8
Откуда в старой части Стамбула у меня ощущение явно знакомого города? В переулках, в резких подъемах улочек и в угловых башнях, в самой грубоватой неотесанности серого камня с желтоватым отливом и в булыжнике мостовых я узнаю первый город, увиденный мной вне России, когда я покинул родину в семидесятых годах. Я имею в виду Иерусалим. Конечно, в Иерусалиме можно найти и финикийские крепости, и византийские храмы, и римские акведуки. Но старый Иерусалим как город, каким его знал путешественник новых времен, был построен (и достраивался вплоть до XIX века) турками. Турки отстроили, в частности, и стены Старого города с башней Давида, какими мы их сейчас видим. Когда в топографии города встречается имя Соломона, то, скорее всего, имеется в виду турецкий султан Сулейман Великолепный. Турками создана и старая центральная часть Иерусалима вне стен Старого города — там, где рынок и бухарские кварталы. Лишь побывав в Стамбуле, видишь поразительное сходство в уличной застройке этих двух городов. Те же аркады и арки с железными воротами гаражей, городские лестницы и задние дворы с дикими кошками и лавочкой посреди, базары и пустыри. Та же белая плитка каменоломен и камень-известняк.
Этот «турецкий» Иерусалим лежит в подоплеке всех городских мифов и легенд. Не слишком грамотные туристы, да и многие израильтяне, уверены, что расхаживают среди библейских стен Вечного города. Иерусалим в действительности это второй Стамбул.
Мой близкий друг, поэт Леонид Иоффе, убедил себя в том, что другой язык — язык воображаемых библейских предков — сможет дать ему ощущение силы тяжести в его состоянии литературной невесомости. В какой-то момент он просто прекратил общение по-русски: русская поэзия вернулась к нему по-настоящему, лишь когда он укрепился в Иерусалиме. Такого рода двойственность, точнее — раздвоенность в юношеском выборе пути (образа) жизни, и заинтриговала меня в перипетиях судьбы Шабтая Цви, запутавшегося в себе человека, искренне поверившего в свое мессианство. Неудивительно, что его имя фигурирует и в книге Гершома Шолема о мессианских тенденциях в иудейской истории. Но эта книга попала мне в руки уже в Лондоне, когда я был параллельно одержим совсем иными идеями — отношениями Гершома Шолема с его другом Вальтером Беньямином в Берлине двадцатых годов.
Выбор книг (во всяком случае, у меня) всегда так или иначе подсказан событиями нашей жизни. Я заинтересовался сочинениями Шолема, когда прочел его воспоминания о Вальтере Беньямине и их идеологических спорах. В ту эпоху Гершом еще называл себя своим немецким именем Герхард, и споры с его другом Вальтером крутились вокруг вечного (и крайне острого для предвоенной Германии) вопроса о том, в какой степени еврейское происхождение (что бы генетически или культурологически под этим ни подразумевалось) обязывает ответственно мыслящего человека увязывать свою судьбу с библейским иудейством и возвращением на Сион. Как мы знаем, Герхард Шолем переименовал себя в Гершома, стал сионистом и закончил свои дни как профессор Иерусалимского университета, уважаемый автор классических трудов по истории мессианства и каббалистике. Вальтер Беньямин, несмотря на свое серьезное увлечение древнееврейским языком, стал склоняться к марксистской философии и эстетике и бежал из Германии лишь в последний момент. (Он покончил жизнь самоубийством, когда из-за бюрократической путаницы ему отказали во въездной визе в Испанию на пропускном пункте на границе с Францией.) Перечитывая «Московский дневник» Беньямина, я стал увязывать интеллектуальный (и экзистенциальный) спор между ним и Шолемом с «отъездными» спорами об эмиграции в Москве семидесятых годов (когда возможность возвращения в Россию исключалась).
9
В Лондоне начала двухтысячных годов шли разговоры об уникальности города на Босфоре, о дешевизне стамбульской жизни и невероятных апартаментах, сохранивших шарм позднего декаданса Османской империи. Говорили про архитектурное барокко и комфорт, о богемной атмосфере и возможностях литературной активности: лекции, чтения, встречи и публикации. Меня убедили, что надо спешить — до вступления Турции в Европейский Союз, когда цены сравняются и все станет таким же недоступным, как в Лондоне и Париже. Во всем этом особенно убеждал меня мой приятель-турок, владелец кебабной на моей улице в Хэмпстеде.
