Судя по всему, разговор был достаточно непринужденным и в основном касался традиционных для Алексея Петровича тем — Паскевич, немцы.
Осмелимся предположить, что смысловое зерно разговора определяют два имени: Курбского и Карамзина.
То, что Алексей Петрович говорил о «записках», то бишь посланиях Курбского к Грозному, с любовью — «con amore» (любопытно, что Пушкин написал эти слова по-итальянски, неужто Ермолов демонстрировал перед ним свое знание итальянского?) — чрезвычайно симптоматично. Стало быть, он не считал его предателем, но признавал за ним — и не только за ним — право на сопротивление деспоту любыми средствами.
Он, Ермолов, как и Курбский, был полководцем с крупными заслугами перед отечеством, незаслуженно впавшим в опалу.
Жаль, что Пушкин не сообщил подробностей разговора. Но он понимал опасность такого поворота беседы и только обозначил главное — Ермолов одобрял Курбского. Этого более чем достаточно.
Что до «Истории» Карамзина, то Пушкин ценил в ней объективность и преданность эмпирике. Ермолова это не устраивало.
Он предпочел бы, чтобы великий историограф следовал его примеру. Ведь его собственная биография написана хотя и не «пламенным пером», а сдержанным римским стилем, но именно по этому принципу: восхождение героя от «ничтожества» — мальчик из небогатой и незнатной семьи восходит своим могучим усилием, своими «подвигами», несмотря на происки врагов, к славе и могуществу — кавказское проконсульство. А в идеале он должен был достигнуть целей куда более значительных.
Он хотел, чтобы русская история в движении своем совпадала с тем путем, который он себе предначертал…
Он хотел, чтобы Карамзин изобразил реализацию великой мечты. Единственный достойный, по его представлениям, вариант судьбы — народа ли, героя ли.
Он остался и в 1829 году тем же молодым генералом, декламирующим перед роковым боем песни Оссиана… И от этого все случившееся с ним было еще больнее и оскорбительнее.
Но было одно обстоятельство, которое бесспорно радовало Ермолова. Это его необыкновенная популярность в московском обществе.
Он в эти первые годы редко бывал в Москве, но когда он появлялся в московском Дворянском собрании — в черном фраке, с Георгиевским крестом, который, как все знали, был вручен ему Суворовым, — то его приветствовали стоя даже дамы.
Как и прежде, он умел поразить своей внешностью. В начале 1830-х годов его наблюдал в Москве Герцен: «…Его насупленный, четвероугольный лоб, шалаш седых волос и взгляд, пронизывающий даль, придавали ту красоту вождя, состарившегося в битвах, в которую влюбилась Мария Кочубей в Мазепе».
Постепенно Алексей Петрович осваивал новую роль. Она не могла заменить его былое величие Цезаря, проконсула Кавказа, но безусловно давала некоторое успокоение его истерзанному самолюбию.
Как писал Герцен: «Московские львы с 1825 года были: Пушкин, М. Орлов, Чаадаев, Ермолов». Ермолов оказался в числе избранных.
Тот же Герцен повторил: «Говоря о московских гостиных и столовых, я говорю о тех, в которых некогда царил А. С. Пушкин; где до нас декабристы задавали тон; где М. Ф. Орлов и А. П. Ермолов встречали дружеский привет, потому что они были в опале».
Более того, в отличие от Орлова и Чаадаева молва связывала его имя с новыми заговорщиками. В 1827 году были арестованы студенты Московского университета братья Критские и несколько их единомышленников, мечтавшие продолжить дело декабристов. Был упорный слух, что эти романтические юноши надеялись на содействие Ермолова.
Уже в 1847 году польские эмигранты, прослышавшие о каком-то новом заговоре в России, добивались от Герцена — «участвует ли в нем Ермолов».
Этот ажиотаж вокруг личности человека, которого он желал навсегда убрать из активной жизни, не мог радовать Николая. За Ермоловым, как и за Орловым, приглядывали — в этом нет сомнения.
Если Ермолова мучило бездействие, то Николая ничуть не устраивало это поклонение опальному герою. И они оба сыграли в некую игру.
В 1831 году во время посещения императором Москвы Алексей Петрович обратился к нему с просьбой об аудиенции. Непонятно, какую цель он преследовал. Командование армией ему не грозило.
Николай энергично воспользовался ситуацией. Вместо формального приема он удостоил Ермолова длительной беседы с глазу на глаз, — мы никогда не узнаем, о чем они говорили, — и всячески демонстрировал на людях свое благоволение к недавно еще ненавидимому и презираемому генералу.
Результат высочайших «ласк» оказался для Алексея Петровича печален. Николай заставил его вступить в службу и отправил в Государственный совет. В данном случае это был род почетной ссылки. В апреле 1832 года Ермолов был определен в комитет по рассмотрению проекта карантинного устава. Притом что в Государственном совете были комитеты, непосредственно занимающиеся делами армии.
