всей Руси. Будь по-твоему!..
— Слово ваше, атаманы? — спросил Ермак.
Кольцо ответил за всех:
— Известно оно: ты начал, тебе и кончать!
— Т-так! — вторично припечатал Мещеряк.
Ермак истово перекрестился. За ним помолились остальные.
— Коли так, — с богом, пошлем посольство. А кого послать иного, как не Иванку Кольцо? Царь любит и казнить, любит и миловать, гляди, браты, непременно сменит гнев на милость.
Иванко вскочил, глаза потемнели:
— Батька, спужать захотел? Нет еще того страха, чтобы спужать донского казака!
— Знаю, ты не пужливый, а в замешательстве в один момент найдешься. Осужден ты царем на смерть, всем это ведомо, но чаю, — будет тебе прощение и милость великая. Словеса у тебя красные, легкие, сам озорной, храбер, покоришь царя своей удалью да речистостью.
— Насчет царя верно, — проговорил Матвей Мещеряк. — Царь, сказывают, высок, статен, голос покрепче Иванкиного — зычен шибко, характером крепок, горяч и крут. Однако есть за ним и другое — хорошее: бояришек не любит.
— Эх, — махнул рукой Кольцо. — Не простит царь, — земля русская обогреет, ей послужу, казаки! Еду, атаманы! — На смуглом лице Иванки блеснули горячие глаза. Тряхнув кудрявой головой, он потянулся к Ермаку — Дай, батько, обнимемся…
Они прижали друг друга к груди и крест-накрест расцеловались.
— Ну, Иванушка, сердце у тебя веселое, порадей за казачество, вертайся и вези вести радостные!
— Чую, будет так, батько! — уверенно ответил Кольцо.
Все поднялись из-за стола, сбросили шапки и стали молиться, выпрашивая у бога доброго пути-дороги. И, будто бог был создан ими по образу и подобию станичного атамана, казаки хозяйственно просили его: «Сам знаешь, зима легла лютая. Камень высок и непроходим в стужу, кругом враги, и проведи ты, господи, посла нашего волчьей дорогой, минуя все напасти и беды. Вразуми и царя, пусть с кротостью выслушает нашего посланца и милостью одарит».
Рядом с образом Спаса сияла поблеклым серебряным окладом икона Николы угодника. И ему кланялись казаки и толковали: «Ты, Микола, будь ласков до нас: втолкуй господу, сколь потрудились мы, да замолви за казаков словечко и пусть обережет Иванко — посла нашего. Обет даем тебе — в Искере храм возведем и восславим тебя…»
Никола угодник глядел строго с образа, но казакам это нравилось: правильный и суровый старик, без него как без рук. И верили ему, как старшому.
Ермак и атаманы понимали, что труден и мучителен зимний путь через Камень на Москву. Грозит он многими опасностями для путников Не знали они самого главного, что с той поры, как покинули они вотчины Строгановых, в Прикамье произошли большие и страшные события. Еще до отплытия казачьей вольницы в царство сибирское хан Кучум вызвал к себе пелымского князя Кихека и богато одарил его. Прибыл владетель полночной страны в Искер со свитой вогулов, одетых в нарядные малицы Высокий, жилистый, с пронзительными глазами и большим сухим носом, похожим на клюв хищной птицы, князь важно выступал по грязным улицам Искера, сопровождаемый приближенными. Весна была в полном разгаре, с крутого холма в Сибирку с гомоном низвергались потоки, увлекая за собой навоз и отбросы. В хижинах, сложенных из сырцового кирпича, и в землянках — сырость, смрад скученного человеческого жилья, пахло сожженным кизяком Все было серо и убого, но Кихек не видел ни этой бедности, ни любопытных жгучих глаз молодых татарок которые зорко следили за стройным князем. Он с завистью разглядывал высокий тын, крепостные валы и дозорные башни. На каждом шагу он встречал лучников, всадников с саадаками, набитыми оперенными стрелами, и долго провожал их взглядами ему нравился воинственный вид кучумовских уланов. Булатный меч Кихеку был милее и дороже, чем глаза самой красивой молодой татарки. И поэтому, когда в обширном шатре хана перед ним кружились в ганце наложницы Кучума, он искоса и недовольно поглядывал на старца, разодетого в парчовый халат, не понимая, что хорошего находит тот в женской пляске. «Это зрелище недостойно воина!» — думал Кихек и льдисто-колючими глазами водил по шатру.
Кихека повергли в трепет лишь клинки и панцири, развешанные в шатре. Взор воина пленился ими. Хан Кучум сидел на золоченом возвышении и оттого казался внушительнее и строже. Справа от него сидел озираясь по сторонам, как степной стервятник, тайджи Маметкул. Кихеку пришлось усесться ниже — на пестром бухарском ковре. Заметив восхищение пелымца его клинками, Кучум улыбнулся и спросил:
— Чем любуется гость наш?
— Я дивился твоему могуществу — стенам и башням Искера, а сейчас радуюсь, что ты владеешь этими мечами…
Кихек не закончил речь, — хан захлопал в ладоши. Перед ним вырос мурза в шелковом халате.
— Сними и подай князю! — приказал Кучум, указывая на отпивающий синью клинок.
Придворный проворно добыл меч и, почтительно склонясь перед пелымцем, подал его. Князь, сверкнув глазами, схватил оружие.
— Этим мечом ты будешь разить неверных, — сказал хан. — Они теснят твой и мой народ много причиняют бед нам. Я дам тебе самых храбрых лучников, и ты пойдешь с ними за Камень. Надо наказать Русь!
Кихек довольно склонил голову.
— Я готов, всемилостивый, идти войной против русских! — он вскочил и припал к ногам Кучума. — Вели, я пойду и предам огню и мечу твоих и моих врагов!
Хан с холодным, бесстрастным лицом выслушал пелымца и еле слышно вымолвил:
— Хватит ли у тебя мужества на русских? Не испугаешься ли их воинов?
Ноздри Кихека раздулись, глаза потемнели. Он сжал рукоять клинка и поклялся:
— Если я не сделаю того, чего желаешь ты, мудрый и могущественный хан, можешь взять у меня дар свой, и пусть тогда последняя рабыня твоя плюнет мне, воину, в глаза!
Кихек весь был виден хану. Все движения его души, нетерпение и жажду славы, — все оценил Кучум и снисходительно сказал:
— Ты настоящий воин. Таких батырей я видел только в юности, и о них до сих пор поются песни. Дерзай!
Мурза налил в золотую пиалу до краев синеватой аракчи, и хан самолично вручил ее пелымцу:
— Пей, и пусть твоя голова станет хмельной, — такой она будет и от чужой крови!.. — Кучум польстил Кихеку: — В наших краях ты первый воин. Иди!
Пелымского князя провожали с почестями, дали отряд лучников. Возвращался Кихек на ладьях. Лесные трущобы оделись густой листвой. В урманах ревели медведи, — наступила брачная пора. И зверь и птица потеряли покой, извечный закон жизни будоражил трущобное царство. Среди непроходимых колючих зарослей, бурелома, во тьме, духоте и болотном смраде паровались хищники, косули, белки…
Кихек щурил темные глаза, буйная тайная жизнь урманов поднимала его дух. Его гонцы торопились по большой воде Конды, Пелыма и Сосьвы, призывая вогулов в поход. Отовсюду — с лесистых берегов Конды и Пелыма, из трущоб Сосьвы — шли и плыли вогулы на зов князя.
Прибыв в Пелым, Кихек отправился к священной лиственнице, увешанной шкурами растерзанных оленей, мягкой дорогой рухлядью, принесенной в дар Ек-орке. Под тенистыми ветвями таились идолы, рубленные из крепкого дерева и размалеванные ярко и устрашающе. В кумирне, которая возвышалась на высоких столбах, хранились стрелы, топоры и дубье для убоя жертвенного скота. Но Кихека тянуло другое, — во мраке кумирни он отыскал священное копье и, вращая его, старался угадать, что предвещает ему задуманный поход на Русь.
Вогулы принесли бодрящую весть:
— Казаки уплыли!
Но куда? Это больше всего волновало Кихека. Возможно, что они поссорились со Строгановыми и покинули их.
«Пора!» — решил князец и двинулся в Пермскую землю.