До этого вместо кебабной тут чуть ли не полвека существовало заведение под названием «Фалафель». Владельцами этого ресторанчика была супружеская пара, лондонские евреи, и меню у них соответствовало их представлениям об Израиле: этот самый фалафель, хумус, естественно, как и у всякой средиземноморской нации, ну и шашлык, конечно же, то есть все тот же турецкий кебаб, но в его израильском варианте. Все это, вместе с хумусом и фалафелем, было в оригинале арабского происхождения, но для лондонских космополитов ассоциировалось с кибуцами и шабатом. Была, впрочем, еще и маринованная селедка рольмопс, завезенная евреями из Польши. Собственно, вся история кулинарии — это история заимствований и плагиата. Фалафель был как бы размороженный (возможно, не «как бы», а именно размороженный), а хумус жидкий, разведенный, но ходили сюда не из-за еды, а потому что сюда ходили все (вокруг что ни дом — звезда кино, театра, литературы или поп-музыки). Сейчас, особенно среди левонастроенной британской интеллигенции, у Израиля репутация чуть ли не полуфашистского империалистического хищника, хлещущего бичом колонизатора невинных палестинцев. Но было время, когда для тех же интеллектуальных кругов Израиль был светочем всех прогрессивных социалистических идей — с его кибуцами и элитарностью политиков с распахнутыми воротниками рубашек без галстука. Израиль был умницей Давидом в поединке с Голиафом тупого арабского фанатизма и реваншизма. Видимо, из-за этих симпатий и возникла мода на это заведение в шестидесятые годы и по инерции продолжалась вплоть до моей эпохи. Я застал, впрочем, это заведение уже в состоянии деградации. Супружеская пара ушла на пенсию, а заведение скупил турок Мехмет (то есть Магомет). Как только он, познакомившись со мной, узнал о моих будущих маршрутах, он тут же взял на себя роль моего главного консультанта по покупке недвижимости в Стамбуле.
Его партнершей (во всех смыслах) была Тамара — россиянка из Батуми, выпускница университета Тбилиси. В Лондон она приехала учиться на пару лет, а потом задержалась в Англии нелегально. Батуми — столица грузинской Аджарии с близостью к исламу среди заметной части населения и с общей границей с Турцией, куда аджарцам можно ездить без визы. Видимо, в трудный для нее час Тамару и спас в Лондоне турок Мехмет. Открытие кебабной было праздником на нашей улице. У Тамары, как выяснилось, была масса друзей-иммигрантов в Лондоне, поэтому церемония открытия продолжалась чуть ли не месяц. Затем, после перерыва в несколько недель, визиты старых друзей Тамары возобновились с прежней интенсивностью дружеского застолья при бесплатных кебабах и водке. Для Мехмета я был ценным клиентом, потому что был старожилом этого района, и воспринимал он меня как англичанина, хотя и странного, потому что я чудом мог изъясняться на родном языке его подруги жизни — по-русски. Друзья подруги были для меня новым племенем иммигрантов из России: их словарь и словесные обороты, песни, которые они распевали, и идеи, которые они проповедовали (зоологические по своей непримиримости), завораживали меня неким ностальгическим ужасом — эхом моего советского прошлого. Тамара надеялась на брак с Мехметом и переезд в Стамбул. Но у Мехмета уже была (и, возможно, не одна) супруга в Стамбуле, с которой он вот-вот должен был развестись; развод, однако, по разным причинам постоянно откладывался. Постоянно откладывался и нормальный трудовой режим кебабной, поскольку каждый вечер друзья приходили заново поздравить Тамару и Мехмета с открытием заведения и долго не уходили. Для меня же Мехмет был олицетворением той идеалистической Турции, мусульманской страны, где ислам никому не навязывается, где нашли политическое убежище предки Шабтая Цви, и где под тюрбаном можно было обнаружить еврейскую ермолку.
