Эшелон — страница 10 из 66

— Почти мои ровесники.

Задумалась. Посмотрела на меня искоса. Спросила:

— А если я тебе, Петья, принесу пополнение, а?

Сперва я не разобрал, о чем речь, переспросил:

— Что-что?

— Сына тебе рожу или дочь, — сказала Йрна. — Ты кого хочешь?

И засмеялась — отрывисто, будто вскрикивая. Не люблю, когда она смеется. Лучше б улыбалась. Но она ни разу не улыбнулась. Покраснев, кое-как пересилив смущение, я ответил:

— Родить-то родишь, а что с ним делать? Кем он будет считаться, ребенок, — русским ли, немцем…

— Это был бы мой ребенок. — Эрна перестала смеяться. — И твой… Но не беспокойся, ребенка пока не будет.

"Пока-то пока, а все-таки", — подумал я, продолжая дурацки краснеть и потеть.

— Ну, не расстраивайся, мой милый, не сердись. — И Эрна поцеловала мне руку.

— Не сержусь, — сказал я, хотя действительно ощутил нечто вроде досады.

Сказанула черт-те что, а теперь целует руки — у мужика. Мда.

Ну, а ежели она и впрямь забеременеет? Родит мне наследника?

Куда я с ним денусь? И куда она денется? А руки целовать взяла за моду с тех пор, как фрау Гарниц полегчало. Я попросил полкового врача осмотреть ее. Он осмотрел, принес порошки, пилюли и мази, фрау Гарниц стала лечиться, и однажды Эрна поцеловала мою ладошку.

— Спасибо за маму. Она встает, скоро будет ходить.

А потом начала целовать мне руку после каждой нашей близости. Я сказал:

— Эрна, не надо.

Она ответила:

— Я очень люблю тебя и благодарю за все. И ты позволь мне… Позволишь?

— Ну, пожалуйста, как хочешь.

Я был не в своей тарелке. После близости я тоже бывал благодарен ей за теплоту, за ласки, за нежность. Но у самого не было потребности поцеловать ей руку. А вот она целовала. И мне было неловко, нехорошо оттого, что она испытывает эту потребность, а я нет.

— Не сердись, не сердись, — говорила Эрна, — я не рожу. Ты хороший, я не сделаю тебе неприятное… Ты очень хороший!

"Это в сравнении с другими, — подумал я. — А так — какой там хороший?"

Я поцеловал Эрну, потрепал по щеке. Она сказала:

— Петья, а правда, что нас выселят?

— Кого вас? Тебя с матерью?

— Немцев, которые живут в Пруссии.

— Откуда взяла?

— В городе все немцы об этом говорят. Нас выселят в Германию, а Восточную Пруссию заберут себе русские или поляки.

Это правда?

— Мне не докладывали, — сказал я.

— Не хочу отсюда уезжать, — сказала Эрна. — И куда столько немцев разместят?

Что верно, то верно, трудно будет разместить переселенцев — уж больно плотно населена Восточная Пруссия, она нашпигована городами, городками, селами, фольварками, на каждом шагу поселение. Да ладно, как-нибудь перемогутся, наш народ и не то вынес. За войну надо расплачиваться. Поэтому вполне возможно, что пруссаков стронут с насиженных мест.

Я подумал об этом, но Эрне ничего не сказал. Она-то при чем?

Тут ее беда, а не вина. Заварили кашу главари, расхлебывать же приходится всей нации. Эрна сказала:

— Если бы ты знал, как я ненавижу фюрера и его свору, тех, кто развязал войну. Будь они прокляты!

— Их будут судить, — сказал я. — Хотя в печати сообщалось, будто Гитлер и Геббельс покончили с собой.

— Трусы! Боялись держать ответ. Подлые трусы и убийцы! — Щеки Эрны побледнели, губы скривились. — Будь они прокляты!

И будь прокляты все мы, немцы!

Она еще сильней побледнела, плечи ее передернулись. Что же, это было прозрение, жестокое, неумолимое, запоздалое. К концу войны многие немцы стали прозревать.

Ей досталось вдоволь горького. Да и мне. Но мы живы и будем жить. А сколько людей не будет? Вот и перед ними, павшими товарищами, я также виноват. Может быть, я должен был погибнуть заодно с ними. Временами я почти уверен в этом. А временами чертовски хочется жить, радоваться жизни и брать от нее все, что положено живущему на земле.

Разговор с Трушиным. О чем? Не о чем, а о ком. Об Эрне.

Трушин сказал мне как бы невзначай:

— Расстанься с немочкой, Петро. Что, русских баб не хватает? Оглянись вокруг…

— Хватает. Но пойми, так получилось. Прикипел к ней. Временами мерещится: люблю ее, немку, по-настоящему…

Сказал и вспомнил: по-настоящему — это ее выражение, Эрны.

Трушин сморщился.

— Вот уж точно: тебе мерещится! Осенись крестом — и сгинет наваждение!

Изволит шутить? И отчего затеял этот разговор? По собственной инициативе? Вдруг озарило:

— Тебя замначподива подбил?

Трушин малость смутился:

— На данный разговор? Ну, он, что из этого?

— Ничего… Но можете вы понять: немка тоже человек?

— Кто ж спорит, человек. Однако время, ситуация неподходящие…

— Мы всегда интернационалисты!

— Даешь, Глушков! Нашел на чем демонстрировать интернационализм! По-твоему выходит, ласкать немочку — святое даже дело…

— Ничего не выходит. — И я смутился. — Просто так получилось… И к тому же немки и немцы начнут меняться после войны…

— Дай-то бог.