Военачальника с огромным опытом заставили заниматься второстепенными и не близкими ему проблемами. На попытку Ермолова объяснить свою бесполезность в карантинном комитете Николай сделал ему вполне иезуитское предложение — возглавить генерал-аудиториат.
Генерал-аудиториат Военного министерства занимался военно-судными делами, то есть системой наказаний.
Понять замысел императора было несложно. По свидетельству Давыдова, Ермолов ответил: «Единственным для меня утешением была привязанность войска; я не приму этой должности, которая возлагала бы на меня обязанность наказывать».
«Ермолов не так это понимает!» — сказал раздраженный Николай.
Ермолов все понял правильно. Прозябание в Государственном совете продолжалось до 1839 года…
В 1834 году Алексея Петровича посетил его любимый адъютант Павел Христофорович Граббе, уже генерал-майор, начальник драгунской дивизии, герой Русско-турецкой и Польской войн.
«На возвратном пути из Москвы заехал я и к Алексею Петровичу Ермолову в деревню. В молодости моей я был первым его адъютантом, и совершенно отеческое его обращение со мною оставило во мне сыновнюю к нему привязанность. Я не видал его девятнадцать лет. Мы расстались в 1815 году, когда я получил конноартиллерийскую роту. Он отправился тогда главнокомандующим на Кавказ и послом в Персию. Взоры целой России обратились туда. Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого и резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. Никто в России в то время не обращал на себя такого общего и сильного внимания. Редкому из людей достался от неба в удел такой дар поражать, как массы, так и отдельно всякого наружным видом и силою слова. Преданность, которую он внушал, была беспредельна. Теперь я нашел старика, белого как лунь (Ермолову было 57 лет. — Я. Г.); огромная голова, покрытая густою сединою, вросла в широкие плечи. Лицо здоровое, несколько огрубевшее, маленькие глаза, серые, блистали в глубоких впадинах, и огромная, навсегда утвердившаяся морщина спустилась с сильного чела над всем протяжением торчащих седых его бровей. Тип русского гениального старика. Нечего бояться такой старости. От 9-ти часов вечера до 5-ти часов утра мы не вставали со стульев, забыв сон и усталость. Я не мог насытить ни глаз, ни слуха, всматриваясь и вслушиваясь в него. Какое несчастное стечение обстоятельств могло сбить со всех путей служения Отечеству такого человека, при таком государе. Он наделал ошибок; не сомневаюсь в этом. Разве это мерило такого дарования».
При этой встрече и возник уже известный нам разговор о возможном возвращении Ермолова на строевую службу — в качестве главнокомандующего одной из армий.
Он как-то очень быстро старел. Отсутствие привычной деятельности тому явно способствовало.
Он еще на что-то надеялся. Тем более что Николай вел с ним коварную игру. Так, он однажды сказал Ермолову, что в случае войны он его обязательно «употребит». Разумеется, он не собирался этого делать.
Когда в 1830 году произошло восстание в Польше и польская армия, выпестованная Константином, вела в первые месяцы 1831 года успешные операции, общественное мнение обратилось к легендарной фигуре Ермолова. Но воевали в Польше сперва граф Дибич-Забалканский, затем — граф Паскевич-Эриванский, ставший князем Варшавским.
К концу 1830-х годов терпение Ермолова истощилось. Он просил Бенкендорфа, обращение к которому отнюдь не доставляло ему удовольствия, передать императору его просьбу об отставке.
Бенкендорф пригрозил ему неудовольствием императора. Ермолов настаивал. В конце концов Николай через того же Бенкендорфа потребовал от Ермолова письменного объяснения. Что и было немедленно исполнено.
Алексей Петрович мотивировал свою просьбу неопытностью в административных делах, на что Николай резонно напомнил ему о его проконсульстве на обширнейшей территории, должности, включающей и сугубо административные обязанности.
В результате Ермолов был отпущен в бессрочный отпуск с издевательской формулировкой «до излечения болезни». Притом что ни о какой болезни Алексей Петрович и не упоминал.
Снова началась частная жизнь между Москвой и Осоргином. Заботы о будущности сыновей, трое старших из которых учились в Михайловском артиллерийском училище и пользовались особым покровительством великого князя Михаила Павловича, командующего всей артиллерией, а младший безуспешно пытался осваивать науки в Лазаревском институте восточных языков.
Старшие — Виктор, Север и Клавдий — успешно окончили училище, получили офицерские чины и отправились служить на Кавказ. Служили усердно, выслужили по ордену Святого Владимира, давшему им потомственное дворянство. Фамилию Ермоловых им своей властью присвоил великий князь. До этого они звались Горскими.
Судьба младшего, Петра, была трагична. Очевидно, ему совершенно неинтересно было в Лазаревском институте, учился он плохо и разгневанный Алексей Петрович отправил его унтер-офицером на Кавказ, где он и погиб в бою с горцами.
В сентябре 1841 года Ермолов писал Граббе: «Что сказать о себе? Для жизни политической я умер, и нахожу, что весьма покойно существовать для небольшого числа весьма добрых приятелей! Восемь месяцев в году живу в деревне, остальное врем