Наступили жаркие дни, когда овод и гнус донимали все живое, но жизнь в эту пору в Пермской земле шла бурно и кипуче. В лесах смолокуры гнали деготь, углежоги жгли уголь, в копанях рудознатцы добывали руды, и над строгановскими соляными варницами вились знакомые дымки. На вырубках и перелогах русские ратаюшки поднимали пашню В эту пору мирного труда из лесов и вышли великие толпы вогулов, остяков и татар. Они перевалили Югорской хребет и разливались по дорогам. Ночное небо вдруг озарилось заревом пожарищ, и безмолвные леса и пажити огласились стонами и воплями терзаемых тружеников. Князек свято выполнял волю Кучума, — голова его закружилась от крови. Не встречая отпора и уничтожая все огнем и мечом, он прошел сотни верст и неожиданно оказался под стенами Чердыни. Толпы вогулов во главе с Кихеком, сылвинские и иренские татары окружили город, стоявший над рекой Колвой. Над Чердынью раздались звуки набата. На стенах и валах появились стрельцы и все способные рубить топором, владеть рогатиной и бить огневым боем. Воевода Василий Перепелицын — дородный, с круглым мясистым лицом и окладистой рыжей бородой, обряженный в тяжелую кольчугу, при сабельке, стоял на воротной башне, вглядываясь во вражий стан. На дорогу на высоком коне выехал Кихек, с обнаженной головой. Длинные волосы князя были заплетены в косички, а в косичках — орлиные перья. Кихек вскинул голову и заносчиво закричал воеводе:
— Эй, отворяй ворота, мы пришли к тебе!
Перепелицын побагровел, пригрозил пудовым кулачищем:
— Я тебе, сукину сыну, открою, — дождешься! Убирайся, чертова образина, пока цел!
Кихек проворно схватился за лук и в свою очередь пообещал:
— Я белку в глаз стрелял. Убью тебя!
Пелымский князь туго натянул тетиву и пустил стрелу. Она с воем пронеслась к башне и впилась в бревно. Воевода опасливо покосился, но, сохраняя достоинство, прокричал:
— Вот она — в чисто полюшко. Вояка! — сплюнув, он спустился с башни. У ворот сторожили стрельцы с бердышами. Воевода сказал им:
— Николи того не бывало, чтобы русская хоругвь преклонилась перед басурманом. Оберегать врата и тыны до последнего дыхания.
«Под башней — завал из толстых кряжей и каменьев, тыны высоки, прочны, даст бог, отсидимся от ворога!» — успокаивал себя Перепелицын.
Скоро дорога огласилась топотом татарских коней. Стрелы с визгом понеслись на город. Русские молчаливо ждали. И только когда пелымцы и татары показались у тына, встретили их огневым боем, горячим варом, кипятком и тяжелыми каменьями. Все горожане, от мала до велика, отбивались от врага. Злые толпы лезли на слом, но стрельцы метко били, а тех, кто добирался до вершины палисада, рубили бердышами и топорами. В горячей свалке у городских ворот стрелец подхватил багром Кихека, но тот сорвался и, остервенело размахивая мечом, погнал на тыны новые толпы. Обозленные вогулы много раз бросались на стены и в конце концов учинили пролом, в который и устремились татарские наездники. Залязгали сабчи, засверкали ножи и топоры. Вздыбленные кони подминали и топтали людей. Клубы черного дыма заволокли место схватки. Не страшась ни сабель, ни копий, ни конских копыт, чердынцы отбивались чем пришлось, баграми стаскивали всадников с коней и палицами добивали их Воевода, размахивая мечом, появлялся среди защитников и взывал:
— Бей ворога! Руби супостата!
Он с великой силой опускал свой меч на вражьи головы.
Много конников полегло у пролома, мало спаслось бегством. Напрасно Кихек бросался сам в драку, — толпы отступавших увлекли и его за собой Только ночь остановила побоище.
Затихла парма — глухая тайга с непроходимыми трущобами, зыбкими болотами и безымянными ручьями. Лес вплотную подошел к Чердыни, вот рукой подать. Давным-давно погас закат, и над распаханными полями и раскорчевками разлился призрачный белесый свет, не желая уступить темноте. Парма и берега Колвы как бы затканы серебряной дымкой.
Кихек сидел у костра и раздумывал о битве: «И все-таки я сожгу русский город и пройду Пермскую землю из края в край», — наконец, решил он.
…Чердынцы исправили стену и снова ждали врага.
Печальный звон плыл над окрестностями: горожане хоронили павших в битве. В этот и на другой день Кихек не решился на слом Безмолвие лежало над Колвой-рекой, над пажитями только костры дымили и по дорогам рыскали дозоры.
Воевода Перепелицын с дозорной башни разглядывал вражье становище и раздраженно думал: «Всё Строгановы натворили! Назвали воровских казаков и задирали пелымцев, а теперь эсколь горя!».
И такая досада была у воеводы, что он не находил себе места. «Что сделали с великой Пермью? — восклицал он горько. — Нет, пора о деяниях Строгановых довести до царя! Погоди, вы у меня закукарекаете!» — пригрозил он знатным солеварам. Воевода вспомнил, как он ездил в Орел-городок и как неприветливо его встретил Семен Строганов. Сутуло и грузно сидел он за тесовым столом и угощал гостя редькой да квасом Лукавый взгляд его нескрываемо облил Перепелицына ненавистью. «И с чего тебе вязаться с нами, коли мы в. своих вотчинах сами хозяева и сами приказные», — говорил этот взгляд.
Скупой хозяин не проводил гостя до ворот. Едва воевода сошел с крыльца, как позади, за его спиной, загремели запоры.
Вспоминая свою глубокую обиду, Перепелицын сердито пообещал:
— Вот коли пришла пора посчитаться со Строгановыми!
Кругом разливалось благоухание цветущей земли. Оно проникало всюду, во все поры, и волновало все живое. Среди этого ликования весны чудовищно дикими казались кровь и гибель людей.
Неделю простоял под городом Кихек со своими толпами, пролил немало крови своих и русских воинов, но так и не взял Чердынь. На росистой заре воевода поднялся на дозорную башню и увидел дороги пустынными. Только пламень пожаров окрестных погостов и починков говорил о набеге извечного врага.
Спустя день Перепелицын взобрался на коня и объехал пермские волости. Везде пепел и запустение, груды обгорелых бревен и растерзанные тела поселян. Возвратясь из объезда, воевода закрылся в своей избе и стал писать челобитную царю, обвиняя Строгановых в черной измене родине.
«Строгановы до сей поры держат у себя воровских казаков, и те казаки задирают вогуличей, остяков и пелымцев и тем задиром ссорят русских с сибирским ханом», — сообщал он Грозному.
Между тем, потерпев поражение под Чердынью, Кихек отправился в строгановские вотчины. По дороге к его толпам пристали иньвенские пермяки и сбвинские остяки, поднявшиеся против своих притеснителей — купцов Строгановых. Яростное пламя возмущения охватило тихие берега Прикамья.
Солевары, углежоги, рудознатцы — весь черный люд побросал работу. По куреням и варницам ловили приказчиков, управителей и казнили их, вымещая перенесенные обиды. С косами, серпами, рогатинами и кольями работные двинулись к острогам, разбивая их и выпуская колодников, заточенных Строгановыми в сырые погреба.
Соликамск разорили, палисады и солеварни сожгли. Строгановы, спасаясь от гнева, заперлись в Кергедане-городке.
Тем временем вогульский мурза Бегбелей Агтаков с ордой в семьсот вогулов и остяков подступил к Чусовским городкам и Силвенскому острожку. Украдкой он напал на окрестные деревеньки, пожег их дотла и полонил много работных, женок и детей. Но порубежные воины и стрельцы не испугались толп Бегбелея, вышли внезапно ему навстречу и разбили его. Сам Бегбелей был пленен, закован в цепи и привезен в Чусовской городок. Рать его разбежалась по лесам.
Кихек со своими головорезами дошел до Кая-городка, отсюда повернул на Кергедан-городок.
За высокими тынами набралось много бежавшего народа. Максим Строганов, мрачный, злой, ходил по хоромам, в которых каждое слюдяное окно розовело от зловещего зарева. Дядя Семен Аникиевич смотрел зверем, жаловался:
— Поднялись, холопишки Боюсь, побьют они нас.
