Есенин и Дункан. Люблю тебя, но жить с тобой не буду — страница 7 из 40

Я вспомнил об этом разговоре много лет спустя, наткнувшись во вступлении к 6-й главе «Мертвых душ» на следующие строчки: «…то, что пробудило бы в прежние годы живое движение в лице, смех и неумолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание храпят мои недвижные уста. О, моя юность! О, моя свежесть!»

Над «Пугачевым» Есенин работал много, долго и очень серьезно. Есенин очень любил своего «Пугачева» и был им поглощен. Еще не кончив работу над поэмой, хлопотал об издании ее отдельной книжкой, бегал и звонил в издательство и типографию и однажды ворвался на Пречистенку торжествующий, с пачкой только что сброшюрованных тонких книжечек темно-кирпичного цвета, на которых прямыми и толстыми буквами было оттиснуто: «Пугачов».

Он тут же сделал на одной из них коротенькую надпись и подарил книжку мне. Но у меня ее очень быстро стащил кто-то из есенинской «поэтической свиты». Я заметил эту пропажу лишь тогда, когда Есенин и Дункан уже колесили по Европе. Было очень досадно, тем более что я не запомнил текста дарственной надписи. Такая же участь постигла и книжку, подаренную Есениным Ирме Дункан.

Айседоре на экземпляре «Пугачева» Есенин сделал такую дарственную надпись: «За все, за все, за все тебя благодарю я…» (Есенин любил Лермонтова, прекрасно знал его стихи, и такая интерпретация лермонтовской строки не шла от незнания текста.)

В этом экземпляре Есенин подчеркнул заключительные строки:

…Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…

Я только один раз видел Есенина пишущим стихи. Это было днем: он сидел за большим красного дерева письменным столом Айседоры, тихий, серьезный, сосредоточенный.

Писал он в тот день «Волчью гибель». Когда я через некоторое время еще раз зашел в комнату, он, без присущих ему порывистых движений, как будто тяжело чем-то нагруженный, поднялся с кресла и, держа листок в руках, предложил послушать…

Между прочим, на одном из заседаний «есенинской группы» Института мировой литературы имени Горького, подготавливавшей к изданию полное собрание сочинений С. Есенина в 5-ти томах, возник спор: как читать 17-ю и 18-ю строки этого стихотворения:

Пусть для сердца тягуче колка

Эта песня звериных прав…

или:

Пусть для сердца тягуче колко.

Это песня звериных прав!..

Остановились на втором варианте. Но я был первым слушателем этого стихотворения в исполнении самого Есенина. Есенин читал: «Пусть для сердца тягуче колка эта песня звериных прав». Однако противопоставить восприятие на слух мнению «есенинской группы», в работе которой я тоже принимал участие, я не мог: текстологических доказательств у меня не было.

Под заглавием «Волчья гибель» стихотворение это было несколько раз опубликовано, но в беловом автографе Есенин вычеркнул название, теперь оно озаглавлено первой строкой: «Мир таинственный, мир мой древний…»

Между прочим, тот самый Ваня Старцев, который стал потом руководителем «Стойла Пегаса», а в будущем – уважаемым редактором Иваном Ивановичем Старцевым, доброжелательным, хорошим человеком, упоминая в своих воспоминаниях о есенинской «своеобразной манере в работе» – заранее вынашивать в голове материал, а потом «быстро и легко облекать его в стихотворный наряд», – пишет, что ему «показалось однажды до поразительности странной та быстрота, с какой было написано (по существу, оформлено на бумаге) стихотворение «Волчья гибель».

Есенин прочитал Старцеву написанную им с маху «Волчью гибель». А далее Иван Иванович пишет: «Стилистическая отделка записанного стихотворения производилась им уже спустя некоторое время по мере того, как он прислушивался к собственному голосу и чтению». Вот в этом и разгадка: Есенин прочитал Старцеву «стилистически отделанную» и написанную им ранее на Пречистенке «Волчью гибель». И читал он это стихотворение на Пречистенке не только мне. А в «Стойле Пегаса», по словам Старцева, прочитал его впервые в тот же день, когда прочитал ему.

Русский язык Есенин любил страстно, знал многие говоры и наречия, знал и древнеславянский.

– Бях, бяше, бяшеть… Бых, бы, бысть, – смеясь, тарабанил он и тут же добавлял что-то и о канувшем в вечность «двойственном» числе, и об утраченных «счетном» и «местном» падежах, которые хотя и исчезли из грамматики, но остались жить и в литературном языке, и в разговорном.

Есенина возмущали печатные и устные языковые небрежности.

Не случайностью является и то, что Есенин не изучал ни одного иностранного языка.

Как-то в разговоре он сказал мне, что ему «это мешало бы». В одном письме из Америки Есенин писал: «…Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски».

Он часто затевал игру в «отыскивание» корней. Усаживал поэтов из своей «свиты» и меня в кружок и предлагал называть любые слова. Не успевал кто-нибудь назвать слово, как Есенин буквально «выстреливал» цепочкой слов, «корчуя» корень.

