Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска, когда ему удавалось по черепу, пролежавшему зиму под снегом, восстановить облик жертвы преступления и тем самым способствовать торжеству правосудия. И уж совсем трудно было оторваться от пугающе достоверных физиономий неандертальцев и прочих наших пещерных предков.
Все же в конце этих двух недель я порядком устал от своего необычного однопалаточника — слишком много было разговоров, а я еще был слаб. И как-то раз, решив взять инициативу в свои руки, я сказал ему: «Есть одна проблема, Михаил Михайлович, которую можете решить только Вы. Все-таки вопрос о реальности старца Федора Кузьмича, о котором так превосходно рассказал нам Толстой, совершенно неясен. Обстоятельства смерти императора Александра покрыты тайной. С чего это вдруг здоровый, молодой (47 лет!) мужчина, так странно державший себя в последние годы своего царствования, совершенно неожиданно умирает в забытом богом Таганроге? Тут может быть и не все ладно. И кому, как не Вам, Михаил Михайлович, вскрыть гробницу императора, которая в соборе Петропавловской крепости, восстановить по черепу лицо покойного и сверить его с богатейшей иконографией Александра? Вопрос будет раз и навсегда снят!»
Герасимов как-то необыкновенно ядовито рассмеялся. «Ишь какой умник! Я всю жизнь об этом мечтал. Три раза обращался в Правительство, прося разрешения вскрыть гробницу Александра. Последний раз я это сделал 2 года тому назад. И каждый раз мне отказывают. Причин не говорят. Словно какая-то стена!» Сообщение Михаила Михайловича меня взволновало. В моем изощренном в выдумывании всякого рода гипотез о природе космических объектов мозгу одна удивительная догадка о причине отрицательного ответа директивных органов на просьбу знаменитого ученого сменяла другую. «Уж не подтверждением ли правдивости легенды о старце Федоре Кузьмиче является столь странная позиция властей? Ведь не постеснялись же вскрыть гробницу Тамерлана задень до начала Отечественной войны, существенно осложнив мобилизацию в Средней Азии. Может быть они усмотрели в поведении императора намек на то, что непристойно цепляться всеми силами за мирскую власть?»
Через полтора месяца я выписался из больницы. Началась новая жизнь, появились новые заботы. И я постепенно стал забывать и Герасимова, и проблему Федора Кузьмича. Скоро я узнал, что Герасимов умер — а какой был бодрый, весь переполненный планами!
Прошло еще 10 лет. Как обычно, рубеж февраля-марта я проводил в Малеевке, в доме творчества писателей. Дни проходили однообразно и очень хорошо: завтрак, лыжи, обед, сон, кино — чаще всего скверное. Вечером прогуливался по Большому кругу с компанией знакомых, полузнакомых и незнакомых людей. В числе прочих я изредка совершал такой круг с неизвестным мне до этого человеком — кряжистым стариком Степаном Владимировичем. У него были необыкновенно густые сизые брови, из-под которых сверкали голубизной совершенно детские глаза. Он был старый моряк, участник гражданской войны, потом красный профессор; еще недавно читал в каком-то вузе курс политэкономии. На удивление хорошо знал русскую литературу. И вообще старик был занятный.
Как-то морозным вечером мы совершали с ним обычный круг, и вдруг Степан Владимирович спрашивает меня: «А что бы Вы, Иосиф Самойлович сказали, если бы я сообщил Вам, что вот так же ясно, как вижу Вас (в этот момент мы проходили под фонарем), я видел в полном параде графа Орлова Чесменского?» Я стал лениво соображать: граф Алексей Орлов, брат фаворита Екатерины Второй, умершей в 1796 году. Он, по-видимому, был моложе императрицы, но вряд ли он умер позже 1810 года…» «Я сказал бы Вам, что Вы обознались», — вежливо ответил я.
Засмеявшись, Степан Владимирович поведал мне удивительную историю. Как хорошо известно, во времена голода 1921 года был издан знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно менее известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывавший вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет изъятия из захоронений ценностей в фонд помощи голодающим. Мой собеседник — тогда молодой балтийский моряк — был в одной из таких «гробокопательных» команд, вскрывавшей на Псковщине, в родовом поместье графов Орловых их фамильный склеп. И вот, когда вскрыли гробницу, перед изумленной, занятой этим кощунственным делом командой предстал совершенно нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф. Особенных сокровищ там не нашли, а графа выбросили в канаву. «К вечеру он стал быстро чернеть», — вспоминал Степан Владимирович.
Но я его уже больше не слушал. «Так вот оно в чем дело! — думал я. — Так вот почему Михаилу Михайловичу не разрешили вскрывать царскую гробницу в соборе Петропавловской крепости! Там просто сейчас ничего нет — совсем, как в склепе графа Орлова!» И я по ассоциации вспомнил парижское аббатство Сен Дени, где похоронены все короли Франции от Каролингов до Бурбонов. И на всех надгробиях у мраморных королев и королей были отбиты носы. Это следы «работы» санкюлотов, ворвавшихся в аббатство в августе 1792 года.
Долго я тогда ходил среди покалеченных мраморных властелинов Франции. Когда я из мрака аббатства вышел на освещенную ярким солнцем площадь, первое, что я увидел, была дощечка с названием улицы, вливавшейся в площадь. На дощечке была надпись: «Rue Vladimir Illitch». Сен Дени — эта старая парижская окраина — издавна образует часть так называемого «Красного пояса Парижа».
Укрепи и наставь…
Мне было совсем худо. Похоже на то, что я умирал. 5-го ноября мой сын Женя привез меня в хорошо знакомую академическую больницу, что на улице Ляпунова, с обширнейшим инфарктом миокарда. Это был второй инфаркт, и он вполне мог оказаться последним. Одетый в осеннее пальто, я лежал в холодном помещении приемного покоя больницы на каком-то устройстве, смахивающем на катафалк. Дежурная сестра не торопилась меня госпитализировать — она была занята оформлением какого-то немолодого пациента, у которого вся физиономия была покрыта синяками и ссадинами. В ожидании своей очереди я попросил у стоящего рядом очень мрачного Жени газету, которую он, как я помнил, вынул из почтового ящика, прежде чем сесть со мной в машину скорой помощи. Почему-то я был очень спокоен. В газете сразу же бросилось в глаза траурное объявление: Союз писателей и прочие учреждения и организации с глубоким прискорбием извещали о кончине Всеволода Кочетова. Совершенно неожиданно я стал громко хохотать. Все присутствующие с испугом уставились на меня, а я продолжал смеяться. Мысль о том, что я могу умереть практически одновременно с этим типом, показалась мне почему-то невыразимо смешной. Как я уже говорил, в последующие часы моя жизнь висела на волоске, а та положительная эмоция, которую я получил от траурного объявления, по-видимому, склонила чашу весов в сторону моего выживания… Этот пример показывает, как сложна и вместе с тем ничтожна цепь событий, обеспечивающая существование нашего «я».
Еще три недели я чувствовал себя очень скверно. Особенностью инфаркта является утрата ощущения надежности систем, функционирование которых есть синоним жизни. Очень ясно сознаешь, что в любую секунду, «без предупреждения», машина может остановиться. Сознание того, что эта машина — ты сам, придает этому ощущению непередаваемую окраску.
Лежа в своей отдельной палате, я стал постепенно устанавливать контакты с внешним миром через посредство моего маленького приемника «Сони». Я по нескольку часов в день слушал разного рода вражьи голоса. Эти голоса очень много внимания уделяли тогда личности Андрея Дмитриевича Сахарова и его супруги, давно известной мне под именем «Люся», хотя по паспорту ее имя было Елена. Ее все время тягал на допрос прокурор тов. Маляров. Каждый день академическая чета сообщала иностранным журналистам все перипетии своих сложных отношений с властью, так что я был в курсе дела.
Как-то, прослушав очередную порцию подобного рода новостей, я забылся в полудремоте. Когда я очнулся по причине какого-то шума, я понял, что я уже не на этом свете. Судите сами, что же я мог подумать другое: в пустой палате рядом с моей койкой стояли собственной персоной академик Сахаров и его супруга! Когда до меня наконец дошло, что это не наваждение, я, естественно, обрадовался, увидев давно мне знакомую чету. Тут же выяснилась и причина их появления в академической больнице. Это была неплохая идея — спастись от тов. Малярова в означенной больнице. И вот вчера, в пятницу вечером, они, как снег на голову, свалились на дежурного в приемном покое. Этого дежурного можно было, конечно, пожалеть. Ему надо было решать непростую задачу. В конце концов, после консультации с больничным начальством было принято соломоново решение: академика — в отдельную палату-люкс (никуда не денешься — закон есть закон!), а его жену определить в общую палату! Возмущенные этим произволом, супруги пришли ко мне (они каким-то образом знали, что я в больнице) как к «старожилу этих мест» дабы посоветоваться, как с этим безобразием бороться. «Только не надо устраивать пресс-конференцию, — сказал я. — В выходные дни тут никакого начальства нет. Потерпите еще два дня — и в понедельник вас воссоединят». Так оно и вышло.
Начался новый, очень яркий этап моей больничной жизни. В спешке бегства от тов. Малярова супруги, подобно древним иудеям, бежавшим из плена египетского, забыли одну важную вещь. Если упомянутые евреи забыли дрожжи, то академическая чета забыла транзисторный приемник. По этой причине каждый вечер после ужина Андрей Дмитриевич либо один, либо вместе с женой приходил ко мне в палату слушать всякого рода голоса. Трогательно было смотреть на них, когда они, сидя у моей постели и слушая радио, все время держали друг друга за руку. Даже молодожены так не сидят… Забавно, конечно, было слушать с ними вместе по «Би-Би-Си», что, мол, академика Сахарова насильно доставили в больницу и московская прогрессивная общественность этим обстоятельством серьезно обеспокоена…
Моя больничная жизнь по причине регулярных визитов Андрея и Люси значительно осложнилась. Сразу вдруг резко увеличилось количество посещений палаты разного рода гостями. Многих из них я до этого не видел долгие годы. Визиты были преимущественно вечерние — каким-то образом они пронюхали время посещения моей палаты знаменитой супружеской парой. Частенько, когда мы вечерами слушали радио, неожиданно приоткрывалась дверь и оттуда высовывалась какая-нибудь совершенно незнакомая и весьма несимпатичная физиономия. Гости рассказывали мне, что в ожидании прихода ко мне Сахаровых по всему коридору сидели ходячие больные — основной контингент академической больницы. Задолго до того, как академик и его супруга проследуют по коридору моего отделения ко мне в палату, этот конти