И хотя у дубовых заплотов и на башнях сторожили меткие пищальники, все же было страшно. Издалека нарастал гул — шли и ехали толпы. В ночной тьме слышалось их тяжелое движение. Внезапно вспыхнуло пламя и озарило черное небо.
«Жгут слободу!» — догадался Максим и выбежал на площадь.
Шум волной нахлестнул на него. За тыном кричали истошно, страшно. Просили слезно:
— Браты, откройте, спасите от злодеев.
Пищальник, стоявший на воротной башне, сгреб с лохматой головы шапку и замахал ею:
— Айда-те, открывай! Наших бьют, женок бесчестят. Да кто же мы?
— А у меня там бабы остались! — закричал мужик в посконных портах и рваной рубахе.
— А у меня робята малые! — заорал другой. — Отчиняй ворота.
С скрипом распахнули ворота, и охочие люди вырвались на простор. Из-за реки к ним перебирались толпы. Впереди них торопился на кауром коне солевар Куземка Лихачев.
— Неужто свои, русские, против нас? — закричал мужик в посконных портах, но Куземка откликнулся:
— Браты, браты, бей подлюг. Кихек-князец русских удумал всех под корень вывести. Бей!..
И тут Максим Строганов увидел с дозорной башни, как его холопы и дозорные люди схватились с врагом.
Претерпевшие беды строгановские посельники били пелымцев дубьем, топорами, не милуя никого. Видя гибель орды, Кихек бросил награбленное добро и ускакал на своем быстром коне с поля схватки куда глаза глядят.
Все лето шло умиротворение в Перми великой. В эти же дни челобитная чердынского воеводы была доложена царю. Иван Васильевич пришел в гнев и повелел немедля написать Максиму и Никите Строгановым опальную грамоту. Думный днях Андрей Щелкалов неторопливо и зло написал ее и скрепил черной восковой печатью.
Повез эту грамоту в Чердычь вновь назначенный соправителем воеводы Воин Оничков. Всю дорогу он мрачно поглядывал по сторонам. Перед ним простиралась пустынная выжженная страна, обугленные остовы изб, потоптанные хлеба. Вместо изб — сырые землянки, в которых приютились голодные, измученные поселяне.
Оничков добрался до Кергелана и вручил царскую грамоту Строгановым. В грозной грамоте царя сообщалось: «Писал к нам из Перми Василий Перепелицын, что послали вы из острогов своих волжских атаманов и казаков Ермака с товарищи воевать Вотяки и Вогуличей, и Пелымские и Сибирские места сентября в 1 день[59], а в тот же день собрался Пелымский князь с сибирскими людьми и с Вогуличи приходил войною на наши Пермские места, и к городу Чердыни к острогу приступал, и наших людей побили/и многие убытки нашим людям причинили; и то сделалось вашею изменою: вы Вогулич и Вотяков[60] и Пелымцев от нашего жалованья отвели и их задирали, и войною на них приходили, да тем задиром с Сибирским салтаном ссорили нас, а Волжских атаманов, к себе призвав, наняли в свои остроги без нашего указу, а те атаманы и казаки прежде того ссорили нас с Ногайской ордой, послов ногайских на Волге на переволоке побивали… и им было вины свои покрыти тем, что было нашу Пермскую землю оберегать, и они с вами вместе потому-ж, как на Волге чинили и воровали… и то все сталось вашим воровством и изменой… не вышлите из острогов своих в Пермь волжских казаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищи… И нам в том на вас опала положена большая!.. А атаманов и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, — велим перевешать!»
Строгановы пришли в большое смятение. Максим все время следил беспокойными и злыми глазами за чтецом царского указа — управителем конторы. Желтые, обрюзгшие щеки и брезгливое выражение губ сильно старили Максима. По виду он казался беспомощным. Но вдруг большой и сильный кулак его с грохотом опустился на тесовый стол.
— Это все Васька Перепелицын наробил! — налившись гневом, закричал он. — Погоди же ты, ябедник. Не ведает того, что сибирцы нас дотла разорили!
Никита встревоженно взглянул на брата.
— Не в том сейчас докука, как досадить воеводе, — спокойно сказал он. — Поразмыслить надобно, как беду отвести. Царь-то грозен!
В горнице наступила гнетущая тишина. За слюдяными окошками опускался звонкий зимний вечер, и в хоромы отчетливо доносился скрип шагов по морозному снегу.
— По всему выходит, надо ехать в Москву и просить милости царской, — придя в себя, вымолвил Максим. — Ну что ж, коли так, прошу тебя, братец, собираться в дальнюю дорогу! Никто, кроме тебя, не сладит сего дела.
Никита угрюмо откашлялся в руку, коротким движением огладил бороду, точно смахнул с нее пыль, и ответил мрачно.
— Ладно, еду: семи смертям не бывать, а одной не миновать!..
Вопрос — посылать или не посылать Кольцо в Москву — обсуждался на казачьем кругу. Разгорелись споры, разгулялись былые страсти. Долго спорили повольники о том, как быть. И тут сказалось разное Многие из тех, что татарок взяли в женки, ни за что не хотели оставить Сибири.
— Гляди, братки, не ноне, так завтра шустрые детки от нового корня побегут! — гудел Ильин. — Куда пойдешь-покатишься, когда и тут сердце согрето?
Казаки из беглых пахотников, указывая на просторы, восторгались:
— Земли — ширь необъятная привалила! И все твое — ни боярина, ни ярыжки, — паши и хлебушко свой ешь!
Донцы же в перекор кричали:
— Пропадай моя волюшка, золотая долюшка! Так, что ли? Лапотнику что, — соха да борона, да хлеба кус, да бабу кряжистую, вот и все! А казаку — боевое полюшко да конь добрый, и э-ге-гей-гуляй!.. Не идем ни в Москву, ни к Строгановым с поклоном. Царь и купцы сами по себе, мы на особицу!
Точно кипень-волна сорвала Ермака с места. Вскочил он на колоду и зычно крикнул казачеству:
— А про Русь забыли? — Скулы атамана ходили на обветренном крепком лице, глаза были гневны. — Не на гульбу мы вышли! — горячо продолжал он. — Нужды тяжкие были, труды непомерные, так что ж, все даром пустить? В набег все превратить? Так слушайте же меня, казаки! Без Руси пропадем. Кучум еще покажет себя, а с Русью — все наше здесь, все русское будет! — Ермак со страстной верой в свои слова высказал повольникам все свои думы — и о казацком царстве, и о единении с Москвой. Убежденность его в правоте своих дум была такой, что казаки, как и обычно, когда слушали атамана, покорились его силе, согласились с ним.
— Батька, не укоряй нас, не терзай нашу душу! — заговорили в ответ казаки. — Сами видим, не то сказали! Не хотим видеть погибшим свой труд, вспоенный горем. Закрепим свой подвиг Поклонимся Руси, всему народу царством сибирским. Савва, где ты? Иди, грамотей!..
Поп Савва могучими плечами раздвинул толпу, вошел в круг. Одетый в остяцкую меховую парку, он выглядел былинным богатырем. Поклонясь казачеству, Савва громовым басом оповестил на всю площадь:
— Браты, приказывайте, послушник я ваш! А может, и грамоту зачитать?
— Да когда ты управился, леший? — удивились казаки.
Поп лукаво переглянулся с Ермаком.
— Ночи-то зимние долгие, все передумаешь, — сказал он и развернул свиток. — Вот и начертал. Батька ведает то и одобрил…
— Читай, читай челобитную! — нетерпеливо закричали казаки.
Поп громко откашлялся и стал читать, выговаривая четко и раздельно каждое слово:
«Всемилостивого, в троице славимого бога. — Савва осенил себя истовым крестом, за ним перекрестились Ермак, атаманы и все казаки. — Бога и пречистые его богоматери и великих чудотворцев всея России молитвами, — тебе же государя царя и великого князя Иоанна Васильевича всея России праведною молитвою ко все-щедрому богу и счастием — царство Сибирское взяша, царя Кучума и вой его победита и под твою царскую высокую руку покориша многих живущих иноземцев…»
Налетел студеный ветер, шевельнул хоругви. Савва закашлялся.
Казаки заторопили его:
— Читай дале, — «иноземцев…»
В тон им поп возгласил:
«Татар и остяков и вогулич, и к шерти их, по их вере, привели многих, чтобы быти им под твоею государскою высокою рукою до века, покамест бог изволит вселенной стояти, — и ясак давати тебе великому государю всегда, во вся лета, беспереводно А на русских людей им зла никакого не мыслити, а которые похотят в твою государскую службу — и тем твоя государская служба служити прямо, недругам твоим государским не спускать, елико бог помощи сподаст, а самем им не изменить, к царю Кучуму и в иные орды и улусы не отъехать, и зла на всяких русских людей чикакова не думать, и во всем правом постоянстве стояти…»
Савва смолк и пытливо оглядел казаков.
— Умен поп! Разумен! — закричали со всех сторон. Но тут вперед протолкался Гроза и поклонился казакам:
— Браты, батька, писал поп вельми умудренно. Нельзя ли простецки, скажем, так! «Мы, донские казаки, бьем тебе, царь Иван, царством Сибирским»…
Тут разом заорали сотни глоток:
— Строчи так, Савка, крепче будет!
— Будет так, — согласился поп.
— А еще об обидах. Пусть простит нас!
— Будет и это!..
Каждый сказал свое слово, и Савва запомнил его. Наконец, вышел Иванко Кольцо и, низко поклонясь казачеству, обратился с красным словом:
— Браты, присудили атаманы и батька ехать на Москву мне! Будут ли среди вас супротивники против меня? — Живые, веселые глаза Иванки обежали майдан. — Царем осужден я на плаху, ехать ли мне?
Вышел Ильин и от всего круга закричал:
— Тебе и ехать. Колечко! В рубашке ты родился и сухим из беды всегда выскочишь. Батька, посылай его!
И опять разом рявкнули сотни сильных голосов, от которых сидевшие на заиндевелой березе вороны всполошились и рванулись с граем прочь.
— Кольцо! Э-гей, пусть едет Иванко!..
На Искер надвигались синие сумерки, когда казаки стали расходиться с майдана.
И думалось повольникам: вот пройдет зима, сбегут с косогоров буйные весенние воды, наполнятся первым щебетом леса и рощи, — и пойдут они тогда дальше «встречь солнца», отыскивая для Руси новое, еще неведомое приволье. И если им самим не доведется это сделать, то другие придут и завершат их трудное дело…
Матвей Мещеряк по-хозяйски собирал Ивана Кольцо и сопровождавших его казаков в путь-дорогу. Проснувшиеся в Алемасове татары были поражены скопищем оленей, запряженных в легкие нарты. Ветер доносил звонкие голоса погонщиков. Вот когда князец Ишбердей пригодился казакам! Размахивая длинным хореем, поднимая алмазную снежную пыль, он лихо вымчал на длинных нартах на майдан и круто осадил оленей. Князец важно сошел с нарт и неторопливо ступил на крылечко войсковой избы. И без того узкие, глаза Ишбердея прищурены, и в щелочки брызжут веселые искорки. Он довольно попыхивает сизым дымком, который вьется из его короткой глиняной трубки.
Ермак вышел князьцу навстречу и обнял его.
— Давно поджидал тебя, — с жаром объявил Ермак.
— Мой всегда держит шерть, — рассудительно ответил Ишбердей. — Мой один только знает волчью дорогу и никому не скажет, куда торопятся русские. Эх-ха!..
Крепко облапив за плечо малорослого гостя, Ермак привел его в избу. Тут татарка Хасима — опрятная, смуглая молодка с веселыми глазами, поставила перед князьцем котел вареной баранины, налила в большой ковш аракчи и неловко, по-бабьи, поклонилась.
Тут же в избе, на скамье, сидел Ильин и любовался Хасимой. Он с нескрываемой радостью глядел го на малиновое пламя, которое рвалось из чела печи, то на красивые добрые глаза татарки и одобрительно думал: «Добра, ой и добра! Как русская баба, с рогачами справляется… Буду батьку просить, пусть Савва окрестит и обзаконит нас… Дуняшкой назову»…
Ермак сидел против князьца и ждал, когда тот насытится. Он изредка поглядывал в окно, отодвигая слюдяное «глядельце». Мещеряк во дворе возился с укладкой добра на нарты — все примерял, ощупывал и резал острым ножом пометки на бирках.
Атаман мысленно подсчитывал, сколько уйдет из кладовых рухляди. Царю отложили шестьдесят сороков самых лучших соболей с серебристой искрой, двадцать сороков черных лисиц. Ох, и что за мех: мягкий, легкий, поведи по нему ладонью — мелкие молнии посыпятся! Пятьдесят сороков бобровых шкур! Скуп Мещеряк, расчетлив, но понимает важность дела: отложил еще рухляди первых статей на поклоны боярам да дьякам на поминки, вздохнул — и прикинул еще на подьячих, приказных и ярыжек. Кому-кому, а уж ему-то ведом алчный характер служилых людей! Да и Ермак наказал.
Ишбердей рыгнул от сытости и тем прервал размышления атамана. Глаза князьца сияли. Ермак спросил его:
— Скажи мне, Ишбердеюшка, как ты проведешь моих людей через Югорский камень.
Вытирая жирный рот, князец ответил:
— Дорога будет трудной, звериной, оттого и кличется — «Волчья дорога».
— То мне ведомо, — вымолвил атаман. — Ты скажи-ка про места…
— Ой, кругом пусто: леса, ущелья, овраги. Путь до Камня лежит по речкам, а там через горы до Чердыни. Тут и есть воевода. Большой воевода, о!..
«Хорош путь, хоть и велик и труден, зато тих. Безлюдье!» — одобрил про себя Ермак и сказал Ишбердею:
— Ну, коли так, с богом, князь!
— Эй-ла, будь спокоен, доведу твоих…
Двадцать второго декабря тысяча пятьсот восемьдесят второго года оленьи упряжки вытянулись ‘вдоль улицы. На крыльцо вышел Ермак, а с ним Иван Кольцо, одетый в добрую шубу. Пять казаков — отчаянных головушек — поджидали посланца.
Ишбердей, что-то неразборчиво бормоча, торопливо взобрался на передние нарты; олени зафыркали, чуя дорогу. Казаки стали усаживаться. Козырем сел Иван Кольцо. Ермак смахнул с головы треух.
— Путь-дорога, браты!
Ишбердей взмахнул хореем и пронзительно выкрикнул:
— Эй-ла!
Словно вихрь подхватил оленей и понес по дороге. Ермак взошел на дозорную башню и долго-долго глядел вслед обозу, пока он не исчез в белесой мути морозного утра. По холмам и буграм, на иртышском ледяном просторе и в понизях стлалась поземка. Кругом лежали великое безмолвие и пустыня, а в ушах Ермака все еще звучал гортанный выкрик Ишбердея:
— Эй-ла!..
ГЛАВА ПЯТАЯ
Поздняя северная весна буйствовала и ликовала, — торопилась наверстать упущенное. С грохотом взломало льды на Иртыше и унесло к Студеному морю. Засинели дали, а в небе вереницей, лебяжьей стаей, поплыли легкие белоснежные облака, и бегущие тени их скользили по тайге. На бугре, как темные утесы, среди зеленой поросли высились кедры и громадные раскидистые лиственницы с густо-зеленой хвоей Утро начиналось их веселым шумом. Всходило солнце, — и рощи, перелески, заросли на речке Сибирке оглашались неумолкаемым пением птиц… Воздух пропитался запахов смолы, сырости и прелых мхов. Маленькая, тихая Сибирка в эти дни могуче гремела взбешенными талыми водами, которые врывались в Иртыш. На перекатах нерестовала рыба, началось движение зверей. Все наливалось силой, цвело, пело, кричало и будоражило кровь. Казаки ходили, словно хмельные. Хотелось большими сильными руками переворошить всю землю и дремучую тайгу. В могучем казацком теле проснулось озорство. Оно, словно пламень, зажигало неспокойную кровь.
Когда на землю падали мягкие сумерки и появлялась первая звезда над Искерэм, иные тайно перелезали тын и уходили в становище остяков, другие пробирались в кривые узкие улочки и находили свою утеху в глинобитных мазанках.
