Ермолов — страница 46 из 136

Тут любопытна одна деталь — во время бешеной вспышки Багратиона «цесаревич осадил свою лошадь в толпу», то есть попятился. Сутки назад он прилюдно оскорбил главнокомандующего и, возможно, представил себе, как мог бы отреагировать на его поведение Багратион, присутствуй он при скандальной сцене. Великий князь, конечно, не полковник Толь — и тем не менее.

Демарш Багратиона, несмотря ни на что, делает ему честь.

Возможно, именно публичная поддержка Барклая главнокомандующим 2-й армией решила судьбу великого князя.

Для Ермолова это был выразительный знак — никакие интриги во благо Отечества и в пользу Багратиона не должны разрушать армию.

13

Филантропом Алексея Петровича назвать никак нельзя. Его несомненное человеколюбие, за что его любили солдаты и офицеры, распространялось исключительно на своих.

Генерал Маевский, в 1812 году служивший при штабе Кутузова помощником дежурного генерала, которым был тогда Коновницын, и, соответственно, постоянно наблюдавший Ермолова, сохранившего пост начальника штаба 1-й армии, оставил жестокое свидетельство: «На ночь подоспела к нам гвардия. Она кроме избы фельдмаршала уничтожила и сожгла все другие. Фельдмаршал, выходя к ним, одобрил их попечение о себе и просил поберечь только его избу, чтобы было где самому ему согреться. Это воспламенило воинов. И надо было видеть, что в эту ночь происходило! <…> К этому своевольству, сумятице и шуму присоединился ужасный холод. И посреди жалостной картины бивака к фельдмаршалу врывается в полночь офицер французского войска и просит помилования и спасения. Это встревожило и нас, а кончилось смешным, но жестоким. К Ермолову привели в полночь пленных, а он был утомлен и сердит. В таком худом расположении он говорит казацкому офицеру: „Охота тебе возиться с ними; ты бы их там же…“ Для казака этого было довольно. Он вышел и тут же принял их всех в дротики. Один из них сорвался с копья и полетел прямо к фельдмаршалу, где он был принят и успокоен по-отечески».

Нет оснований утверждать, что Ермолов был сторонником тотального убийства пленных. Это могло быть печальным эпизодом, но эпизодом тем не менее характерным. Была ли вызвана его жестокость только чувством мести, как он сам утверждал? Мести за разорение России, за горести ее жителей, за сожженный Смоленск, за сожженную — не французами! — Москву, за позор Аустерлица и Фридланда? Не только.

Нужно представить себе, в каком культурном пласте были воспитаны русские дворяне ермоловского интеллектуального уровня, вышедшие из XVIII века, какая литература питала их воображение, диктовала им способы взаимоотношения с миром.

16 августа, накануне прибытия новоназначенного главнокомандующего всеми русскими армиями светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, войска расположились на позиции под Вязьмой. Все чувствовали близость решающего столкновения.

«В Вязьме, — вспоминал Граббе, — я зашел к графу Кутайсову под вечер. Он сидел при одной свечке, задумчивый, грустный; разговор неодолимо отозвался унынием. Перед ним лежал Оссиан в переводе Кострова. Он стал громко читать песнь Картона. Приятный его голос, дар чтения, грустное содержание песни, созвучное настроению душ наших, приковали мой слух и взгляд к нему. Я будто предчувствовал, что слышу последнюю песнь лебедя».

Эпос Оссиана был сочинен шотландцем Макферсоном и долгое время выдавался за открытое им оригинальное произведение древнешотландского барда.

Поэмы Оссиана были популярны в среде русского дворянства. Их читали во французских переводах, но в 1792 году основная часть вышла в переводах талантливого одописца, переводчика «Илиады» Ермила Кострова, почитателя и воспевателя Суворова.

Издание «Оссиан, сын фингалов, бард третьего века: галльские стихотворения» посвящено было Суворову, который восторженно откликнулся на перевод и посвящение: «Оссиан мой спутник, меня воспламеняет; я вижу и слышу Фингала в тумане на высокой скале сидящего и говорящего: „Оскар, одолевай силу в оружии! щади слабую руку“. — Честь и слава певцам! — Они мужают нас и делают творцами общих благ».

Прославил Костров и взятие Суворовым Варшавы, в котором отличился Ермолов.

Певец русской воинской славы, Костров неслучайно обратился к Гомеру. В то время вызревал «греческий проект» Екатерины и Потемкина — завоевание Константинополя и основание Греческой империи.

То, что он взялся за Оссиана, свидетельствует о его незаурядном чутье: он знал, что может импонировать русскому офицерству.

Начальник артиллерии 1-й армии молодой граф Кутайсов в тяжелейшем походе-отступлении 1812 года возил с собой томик костровского Оссиана.

Это говорит о многом.

В песнях Оссиана русского офицера-интеллектуала, возросшего на жестоком опыте турецких и польских войн, должен был привлекать романтический культ героической смерти, смертельного конфликта, который разрешался кроваво и беспощадно. Для той жизни, которую они вели, им необходимо было идеологическое обоснование помимо официальной имперско-патриотической идеи.