— Я в том уверен…

— Слушай, Петро, ты же всемирно известный скромник по женской линии. Соблазнила тебя, что ли?

— Пошел к черту!

— Приворожила? Опоила зельем?

— Я сказал: иди к черту!

— Вот и побеседуй с таким… Ладно, будем считать: поручение замначподива выполнил. А углубляться в данную тему не буду: слишком интимна, так ведь?

— Воистину так, милый ты мой замполит! Отчепись, как говорят у нас на Дону. Я же не маленький, сам за себя отвечу…

— Ну и отвечай. Мой долг — предупредить…

— Уже предупреждали.

— Ох и упрямый ты осел, Петро!

— Благодарю за добрые слова.

— Не за что.

И мы рассмеялись — вроде бы ни с того ни с сего. Рассмеялись, впрочем, невесело. И уж вовсе мне стало грустно, когда Трушин добавил доверительным, дружеским тоном:

— Я тебя понимаю, Петро. Понимаю, но одобрить не могу. Извини.

Я с вечера знал, куда мы пойдем утром. Нас, офицеров, после обеда оставили, и командир полка объявил, чем подразделения займутся завтра. Новость была ошеломляющая, и сразу забылся казус за обеденным столом.

К обеду я опоздал — задержался в штабе дивизии, куда выезжали с комбатом на инструктаж по караульной службе, — в столовую мы вошли, когда уже раздавали второе. Комбат и я попросили разрешения присутствовать, командир полка кивнул. Комбат пошел к голове стола, я — к хвосту: за каждым был закреплен стул согласно чину. У нас принято говорить: "Приятного аппетита". Мне это пожелание давно казалось сусальным, мещанистым, и я решил на сей раз избежать его, шутливо сказал соседям:

— Волчьего аппетита!

Кто-то рассмеялся, кто-то обронил: "Спасибо, тебе того же", начальник же штаба скрипуче произнес на всю столовую:

— Товарищ Глушков, к вашему сведению: мы люди, а не волки!

Гляжу на него — майор бурачно-красный, злой. Неужели я сморозил что-нибудь? Или шутка не дошла до майора, большим умом он не отличается. Надо было бы сказать: "Хорошего аппетита!" — и он бы не разозлился. Мне неудобно, я смущен. И всем неудобно, кроме майора. Оп скрипит:

— Вы поняли, лейтенант Глушков?

Я собираюсь ответить: "Так точно, товарищ майор", привстаю и цепляю за скатерть — тарелка с супом опрокидывается на меня.

Стою дурак дураком, с макаронинами на гимнастерке…

А командир полка сообщил нам: завтра будем тренироваться в посадке в эшелоны, выделен один железнодорожный состав, поэтому будет составлен график, какому подразделению в какой день тренироваться.

Перед ужином начальник штаба собрал офицеров, зачитал инструкцию о том, как грузиться в эшелоны, и перечислил подразделения, выделенные для тренировки завтра; была названа и моя рота.

Я слушал майора, стараясь не думать, почему у багроволицего, тучного человека скрипучий, въедливый голос. Я старался думать о том, как получше подготовить личный состав к необычным завтрашним занятиям.

Накачал командиров взводов и моего заклятого друга Колбаковского. С той поры, как меня назначили ротным, старшина переменился — сама учтивость и предупредительность. Хитер старый служака, на всякий случай перестроился: пу как из временного стану постоянным? А вообще-то он толковый хозяйственник, хотя и комбинатор, за ним нужен догляд. Опытен, трудолюбив, требователен. Сдается, не было веских причин конфликтовать с ним, я раздувал, прыткий, самоуверенный вьюнош.

Подспудная, копошилась, саднила мысль: тренируют в погрузке на поезд, — значит, дивизию повезут. Куда? На родину, конечно! Но куда конкретно? Родина необъятна.

Солдаты еще как будто не знали о предстоящих занятиях — я должен был объявить им на вечерней поверке, — но уже по всем углам слышу: скоро нас повезут домой! Даже места называют.

Правда, разнобой: тот Рязань предсказывает, тот — Казань, тот — Вологду. Откуда берут сведения? Из сообщений ОБС — одна баба сказала. Женщины болтливы, это факт. Однако и мы, мужики, не всегда им уступаем. Почему Вологда? Почему не Сызрань? Ейбогу, болтуны.

Но поразительней всего то, что о тренировочных посадках в эшелон знала и Эрна. Ночью она сказала мне:

— Будете садиться в эшелон? Завтра учеба, а послезавтра и в самом деле уедешь?

И схватила мои руки, принялась целовать. Я еще не раздевался, еще не было между нами ничего, а она целовала и целовала мои руки, и я ощутил на них мокрое, теплое.

— Не плачь, Эриа. Когда-нибудь я ведь должен уехать.

— Понимаю. Но без тебя будет тяжело. Вот в городе все радуются, когда русские солдаты уезжают домой, и мама радуется.

А я тоскую, я понимаю: сейчас уезжают они, а потом уедет и мой Петья… Ты мой?

— Твой, твой.

— Иди ко мне…

Я не высыпался, по утрам лень было вставать, хотелось поваляться, побыть с Эрной. Но в это утро поднялся решительно.

Умылся холодной водой из крана. Побрился, изучив в зеркальце свою исхудавшую, осунувшуюся физиономию — в подглазьях синева. Насвистывал опереточный мотивчик и разумел, почему у меня настроение отменное. Потому что сегодня учимся посадке в эшелон, а завтра либо послезавтра, глянь, и натурально уедем. Домой, в Россию!