Ермак хмурился и говорил Брязге:
— Разомлели казаки под вешним солнцем. Блуд к добру не приведет!
Пятидесятник, заломив шапку, непонимающе-весело глядел на атамана:
— Да нешто это блуд? Это самая большая человеческая радость. Весна, батька, свое берет. Как не согрешить! — Он сладко потягивался, в глазах его горели шальные искорки.
«Это верно, весна горячит кровь, зажигает тоску», — думал Ермак и чувствовал, что и его не обходит весеннее томление. Он еще больше хмурился и еще строже выговаривал:
— Помни, там, где на сердце женки да плясы, одна беда!
И опять Богдашка с невинным видом отвечал:
— Татарки сами сманывают, батька, где тут против устоять!
Однажды к Ермаку бросился немолодой татарин и закричал:
— Ай-яй! Бачка, бачка, обереги, беда большой наделал твой казак!
Атаман обернулся к жалобщику:
— Что за беда?
С крылечка спустился казак Гаврила Ильин и пояснил:
— Известно, чего кричит, — ерник в его курятник забрался…
Ермак взглянул на казака, и тот смолк.
— Рассказывай, Ахмет. Ты кто, что робишь? — спросил атаман.
— Медник, бачка. Кумганы, тазы делаем. Твоя человек моя дочь обнимал! Идем, идем, сам увидишь…
— Ильин, приведи блудня и девку!
— Плохо, плохо… Сам, иди сам, — беспрестанно низко кланяясь, просил татарин.
— Тут судить буду! Эй, Артамошка, ударь сбор! — крикнул атаман караульному на вышке и уселся на крылечке. На сердце забушевало. Он сжал кулаки и подумал решительно: «Отстегаю охальника перед всеми казаками!».
Над Искером раздался сполох, и сразу все ожило, забурлило. На площадь бежали казаки, сотники. На краю майдана робко жались татары.
Ермак спросил жалобщика:
— Одна дочь?
— Зачем одна? Три всих…
Звон смолк, на улочке, впадающей в площадь, зашумели.
— Идут! — закричали казаки.
Ермак встал на ступеньку, зорко оглядел толпу. Солнце золотым потоком заливало площадь, тыны. Хорошо дышалось! Атаман положил крепкую руку на рукоять меча и ждал.
К войсковой избе вышли трое, а за ними, любопытствуя, засуетился народ. Впереди, подняв горделиво чубатую голову, легкой поступью шел черномазый, ловкий казак Дударёк. За руку он вел высокую молодую татарку с длинными косами. Она двигалась, стыдливо потупив глаза. За ними вышагивал громоздкий Ильин.
Рядом с Ермаком враз вырос Брязга. Шумно дыша, он завистливо сказал:
— Ой, гляди, батько, какую девку казак обратал! Ах, черт!
Атаман скосил на казака глаза, досадливо сжал губы: «Все помыслы полусотника о бабах. Ну и ну…»
— Этот, что ли, обиду тебе учинил? — спросил Ермак медника.
Татарин кивнул головой.
— Ну, озорник, становись! — толкнул Дударька в плечо Ильин. — Держи ответ.
Казак улыбнулся и вместе с девушкой, словно по уговору, стали перед атаманом, лицом к лицу. Ермак взглянул на виновников. Дударёк не растерялся перед сумрачным взглядом атамана. Счастливый, сияющий, он держался, как правый.
— Ах, девка… Боже ты мой, до чего красива! — завздыхал рядом с атаманом Брязга.
«Что это, улыбается… Чему радуется?» — изумленно подумал о Дударьке Ермак и невольно залюбовался дочкой медника. Белые мелкие зубы, живые, смородин-но-черного цвета глаза сверкали на ее милом загорелом лице.
— Чем он тебя обидел? — громко спросил атаман.
Девушка потрясла головой:
— Ни-ни! — Она жарко взглянула на Дударька и прижалась к нему.
— Ишь, шельма, как любит! — крикнул кто-то в толпе. — А очи, очи, мать моя!..
— Батько! — обратился тут и Дударёк к атаману. — Дозволь слово сказать!
— Говори!
— Люба она мне, батько, сильно люба! Дозволь жить…
— А время ли казаку любовью забавляться? — незлобиво спросил Ермак.
— Ой, время, самое время, батько! — волнуясь, подхватил Дударёк. — Самая пора! Глянь, батько, что робится кругом. Весна! Двадцать пять годков мне, а ей и двадцати нет. Шел сюда за счастьем и нашел его. Дозволь, батько, девку за себя взять…
— А чем платить за него будешь? — сказал атаман.
— Доброй жизнью! Пусть сибирская землица обогреет нас, станет родным куренем.
— Ну, медник, что ты на это скажешь?. Не вижу тут блудодейства. Из века так, — девку клонит к доброму сердцу.
— Калым надо! Закон такой: взял — плати! — сердито закричал татарин.
— Батько, где мне, бедному казаку, взять его. За ясырок на Дону не платили….
Ермак поднял голову:
— Браты, как будем решать? Накажем Дударька, а может, оженим?
— На Дону обычаи известные, батько, — закричали казаки. — За зипунами бегали, а жен имели! Дозволь Дударьку открыто сотворить донской обычай — накрыть девку полой и сказать ей вещее слово…
На сердце Ермака вдруг стало тепло и легко. Он подался вперед и махнул рукой:
— Пусть будет по-вашему, браты! — И, оборотись к Дударьку, повелел: — Накрывай полой свое счастье!
Казак не дремал, крепче сжал руку татарки и вместе с ней поклонился казачьему кругу:
— Дозволь, честно товариство, девку за себя взять? — и легонько потянул к себе татарку, ласково сказал: — так будь же моей женой!
— Буду, буду! — поспешно ответила девушка.
Медник кинулся отнимать дочь, но атаман протянул властную руку:
— Стой, погоди, милый! Нельзя гасить счастье. Любовь добрая и честная досталась твоей дочке, а такое счастье непродажное. Пусть живут! То первая пара ладит гнездо, от этого земля им станет дороже, милей. Так ли, браты?
— Истинно так, батько! — хором ответили казаки.
— Не бесчестие и насилие сотворил наш воин, а великую честь оказали мы тебе, милый. И ты держись за нас. Худо будет тебе, — приходи к нам.
— Истинно так, батько, пусть приходит! — опять дружно отозвались казаки.
Ермак поклонился дружине и сошел с крылечка. Строгий и величавый, он двинулся к высокому валу, с которого открывалось необъятное иртышское водополье. Широкие разливы золотились под солнцем, стайка уток тянула к дальнему лесному озеру. От Сибирки-реки слышалось журчанье и плеск. Ермак задумался, и ветерок донес до него басок старого казака. Кому-то жаловался он: «И я когда-то, братцы, был женат, но упаси бог от такой женки. Верблюды перед ней казались ангелами! Эх, лучше бы я тогда женился на верблюдице…»
Ермак улыбнулся, потом вздохнул. В ушах его звучал, не переставая, завистливый шепот Богдашки: «Ах, девка! До чего хороша…»
На площади казаки затеяли пляску. Веселый Дударёк, выбрасывая ноги, лихо отбивал русского. Навстречу ему с серьезным лицом, по-деловому выкидывая колена, в пляске шел тяжелый Ильин.
Ой, жги-жги,
Говори…
Казаки в такт отбивали ладонями. На крылечке в обнимку с казаком сидел охмелевший медник и, хлопая его по плечу, весело говорил;
— Бачка твой крепко правда любит. Ой, любит…
Ермак взглянул мельком на татарина, удивился: «Гляди-ка, скоро побратимились…»
Поодаль в кругу стояла смуглая татарка с густыми пушистыми ресницами и счастливыми главами глядела на Дударька.
По небу плыли пухлые облака, веяло теплом. Казаки стояли на валу и глядели на ближние бугры, над которыми синим маревом колебался нагретый воздух. На солнечном сугреве было хорошо, радостно.
Ермак, сидя поодаль, задумчиво оглядывал ближние холмы, вместе с Мешеряком он побывал на них, мял в ладонях землю, узнавал ее силу. Мешеряк надумал пахать. Дело хорошее, но до смешного мало семян. «Будем сеять, — окончательно решил Ермак. — Не самим, так детям пойдет».