– Стакан! – кричал кто-нибудь из нас…

– Сток – стекать – стакан! – «стрелял» Есенин.

– Есенин! – подзадоривал кто-то.

– Осень – ясень – весень – Есенин! – отвечал он.

Обладая несметными россыпями слов, он в тот период, когда мне привелось общаться с ним, может быть, под влиянием своего имажинистского окружения, бросался иногда на какие-то совсем не нужные ему эксперименты.

Однажды, когда он до окончательного переезда на Пречистенку жил еще в Богословском переулке, я заехал к нему днем и застал его сидящим на полу, окруженным разбросанными повсюду маленькими, аккуратно нарезанными белыми бумажными квадратиками.

Не поднимаясь, он радостно объявил мне:

– Смотрите! Замечательно получается! Такие неожиданные сочетания!

На обратной стороне бумажек были написаны самые разнообразные, не имеющие никакого отношения друг к другу слова. Есенин брал по одной бумажке справа и слева, читал их, отбрасывал, брал другие и вдруг вспыхивал, оживлялся, когда какое-нибудь случайное и невероятное сочетание будоражило его мысль, вызывая метафоры, которые, как он выразился, «никогда не пришли бы сами в голову!»

– Зачем вам это нужно? – удивился я. – Ведь это чистая механика!

Есенин рассмеялся, смешал бумажки и вскочил с пола:

– Я поеду с вами! Вы на извозчике? На Пречистенку? – И быстрыми мелкими шагами устремился по коридору к выходу.

Мне довелось еще раз увидеть эти «квадратики», на которых характерным почерком Есенина (буквы не соединяются и рассыпаны, как зерна) написано: «снег», «огонь», «лист», «осень», «дерево», «горит», «плачет», «жует», «падает», «синий», «розовый», «красный».

На одной из выставок, организованных Литературным музеем, они фигурировали в качестве экспоната, демонстрирующего «метод» поэта. Табличка гласила: «Слова на отдельных листочках бумаги, которые Есенин раскладывал, составляя различные комбинации стихотворных строк».

Это меня огорчило. Ведь он стремился к пушкинской ясности, а не к сочетанию слов, взятых слева и справа. Игра в «слова» была всего лишь чудачеством, забавой…

Вот что нашел К. Зелинский в записях А. Серафимовича о Есенине:

«С огромной интуицией, с огромным творчеством, единственный в наше время поэт. Такой чудовищной способности изображения тончайших переживаний, самых нежнейших, самых интимнейших – ни у кого из современников. И огромная, все ломающая смелость эпитетов, сравнений, выражений, поэтических построений. Сам. ни у кого не спрашивая, никому не подражая… Чудесное наследство». Серьезнее было ранее увлечение «триптихами богородицы», культом «рогожной», «сермяжной» Руси, след детских лет и влияния на Есенина поэзии Николая Клюева, его «духовного отца» и «наставника» в годы юности.

…В 1915–1916 годах в концертах знаменитой исполнительницы русских народных песен Плевицкой появился новый участник. В аккуратной синей поддевке, в смазных сапогах и с подстриженными под скобку волосами, приглаженными растительным маслом, он выходил «первым номером» на эстраду, низко, в пояс кланялся публике, разгибался и, помолчав, говорил, резко «окая»:

– Я не поэт, а мужик.

Это был Николай Клюев. Одна из его книг – «Сосен перезвон» – имела успех. Клюева заметил Блок.

Соблазнившись путешествиями, я, не бросая журналистики, несколько лет работал в крупнейшей российской гастрольной организации, возглавляемой очень интересным человеком – В. Н. Афанасьевым. (В свое время он был приговорен царским судом к смертной казни через повешение за революционную деятельность, но бежал из тюрьмы и жил под чужой фамилией.) Здесь я и столкнулся с Клюевым.

Трудно было разгадать этого «мужика». Он был умен, а «работал под дурачка». Был хитер, а старался казаться простодушным. Был невероятно скуп, а прикидывался добрым. В одной из поездок, когда он на ходу пробирался из вагона в вагон, ветром унесло его шапку. Несмотря на предзимнее время, Клюев до конца поездки так и не купил новой, потому что в Москве у него была вторая шапка.

Вокруг шеи он наматывал шарф необычайной длины. Причем невероятно медленно и методически, и этим почему-то приводил всех нас в бешенство.

Помню, как мы, направляясь из Москвы на концерт Плевицкой во Владимир, сели в новенький вагон III класса – «зеленый», – в поезде местного сообщения не было ни «желтых», ни «синих».

В купе Клюев начал разматывать свой шарф, предварительно заняв себе «верхнюю полочку» (его выражение) каким-то аккуратненьким деревянным чемоданчиком. Мы нетерпеливо ждали конца этой процедуры, так как собирались играть в карты. На этот раз Клюев разоблачался дольше, чем обычно. Мы готовы были растерзать его. Когда он наконец тщательно сложил шарф наподобие подушки и, осторожно взобравшись на полку, замер, мы заговорщицки переглянулись и, убедившись, что Клюев мгновенно заснул, стали тут же надевать свои пальто и шляпы, схватили чемоданы и разбудили Клюева: