Ермолов — страница 115 из 136

Февраль 1. (Была ночь.) Пехотный конвой мой остался в 2 часах позади. Со мною были 50 нухинских беков.

Три или четыре года назад хотел бы я видеть, чтобы главный в сем краю начальник, известный строгостию, мог в ночное время проехать с теми самыми людьми, которых смиряя своевольство и грабежи, против себя вооружает, — проехать в самом близком расстоянии от лезгин непокорных. <…>

1824 г. Январь. Приезжали ко мне изменники кабардинские, укрывающиеся за Кубанью, изъявляя желание возвратиться в свою землю. Отказано в безмерных их требованиях, позволено заслужить равные выгоды, предоставленные соотечественникам их, которые не переставали быть верными подданными. Они вразумились, что несправедливо было дать им преимущество над сими.

В то же время приехал известный разбойник чеченец Бей-булат просить прощения в прежних злодеяниях. За доверенность к начальству принят благосклонно.

Прощен молодой джангувайский владелец Ахмат-хан, сын мехтулинского Гассан-хана, который бунтовал против нас. Он бежал от родственников своих из Авара, с доверенностию явился ко мне, и я, возвратя ему большую часть владений отца его, взял присягу на верноподданство императору.

Явились многие прислужники бывшего дербентского Ших-Али-хана, умершего в бегах; они просили позволения возвратиться в отечество. Отказано только тем, коих известны были непростительные преступления, но они отпущены даже без упрека, как люди, предавшие себя моей власти».

Эта идиллия нарушилась только однажды:

«Наказаны смертию главнейшие из виновников мятежа (в Мехтулинской провинции. — Я. Г.) и убийцы пристава Батырева в страх прочим изменникам. Народ принял с признательностию наказание только трех человек, когда сам указывал гораздо большее число».

Даже и казнь была принята народом «с признательное — тию»…

Занося эти записи в дневник, Алексей Петрович не мог предвидеть, какую роль вскоре будет играть «разбойник Бей-булат» и насколько искренни были мирные настроения жителей ханств…

Но вообще при чтении этих страниц дневника вспоминается опасная шутка Александра в Лайбахе относительно того, что Ермолов уже ощущает на плечах царственную мантию.

Это — интонация владыки, замирившего обширную и буйную страну и теперь демонстрирующего милосердие к вчерашним врагам.

Со страниц дневника встает некто более значительный, чем проконсул. «В Азии целые царства к нашим услугам…»

Двойственность самоощущения Алексея Петровича в это время поразительна и, надо полагать, мучительна для него самого.

Вскоре после триумфального проезда по мусульманским провинциям — 12 сентября 1824 года — он сетует в письме Воронцову: «Судить можешь, что, при малом знании моем гражданской части, при совершенном незнании части администрации, могу я без помощи способных людей сделать полезного? И так живу здесь долго и бешусь, что даже начала самого не сделал порядочного. <…> Не подумай, чтобы, как многие, говорил сие par fausse modestie[75], божусь, что не скрываю от тебя истинных чувств моих. Гораздо решительнее скажу тебе, что войска и все что в управлении военном, теперь в лучшем состоянии, нежели прежде было. Народы, которые не повиновались нам, теперь лучше покорствуют, солдат в бодром духе и более уважаем <…>».

Быть может, он заполнял дневник для собственного успокоения или для потомства, для своей репутации в истории, а в письмах толковал о реальном положении вещей?

В том же письме он благодарит Воронцова за намерение подарить ему кусок земли в воронцовских поместьях в Крыму. «Сделай меня своим соседом!»

Отношения Ермолова и Воронцова — особый сюжет для психологического исследования. Искренняя дружба — боевое братство времен великой войны — существенно осложнилась в кавказский период. Воронцов был на пять лет моложе Ермолова, происходил из семьи, выдвинувшейся при Елизавете. Сын генерала-дипломата, он провел детство в Англии и получил блестящее образование. В цициановские времена сражался добровольцем на Кавказе против лезгин.

По сравнению с Ермоловым он был баловнем судьбы. Любопытно, что чем дальше, тем острее Алексей Петрович чувствовал разницу их положений, хотя полного генерала он получил на семь лет раньше Воронцова и Александр явно отличал его больше, чем командующего отдельным корпусом во Франции.

Алексей Петрович обладал удивительным даром предвидения: когда он не раз писал Воронцову, что он должен занять его, Ермолова, место на Кавказе и при этом возможности у него будут куда значительнее, то он как в воду смотрел…

На исходе кавказского периода сменилось не только обращение Алексея Петровича к своему привычному адресату: вместо обычного «редкий брат» — «любезный граф Михаил Семенович», что должно было подчеркнуть расстояние между ними, но и появилась какая-то совершенно не свойственная «гордому Ермолову» жалобная нота.

12 июля 1826 года он писал: «На твоей стороне преимущества происхождения, имени, ознаменованного важными заслугами предков, средств доставляющих связи и способы утверждать их, даже множество приверженцев. Мне отказаны все сии выгоды!!! <…> Ты верно не в том смысле как я принимаешь предложение доставить мне небольшую дачу на полуденном берегу. Я просто принимаю за величайшее одолжение и с такою деликатностию сделанное, которая, может быть, одному тебе свойственная. Избери по своему вкусу, но если только прикажешь построить или завести сад, то чтоб было по моим средствам, то есть, чтобы было самое умеренное и даже несколько скудное».

Это все та же неотступная мысль о скорой отставке и мирной жизни вдали от суеты, которая преследовала его постоянно в разных вариантах.

10 декабря того же 1824 года он писал Закревскому: «Ты меня порадовал мыслию построить для меня маленький домик под Москвою. Я принимаю то за величайшее одолжение и, конечно, им воспользуюсь. Неужели вне службы нет для человека удовольствий? <…> Я гораздо старее тебя и мне кроме упражнений хозяйственных, по состоянию моему, весьма ограниченных есть заботы воспитания детей, следовательно совершенно праздным не буду я, но и занятий найдется достаточно».

Это ли мечты «потомка Чингисхана», нового Цезаря, проконсула Кавказа, только что величественно и бесстрашно объезжавшего свои необъятные владения, миловавшего и казнившего? Нет, это другой человек.

Это человек, которого терзают мелочные финансовые заботы. Он уже отправил на продажу орденские алмазы и августейшие подарки — перстни. Но жизнь заставляет думать и думать о своем скором будущем:

«Старик мой, как слышу я, жизнию не довольно расчетливою порядочно порасстроил состояние и умножил долги, следовательно на первое время и я не без хлопот буду».

Была, как мы знаем, и еще одна забота, неожиданно возникшая для человека, привыкшего к одинокой бессемейной жизни.

Судя по всему, Алексей Петрович не питал горячей привязанности к своим кебинным женам. Но неожиданно он оказался увлеченным и заботливым отцом своим «татарчатам».

В том же письме, готовясь к мирной жизни в отставке, он вопрошал Закревского: «Научи меня, как поступить мне к испрошению детям моим дворянского достоинства и какой-нибудь фамилии? Через кого я должен действовать? Весьма недавно были примеры и, между тем, сделали то для генерал-лейтенанта Талызина, довольно великого мерзавца. Неужто мне-то откажут».

Судьба троих его сыновей, как мы знаем, сложилась вполне успешно…

Он уже продумал корректный способ уйти на покой.

«Ты желаешь, почтенный друг, — спрашивал он Закревского, — справедливы ли доходящие до тебя слухи, что я намерен удалиться из Грузии? Вот чистосердечное помышление мое: в 1825 году хочу я поехать на минеральные воды, там возьму курс, сдав прежде формально команду старшему; и потом подам рапорт, что расстроенное здоровье требует лучшего пользования и успокоения. К тому времени, кажется, будет сорок лет службы по формуляру, разумеется, со включением унтер-офицерской в гвардии, и я попрошу отпуска с полным жалованием, ибо иначе нельзя мне существовать».

Забегая вперед надо сказать, что сорока лет не получилось и, соответственно, по закону полного жалованья ему не полагалось. Что было чувствительным ударом.

Усталый и разочарованный, он чувствовал приближение неких событий и хотел избежать участия в них. Он писал время от времени в Петербург о враждебности и коварных намерениях Аббас-мирзы, но и возможная война с Персией вряд ли его влекла.

Однако события уже настигали его.

«Не в том положении я, — писал Ермолов Закревскому 12 июля 1825 года, — ибо уже к старости клонятся мои лета и мне уже почти не принадлежат удовольствия. Не по силам были труды мои и утомление призывает болезни. Прошу Бога, чтобы мог расстаться со службою без больших оскорблений».

Это не прозрение, это постоянное мироощущение. Готовность к несправедливости. Казалось бы — любимец императора, высший генеральский чин вне очереди, намерение государя поставить его во главе большой армии в Европе… Откуда это постоянное ощущение опасности?

От сознания неудавшейся жизни? От обилия врагов, число которых, равно как и их ожесточенность, он явно преувеличивал?

Понимание, что он — без богатства, знатности и семейных связей — держится только покровительством императора с его непостоянным характером?

А слава, популярность, любовь подчиненных, обожание солдат, ордена, чины, власть?

Оглядываясь назад, он видит «преследования, досады и горести».

Проконсул Кавказа. Новый Цезарь… Цезарь без Рубикона.

Видимо, Закревский был единственным — кроме друга юности Казадаева, — кто искренне любил Ермолова. Недаром и письма к нему Алексея Петровича так напоминают по своему скорбному тону письма Казадаеву из Костромы и Вильно… Удивительным образом Ермолов возвращался к психологической ситуации своей невеселой молодости.

В роковом декабре 1825 года его постоянно обуревают мысли о будущей жизни на покое.

27

События настигали его.