— Гляньте, браты, что творится: землица сибирская ждет хозяина! — в голосе Ильина прозвучали задушевные нотки. — Соскучилась, милая, по ратаюшке!
Седобородый казак Охменя сразу отозвался:
— Известно, браты, хлеб всему голова! Ел бы богач деньги, если бы пашенник не кормил его хлебом… А ну, милые, отгадайте загадку!
Зарыли Данилку
В сырую могилку,
Он полежал, полежал,
Да на солнышко побежал.
Стоит, красуется,
На него люди любуются…
— Зернышко посеянное! — отгадал Ильин, и взгляд его перебежал на Ермака. — Батька, о пахоте думаешь?
— О пахоте! Приспела пора, браты, сеять хлеб. Без него не сытно, худо жить! Кто из вас пахарь? — обратился Ермак к окружавшим его казакам.
Вышел низкорослый, плечистый пищальник Охменя и поклонился атаману:
— Владимирский я, издревле наши — коренные пахари. Дозволь мне, батька, поднять пашенку? Соскучились мои руки по земельке.
— Что ж, послужи нашему делу, — ласково взглянул на крестьянина Ермак, — А кто соху сладит?
— Я и слажу. Под сохой рожен, в младости погулял с ней по полюшку!
— Буде по-твоему! — утвердил Ермак. — Суждено тебе стать первым сибирским ратаюшкой. С богом, друже!
У владимирского пищальника сивая борода лопатой. Четверть века отходил в казаках, а извечное потянуло к земле, стосковались руки по сохе.
Поклонился он Ермаку:
— Посею я, батько, семена на наше бездолье, а вторую горсть брошу в сибирскую земельку на радость всей Руси.
В тот же день Охменя сходил в поле. Было туманно, ветрено, бесприютной казалась земля. Но старый пахарь с благостью смотрел на темные скаты холмов и уверенно думал: «Зашумят, ой, зашумят хлеба тут!». Вернулся он к ночлегу бодрый, веселый, обвеянный ветрами, и заговорил о том, что всегда было дорого его крестьянскому сердцу. Казаки с улыбками слушали его. А говорил Охменя самое простое и сам себе пояснял:
— Баба-яга, вилами нога; весь мир кормит, сама голодна. Что это такое? — Соха. — Худая рогожа все поле покрыла. — Борона.
— Стой, погоди! — закричал Ильин, загораясь светлыми воспоминаниями. — Дай всему казачеству ответ держать. Говори дале!
— Ладно, — согласился Охменя. — Слушай: на кургане-варгане сидит курочка с серьгами?
— Овес, — в один голос ответили казаки.
— Правдиво, — улыбаясь, согласился пахарь. — А дале: согнута в дугу, летом на лугу, зимой на крюку?
— Коса.
Как малые ребята, бородатые казаки забавлялись загадками да присказками. И лица у всех были добрые, душевные. Разом всем вспомнилась золотая пора — ребячьи потехи. Семян у казаков в сусеках было скудно: немного ржицы, ячменя да овса, но говорили как о большом деле. Словно к празднику великому готовились. Домовитый вид Охмени, его уверенные речи, плавные движения внушали всем уважение.
Взялся Охменя за дело ретиво, честно. Пробовал семена на руку — тяжелы ли? Отбирал всхожие, клал их в воду, — они все опускались на дно.
«Хорош хлеб уродится», — одобрительно думал Ох-меня и стал ладить соху.
Дни прибывали быстро, земля согрелась под солнцем. Настал пахотный день. Охменя, медлительно-важный, вышел в поле с сохой. С ним пошли и Ермак с Мещеряком. Казаки с вала следили за первым пахарем.
— Гей-гуляй по сибирской землице! — кричали казаки, подбадривая Охменю. — Поднимай, кормилец, нашу пашенку…
С выходом в поле первого ратая над пашней взвился и рассыпал свои торжествующие трели жаворонок. Ермак не утерпел и протянул к сохе руки. Пахарь остановил солового конька.
— Аль огрехи сметил? — встревоженно спросил он.
— Нет, голубь, все ладно. Самому захотелось пошагать по земле. — Ермак взялся за уручины сохи, понукал на конька и не спеша, размеренным шагом пошел за сохой. За ним темной волной поднимался сочный пласт Подошли казаки и с жадностью задышали запахом вешней земли. С изумлением глядели они на вышагивающего за сохой старательного батьку, — привыкли к иному его виду. Ермак шел чуть ссутулясь, как бы припадая к земле-кормилице. Конек в такт движению помахивал головой. Выше и выше по склону поднимался атаман, и вот он уже на плоской вершине. На фоне светло-голубого неба перед казаками маячила могучая фигура крестьянина-работника.
— Добрый пахарь! — похвалили Ермака казаки и сами захотели взяться за соху, но Охменя не уступил.
Подошло время сева. У всех замерло сердце: что-то будет? Зерно может озябнуть, а то сгибнуть на корню от ранних морозов или выпреть под дождями. На Охменю дождем сыпались советы.
Сеятель вышел на пашню босым. На груди у него, на веревочках, висело лукошко с зерном. Он бережно, горстью брал из него семена и, размеренно взмахивая, бросал их в рыхлую землю. Легкий ветер шевелил бороду старика, отчего он казался строже. Впрочем, и без того был он строг и молчалив, совершая таинство посева. Сегодня он уже не пел, а молился: «Пусть уродится хлебушко добрый, ядреный, золотой!».
Охменя скинул шапку, оглянулся окрест. Сияли воды широкого Иртыша, белели сбоку свежерубленые избы, и везде лежала такая тишина, что он не удержался и с надеждой вымолвил:
— Эх, Сибирь, родная и милая землица!
Со стороны Аболака на резвом коне прискакал искерский татарин и закричал перед войсковой избой:
— Бачка, бачка, караван ходи сюда. Из Бухара ходи! — Глаза татарина сияли.
Ермак вышел на крыльцо, схватил за плечи вестника.
— Не врешь? — спросил он.
— Зачем врать? Сам видел, с карамбаши говорил!
— О чем говорил? Знают ли, что хан Кучум сбит с куреня? Слыхали ли о том, что в Искере казаки?
— Все слыхал, все знает. Торговать будет…
Как юноша, Ермак взбежал на вышку и, приложив ладонь к глазам, стал всматриваться в полуденную сторону.
— Вон караван, батька, темнеет на дороге! — протянул руку сторожевой казак.
Из холмистых далей, то появляясь, то исчезая, показалась еле заметная колеблющаяся цепочка каравана.
Горячее марево плавило воздух, он дрожал, переливался и скрадывал предметы.
— Идут, в самом деле идут! — проговорил Ермак и не устоял перед соблазном: сбежал вниз, отобрал полсотни самых рослых и сильных казаков и пошел бухарцам навстречу. Всегда сдержанный, суровый, он готов был теперь пуститься в пляс. Наконец-то идут долгожданные гости! Как возликует народ! — Атаман оглядывался на казаков. Бородатые, кряжистые, они присмирели вдруг от радости. Кое-кто из них подумал: «А вдруг морок? А вдруг разом, как туман, растает?».
Но ожидание не обмануло. На Аболацком холме, на фоне ясного синего неба, показался огромный верблюд, за ним появлялись, один за другим, вереницы двугорбых, с медленно колыхающимися, как бы плывущими, вьюками товаров. Шли они раскачиваясь, позванивая множеством бубенчиков. Все ближе и ближе восточные гости. Вот приближается на ослике важный караван-баши, за ними шествует крепкий мул — вожак каравана, разубранный в дорогую сбрую, отделанную серебром и цветными камнями. Гортанный говор и крики огласили сибирскую землю, — погонщики в пестрых халатах звонко перекликались, торопили верблюдов Посредине каравана с важностью шагает, шлепая по пыли, высокий белый верблюд, неся меж своих крутых горбов голубой паланкин.
Казаки зачарованно смотрели на пеструю, картину. Наконец, не удержались и дружно закричали: «Ура!». Караван на минуту остановился. Ермак пошел навстречу. С головного верблюда спустился важный бухарец с ярко окрашенной бородой, в дорогом парчовом халате. Прижав руки к сердцу, он медленно приблизился к атаману и поклонился ему. Ермак протянул руку и обнял купца:
— Рады вам… Жалуйте, дорогие гости.