В этой моей завороженности Турцией и Османской империей было, конечно же, нечто от «стокгольмского синдрома». Это была борьба с собственной предвзятостью, как в общении евреев военного поколения с немцами. У меня в уме сложился четкий план покупки квартиры в этом городе городов, где я буду преподавать часть года литературу в Стамбульском университете, а часть года проводить в Лондоне, рассуждая о смысле жизни за столиком в кебабной Мехмета. Мехмету и Тамаре этот план очень понравился. Мы выпили и закусили шашлыком. Мехмет взял с меня торжественное обещание не покупать никакой недвижимости в Стамбуле без консультаций с его стамбульским кузеном, иначе, сказал Мехмет, меня обчистят как липку стамбульские жулики. Кузена звали тоже Мехмет.
Я предполагаю, что турецкие кузены лондонского Мехмета были разбросаны по всем странам мира. По прибытии в Стамбул я тут же позвонил Мехмету Второму. Мы с моей женой остановились в отеле «античного» Стамбула, то есть там, где и расположены все главные храмы, мечети и султанские дворцы. Кузен назначил встречу в кафе на задах храма Айя-София. Я ожидал увидеть стамбульскую ресторанную элегантность агента по недвижимости — эксцентрика из колониальных романов Лоренса Даррелла или Агаты Кристи — весь в шелку и цветастой блузе, в широкополой шляпе и с сигарой. Но стамбульский Мехмет оказался молодым человеком в клетчатой рубашке с короткими рукавами, в джинсах и кроссовках, с короткой стрижкой, подтянутый и мускулистый.
Официант принес на подносе турецкий чай — его подают в чашечках из прозрачного стекла, похожих на большие водочные рюмки. Хотя по цвету этот чай напоминает портвейн, действует он не хуже водки; впрочем, это был чай, поданный Мехмету, а не заезжему туристу вроде меня. Стамбульский Мехмет вежливо поинтересовался, чем он может быть полезен. Чай шибал в голову. Я стал бесстыдно льстить его родине. Я произнес панегирик толерантности современного турецкого государства и прозорливости его основателя, Ататюрка. Турция продемонстрировала всему миру, что существует Ислам-с-человеческим лицом (на лице у Мехмета промелькнуло настороженное удивление, но тут же спряталось под сдержанной улыбкой) и что со времен османских султанов турки либерально относились ко всем религиозным меньшинствам (снова короткая тень удивления), пророкам и мессиям любого вероисповедания. Наиболее впечатляет судьба Шабтая Цви, проповедовавшего конец мира и отмену Моисеева закона для иудеев (вопросительный знак в виде нахмуренных бровей у моего собеседника). Для меня его переход в ислам, сказал я, и есть окончательное, с моей точки зрения, выражение двойственности психики эмигранта в изгнании, живущего меж двух миров, что крайне близко и мне, эмигранту из Советского Союза, живущему в Англии и мыслящему на двух языках. Недаром, сказал я Мехмету Второму (игнорируя гримасу недоумения на его лице), я прочел целый курс в одном из самых влиятельных университетов Соединенных Штатов под названием «Эмиграция как литературный прием». Я четко и с энтузиазмом изложил Мехмету Второму свои конкретные планы: я бы хотел предложить одному из дюжины университетов в Стамбуле аналогичный курс лекций о двойственности человеческой религиозности под названием «Вероотступничество как литературный прием», основанный на жизни, деятельности и идеях Шабтая Цви и его последователей-саббатианцев, что даст мне возможность проводить часть года в Лондоне, а часть в Стамбуле. Я выложил все это на одном дыхании и готов был тараторить и дальше в том же духе (главным образом, от смущения и турецкого чая чифиря), если бы не заметил, как выражение недоумения на лице стамбульского Мехмета сменилось скукой, упакованной в четко сомкнутые челюсти. Челюсти наконец разжались в вежливую улыбку, и он поинтересовался, не собираюсь ли я случайно переходить в ислам? Я уклонился от прямого ответа на вопрос о переходе в мусульманство. Я сказал, что в моем университетском курсе религиозное обращение не подразумевает религию в буквальном смысле. Советская власть была в своем роде теологическим феноменом, сказал я Ме