Для того чтобы не щадить ни своей, ни чужой жизни, людям склада Ермолова и Кутайсова нужен был вдохновляющий миф. Для Ермолова с его высокими мечтаниями и «неограниченным честолюбием» это было особенно важно.

Николай Николаевич Муравьев, впоследствии верный сподвижник Ермолова, сам прошедший горнило 1812 года, вспоминал: «Кутайсов был приятель Ермолову — молодой человек с большими дарованиями, от которых можно было много ожидать в будущем. Накануне сражения (мне это недавно рассказывал сам Алексей Петрович) они вместе читали „Фингала“, как Кутайсова вдруг поразила мысль о предстоящей ему скорой смерти; он сообщил беспокойство свое Ермолову, который ничем не мог отвратить дум, внезапно озаботивших его приятеля». Это был канун Бородина.

Есть и еще один вариант этой сцены: Ермолов, посмотрев на Кутайсова, сказал ему, что он предвидит его смерть в предстоящей битве.

Они неслучайно читали в эти дни именно Оссиана, и неслучайно это чтение в их сознании окрашивало ожидание смертельной битвы в мрачно роковые тона.

Что мог декларировать Кутайсов под Вязьмой, за несколько дней до Бородина? Судя по утверждению Граббе, это был мрачный текст, соответствовавший настроению молодого генерала — скорее всего, это был пассаж, возвещающий скорую гибель и самого молодого Картона, и других героев.

«Познай, вещаю я, познай; душа моя собственным воспламеняется жаром, и я бестрепетен среди тысящи сопостат, хотя сильные мои от меня далече. Но меч мой уже сотрясается на бедре моем, желая блистать в моей деснице.

Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем».

Здесь, как видим, для русского офицера сконцентрирован зловещий смысл происходящего: готовность к подвигу, чреватому гибелью, равно как и уверенность в гибели «сопостатов», «сынов земли дальния».

В канун Бородина они читали «Фингала». Тут уже невозможно хотя бы гипотетически вычленить подходящий текст, ибо Фингал — сквозной герой огромного эпоса. Но очевидно, что именно свирепый романтизм Макферсона идеально соответствовал мироощущению и Кутайсова, и Ермолова.

Представление о мире как об арене вечной войны, где в живых остается сильнейший, представление о человеке достойном, как о воине, живущем по законам боя, совмещалось с ожесточенной мстительностью, охватившей Ермолова. Его жестокость по отношению к противнику проистекала из законов героически безжалостного мира, наиболее отчетливо представленного в оссиановском эпосе.

Куртуазное благородство Ариосто, жизненный стиль «шевалье» — все это осталось далеко позади.

Надвигалось Бородино — сконцентрированная в считаные часы эпопея, по высокой доблести и абсолютной жестокости своей вполне соответствующая кровавым пиршествам Оссиана.

Помимо столь несомненных стимулов — патриотический пыл, солдатский долг, ненависть к агрессору — воинам интеллектуального уровня Ермолова и Кутайсова не менее важно было ощущать себя персонажами героического мифа и иметь право жить по его суровым законам. «Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем»…

В день Бородина они вместе пойдут на верную смерть, и только «особое счастие» Ермолова спасет его. Они вместе участвовали в самоубийственной атаке — хотя Кутайсову надлежало быть в совершенно ином месте. Потому что к этому моменту были друзьями. Что было не всегда.

Когда Ермолов писал в воспоминаниях, что он первый познакомил Кутайсова с опасностями войны, то имел в виду бой под Голимином, где он, 29-летний полковник, ветеран трех кампаний, командовал артиллерийской бригадой, а 22-летний генерал-майор Кутайсов получил боевое крещение.

Затем был конфликт после сражения при Эйлау, когда, по мнению Ермолова, Кутайсов получил орден Святого Георгия 3-й степени, причитавшийся ему. И вообще, баловень судьбы, сын павловского фаворита, с детства хорошо знакомый Александру, делавший карьеру легко и весело, должен был раздражать Ермолова, с 1796 года тянувшего лямку офицера без протекции, прошедшего крепость, ссылку, опалу, кровавые сражения…

Но в канун Бородина все это было позади.

Читая вместе Оссиана, они словно бы давали друг другу клятву боевой верности.

14

17 августа в лагерь под Царевым Займищем прибыл главнокомандующий светлейший князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов. Его приезд вызвал бурю энтузиазма в войсках, но, вопреки намерениям Барклая и чаяниям армии, Кутузов продолжал отступление.

Багратион, потерявший надежду возглавить обе армии, яростно отреагировал на появление Кутузова. «Хорош и сей гусь, который назван князем и вождем, — писал он Ростопчину. — Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет к вам, как и Барклай. <…> Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи да интриги».

Барклай испытывал горечь не меньшую, чем князь Петр Иванович. Но его реакция была принципиально иной: «В звании главнокомандующего, подчиненного князю Кутузову, я знаю свои обязаннос