Бухарец поднес руку к челу и сказал:
— Добрый хозяин — хороший торг.
— Как добрались, други? — озабоченно спросил его атаман.
— Дорога известная, — сдержанно ответил бухарец. — Будет покой, будет и товар…
Ермак приосанился, сказал внушительно:
— Издревле бухарцы торг вели с Русью и обижены не были. Мы рады приходу твоему, купец, и рухляди дорогой напасли. Шествуй! Эй, казаки! Встречай гостей!
Казачья полусотня построилась, и зазвучали жалейки, запели свирели, глухо зарокотал барабан. Бухарец опять взгромоздился на белого верблюда, и караван тронулся к Искеру.
На широкой поляне, у самого вала, караванщики остановились и стали располагаться. Смуглые стройные погонщики легонько били верблюдов подле колен и звонко кричали:
— Чок-чок…
Послушные животные медленно опускались на землю, укладывались рядом, образуя улицу, на которую бухарцы выгружали тюки товаров. Сразу под Искером, в старом караван-сарае, стало шумно, гамно и оживленно. Ревели верблюды и ослы, переругивались с караван-баши погонщики. Только толстые солидные купцы, с окрашенными хной бородами, в дорогих пестрых халатах и в чалмах сверкающей белизны, сохраняли спокойствие и важность. Слуги сразу же разожгли костры, раскинули коврики, подушки, и на них опустились невозмутимые хозяева в ожидании омовения и ужина. Пока они неторопливо привычно перебирали янтарные четки, один за другим возникали белые шатры, а подле них вороха товаров.
На валу толпились казаки, разглядывая быстро росший на их глазах базар.
Уже взошла луна и посеребрила Иртыш, огни костров стали ярче, заманчивее, но гомон на месте предстоящего торжища долго не смолкал. Ермак с вышки все еще не мог наглядеться на зрелище. С вечера он разослал гонцов по остяцким становищами улусам оповестить всех о прибытии каравана.
— Пусть идут и меняют все, что потребно для жизни в их краях…
Рано утром поляна в березовой роще стала неузнаваемой. В одну ночь вырос пестрый город Толпы казаков, увешанных рухлядью, ходили меж шатров, перед которыми раскиданы давно не виданные ими вещи. Вот мешки, наполненные сушеными фруктами и финиками, доставленными из далеких теплых стран. Ковры дивной расцветки разбросаны прямо на земле и манят взор. Перед соседней палаткой на подушке сидит дородный купец с большими алчными глазами. Вокруг него разложены серебряные запястья, ожерелья из цветных камней, перстни с лазурными глазками, золотые чаши, покрытые глазурью, бронзовые вещи, бирюза. Купец, словно коршун, следил за казаками и нахваливал свой товар.
Повольники посмеивались:
— Ну, кому те приманки? На бороду отцу Савве нанизать, что ли?
Поп тут как тут.
— На всякую зверюшку своя приманка! — пробасил он. — Прелестнице татарке монисто да звонкое запястье — первый дар, а русской женке мягкий да узористый плат и шаль — превыше всего. Гляди, браты, и слушай!
Напротив развешаны шерстяные накидки, тонкие кашемировые шали и платки. Черномазый продавец певуче заманивал:
— Эй, рус, купи платок — радость для глаз и наслаждение для сердца возлюбленной! Хорош платок, ай-яй! — Он, как пламенем, взмахивал цветистым шелком и кричал — Да будет тебе удача с ним!
Нет, это не для казака приманка! Казачий слух улавливал звон металла. В стороне стучат молотками жестяники, потряхивают украшенными серебром уздечками шорники. Тут не пройдешь мимо. Хороши седла, умело изукрашены. Под такое седло и коня-лебедя высоких статей. Но где коней достать? А вот оружейники! На старом ковре разложены булаты. Что за мечи, что за сабли! Здесь и сирийские, и индийские, и персидские клинки. Сквозь синеву металла струится серебро, а выглянет солнце — заискрится сталь.
Бухарец сразу угадал казацкую страсть и добавил огонька:
— Хоросан! Где такой работа найдешь? Давай соболь, — бери, рус!
Гаврила Ильин кинул связку серебристых соболей на рундук и схватился за саблю.
— Дай опробовать! Разойдись, народ! — охваченный очарованием, крикнул Ильин и жихнул клинком вокруг себя, — молнией блеснула на солнце сталь, и только ветер тонко заныл.
— Вот это да! — пришли в восторг казаки.
— Сколько? — пересохшим голосом спросил Гаврила.
Вместо ответа бухарец положил перед ним кольчугу и, соблазняя, тоже спросил:
— Где такой тонкий работа найдешь?
Во всем Ильин любил неторопливый, хозяйский осмотр, а тут не устоял. Обрядился в кольчугу, взял меч и, не глядя на вязку соболей, пошел прочь.
Весь день вились казаки подле оружейника.
Торжище шумело третий день. Бойко меняли бухарцы свои товары на ценную рухлядь. Из ближних стойбищ наехали остяки и скупали котлы, ножи, ткани. Ермак выслал на торг Матвея Мещеряка. Ходил Матвей между рядов, вмешивался в сделки и не давал в обиду остяков.
В полдень Ермак явился к шатрам. У верблюжьей площадки толпа, плечом к плечу, — казаки. Среди них остяки, вогулы, татары. Все жадно глядят в круг. Потянуло и атамана. Бережно проталкиваясь плечом, он незаметно вошел в людскую кипень, вытянул шею и взглянул вперед.
На ковре, в легких пестрых шальварах и красной рубахе, неслышной ящеркой скользила легкая, стройная плясунья. Она нагибала стан то вправо, то влево, размахивая в такт движению тонкими смуглыми руками на которых мелодично позванивали бронзовые запястья, изукрашенные ляпис-лазурью. Двигалась она медленно, подергивая плечами…
— Кто это? — тихо спросил татарина Ермак.
— Гюль-биби… Хайдарчи просит за нее два сорока соболей… Где найти такое богатство бедному татарину? Ах, аллах, для кого ты создал Гюль-биби?..
В это время на рундук поднялся бухарец Хайдарчи и крикнул в толпу:
— Видели мою Гюль-биби? Я привез ее из гарема Гюлистана. Кто купит ее?
Только сейчас Ермак увидел за рундуком белого верблюда и голубой паланкин. Из-за полога выглядывали две пары темных глаз. Ермак расправил плечи, вошел в круг.
Бухарец сбежал с рундука и бросился к атаману:
— Смотри, князь, что за плясунья!
— А там что? — спросил Ермак, указывая на полог паланкина.
— Там еще две, — ответил Хайдарчи. — Но Гюль-биби лучше всех. Купи, князь.
Ермак хмуро, исподлобья разглядывал купца.
— Издалека вез рабынь, да не в тот край. Не дозволю девками торговать!
— Аллах помрачил мой ум, я не пойму, что говоришь ты, князь? Ай-яй, убыток большой. Много-много тенга платил за них, а теперь что? — Он вытащил из-за пазухи халата зеленый платок и вытер потный лоб и толстую шею.
Ермак подошел к плясунье:
— Эх, милая, куда тебя купецкой алчностью занесло! Работницы нам потребны, а не для утехи бабы! Жалко, видать, сердечная девка. Пропадешь зря, — сочувствие прозвучало в голосе атамана. Оборотясь к бухарцу, он спросил:
— Сколько за них хочешь?
— По сорока соболей за каждую, — сказал купец.
— Покажи девок!
Из-за полога вышли подруги, — маленькие, чернявые, каждой не более двенадцати лет.
— Ты что ж, ребятенков за девок сбываешь? — удивился атаман. — Так негоже. Сорок соболей за всех отдаю!
— Батько, батько, — испуганно зашептал за его спиной Матвей Мещеряк. — Да разве ж можно разоряться на такое дело?
Хайдарчи выкрикнул:
— Что поделаешь! Аллах видит, за два сорока без малого отдам. Себе чистый убыток! — Он схватил руку Ермака и стал бить по ладони. — Хочешь, десять соболей долой?
— Мало. Сорок — бери, а то уйду, — настаивал на своем Ермак.
— Аллах, пусть я не буду на полуденной молитве в мечети Хаджи-Давлет, ты видишь, я разоряюсь. Дай подумать! — Купец держал атамана за руку и уверял — Ты сам, своими глазами видел этих рабынь.
Начался горячий торг: бухарец хвалил рабынь, в отчаянии щипал себе бороду, возводил очи к небу. Ермак упрямствовал.
Из толпы татары кричали:
— Молодец, бачка, всему знает цену!
Толпа, охваченная азартом спора, дышала жаром.
— Нахвальщик! — кричали про бухарца казаки. — Батька, не уступай своего!
На верблюдов забрались погонщики, загоревшие под палящим южным солнцем и похожие на головешки. Они настойчиво кричали что-то Хайдарчи, от чего он еще больше горячился.
По ясному голубому небу порой проползали ленивые прозрачные тучки, не отбрасывая тени. Было знойно, лица стали липки от пота. Усталый бухарец, наконец, безнадежно махнул рукой:
— Бери, князь, твои рабыни!
— Возьмешь лучших соболей, — сказал Ермак, — а теперь отпусти их! — И, обратясь к казакам, предложил: — На Дону мы вызволяли из беды ясырок. Пусть эти рабыни станут вольными птахами.
— Батько, дозволь мне Гюль-биби взять? — попросил Брязга.
— Ни тебе, ни братам не дозволю. Сказано — на волю! — твердо произнес Ермак.
Три дня спустя дозорный на башне Искера заметил клубы пыли на старой прииртышской дороге. Выслали трех казаков, и они вскоре вернулись с доброй вестью:
— Батько, ногайцы гонят табуны коней. Встречь им выехали бухарцы.
Звонкое ржанье донеслось до городища. Казаки выбежали на валы. Бухарцы, в высоких черных папахах, зеленых и красных халатах, лихо держась в седлах, приближались на сухощавых злых конях, вскормленных на степных пастбищах. Ногайцы с криком старались обогнать их на своих выносливых и спокойных иноходцах. Трудно было сказать, чьи кони лучше: и те и другие были хороши в походах.
Соскучившись по коням, казаки толпой вышли навстречу. Они охотно устроили на берегу Иртыша коновязи, купали лошадей, водили их на проминку.
Бухарский торг на время притих. Хайдарчи пожаловался Ермаку:
— Кто купит теперь наши ковры, шелк, когда кони есть?
— Погоди, и это возьмут за рухлядь. Казаку резвый конь и сабля — первое дело!
— Мой будет ждать! — успокоился бухарец.
По соседству с Искером возникло конское торжище. Казаки ревниво рассматривали и оценивали коней. Ермак давно заметил белого, как пена, скакуна. Конь ни минуты не знал покоя: то перебирал длинными сухими ногами, то бил копытом в землю, то призывно и могуче ржал.
Атаман подошел к лошади. Большие черные глаза внимательно посмотрели на человека.
«Умный конь, горячий!» — с захолонувшим сердцем подумал Ермак и молча стал осматривать и ощупывать коня. Он измерил длину ног от копыта до коленного сустава, внимательно оглядел бабки, зубы и вдруг неожиданно вскочил на неоседланного скакуна. Конь взвился, поднялся на задние ноги и, перебирая передними в воздухе, загарцевал на месте. Ермак ласково потрепал его по холке и добродушно проворчал:
— Ну, ну, играй! — Он незаметно шевельнул уздечкой, — конь рванулся и побежал.
— Лебедь конь! — восторженно закричали вслед казаки.
— Гляди, гляди, хорош джигит! — показывая на всадника, восхищались табунщики-ногайцы.
Ермак сидел плотно, как влитый в седло. Конь под ним мчался птицей.
«Не конь, а богатство!» — наслаждался рысистым ходом атаман. Мимо промелькнули искерские дозорные башни, старые кедры, впереди распахнулась манящая дорога. С холма на холм, птицей перемахивая через ручьи, овражинки, скакун легко, без устали нес Ермака.
— Эх, лебедь-друг! — от всего сердца вырвалось у атамана ласковое слово. Он выхватил меч, взмахнул им. И конь, словно стремясь в бой, еще резвее и стремительнее понесся вдаль.
Прошло много времени, пока атаман вернулся.
Над тайгой склонилось солнце, но никто не расходился — все ждали атамана. Он подъехал к толпе, спрыгнул с коня и сейчас же спросил табунщика:
— Сколько возьмешь за крылатого?
Продавец сверкнул жадными глазами:
— Такой скакун цены нет!
— Выходит, непродажный конь! Жаль, не скрою, люб скакун, — улыбнулся Ермак.
— Зачем непродажный? Купи! Давай много шкурка соболь.
— Сколько? — спросил Ермак.
— Конь и баба в одной цене ходят. Сколько за Гюль-биби платил, столько за скакун давай! — с легкой насмешкой ответил табунщик.
Ермак нахмурился.
— Конь и человек не могут ходить в одной цене! — строго сказал он. — Человек душу имеет, запомни это, купец! И нет больше у меня столько соболей; выходит, не по зубам орешек.
— Жаль, совсем жаль! — прижав руку к сердцу, вымолвил ногаец. — Такой конь только для тебя, Кто так скачет, как ты? Только джигит!
Ермак опустил голову, отвернулся от коня, собираясь уходить.
— Батько, ты куда? — стеной встали перед ним казаки. — Люб конь — бери! Ты тут хозяин… Знаешь ли ты, купец, с кем торг ведешь? — набросились они на табунщика. — Мы силком скакуна возьмем. Бери по-честному!
— Стой, браты, так не выходит с купцом говорить! — остановил казаков Ермак. — Отпугнем от Искера, а без торга худо нам… Что ж, не могу столь дать, и все гут… — вздохнул Ермак и поспешно пошел прочь.
Вслед ему заржал белый конь. Атаман втянул голову в плечи и еще быстрее зашагал к городищу. Ногаец захлопал ресницами.
— Слушай, бачка, — закричал он вслед Ермаку. — Иди сюда, торговаться будем. Много уступим…
— Браты, — обведя взором казаков, вымолвил Ильин. — Негоже батьке остаться без такого коня. Не он ли всегда радел о нас, не с нами ли плечом к плечу бился с врагом. Нет у него рухляди, — выкупил на волю ясырок. Суров он, а сердце доброе. Поможем ему из своей доли. Я десять соболей кладу, кто еще?.
Казаки один за другим бросали к ногам табунщика соболей. Тот жадно мял шкурки и весь сиял, разглаживая драгоценный мех. Довольный торгом, он хлопал казаков по рукам и горячо говорил:
— Бери конь, веди к джигиту. Оба хорош!..
Казаки привели молочно-серебристого скакуна к войсковой избе, приладили седло, и тогда Ильин поднялся на крылечко.
— Выходи, батька, принимай дар! — позвал он.
Ермак вышел на площадку и, завидя скакуна, пересохшим, злым голосом спросил:
— Отобрали? Кто преступил мою волю?
Ильин поклонился атаману.
— Никто твоей воли не переступил, батько. Порешил казачий круг поднести тебе свой подарунок, — прими от верного казачьего сердца белого лебедя-коня. Носиться тебе на нем по дорогам ратным, по сибирской сторонушке. Порадуй нас, батька, прими…
Ермак закрыл глаза. Все кругом пело, шумели высокие кедры, но сильнее всего билось его сердце. Взглянул он на ратных товарищей, — только и сказал:
— Спасибо, браты, за казацкую дружбу! — И взялся за повод.
Окончился торг. Бухарцы и ногайцы обменяли все свои товары на ценную рухлядь. Остяки и вогулы увозили чугунные котлы, медные кумганы, пестрые ткани, перстни, сушеные фрукты. Казаки разобрали коней.
Купцы погрузили меха на верблюдов. Караван собрался в дальний путь.
Хайдарчи жал руку Ермака и, заглядывая ему в глаза, благодарил:
— Спасибо, честный торг был. Мы знаем сюда дорогу и придем опять.
Атаман дружелюбно ответил:
— Будем ждать! До будущей весны, купец, до счастливой встречи!
Казаки провожали торговых гостей с музыкой.
И снова по узкой дороге на полдень потянулся караван. Верблюд за верблюдом, вереницей, перезванивая колокольцами, уходили в синеватую даль. Постепенно удалялись крики и звон, затихали и, наконец, замерли за холмами.