— Почти мои ровесники.
Задумалась. Посмотрела на меня искоса. Спросила:
— А если я тебе, Петья, принесу пополнение, а?
Сперва я не разобрал, о чем речь, переспросил:
— Что-что?
— Сына тебе рожу или дочь, — сказала Йрна. — Ты кого хочешь?
И засмеялась — отрывисто, будто вскрикивая. Не люблю, когда она смеется. Лучше б улыбалась. Но она ни разу не улыбнулась. Покраснев, кое-как пересилив смущение, я ответил:
— Родить-то родишь, а что с ним делать? Кем он будет считаться, ребенок, — русским ли, немцем…
— Это был бы мой ребенок. — Эрна перестала смеяться. — И твой… Но не беспокойся, ребенка пока не будет.
"Пока-то пока, а все-таки", — подумал я, продолжая дурацки краснеть и потеть.
— Ну, не расстраивайся, мой милый, не сердись. — И Эрна поцеловала мне руку.
— Не сержусь, — сказал я, хотя действительно ощутил нечто вроде досады.
Сказанула черт-те что, а теперь целует руки — у мужика. Мда.
Ну, а ежели она и впрямь забеременеет? Родит мне наследника?
Куда я с ним денусь? И куда она денется? А руки целовать взяла за моду с тех пор, как фрау Гарниц полегчало. Я попросил полкового врача осмотреть ее. Он осмотрел, принес порошки, пилюли и мази, фрау Гарниц стала лечиться, и однажды Эрна поцеловала мою ладошку.
— Спасибо за маму. Она встает, скоро будет ходить.
А потом начала целовать мне руку после каждой нашей близости. Я сказал:
— Эрна, не надо.
Она ответила:
— Я очень люблю тебя и благодарю за все. И ты позволь мне… Позволишь?
— Ну, пожалуйста, как хочешь.
Я был не в своей тарелке. После близости я тоже бывал благодарен ей за теплоту, за ласки, за нежность. Но у самого не было потребности поцеловать ей руку. А вот она целовала. И мне было неловко, нехорошо оттого, что она испытывает эту потребность, а я нет.
— Не сердись, не сердись, — говорила Эрна, — я не рожу. Ты хороший, я не сделаю тебе неприятное… Ты очень хороший!
"Это в сравнении с другими, — подумал я. — А так — какой там хороший?"
Я поцеловал Эрну, потрепал по щеке. Она сказала:
— Петья, а правда, что нас выселят?
— Кого вас? Тебя с матерью?
— Немцев, которые живут в Пруссии.
— Откуда взяла?
— В городе все немцы об этом говорят. Нас выселят в Германию, а Восточную Пруссию заберут себе русские или поляки.
Это правда?
— Мне не докладывали, — сказал я.
— Не хочу отсюда уезжать, — сказала Эрна. — И куда столько немцев разместят?
Что верно, то верно, трудно будет разместить переселенцев — уж больно плотно населена Восточная Пруссия, она нашпигована городами, городками, селами, фольварками, на каждом шагу поселение. Да ладно, как-нибудь перемогутся, наш народ и не то вынес. За войну надо расплачиваться. Поэтому вполне возможно, что пруссаков стронут с насиженных мест.
Я подумал об этом, но Эрне ничего не сказал. Она-то при чем?
Тут ее беда, а не вина. Заварили кашу главари, расхлебывать же приходится всей нации. Эрна сказала:
— Если бы ты знал, как я ненавижу фюрера и его свору, тех, кто развязал войну. Будь они прокляты!
— Их будут судить, — сказал я. — Хотя в печати сообщалось, будто Гитлер и Геббельс покончили с собой.
— Трусы! Боялись держать ответ. Подлые трусы и убийцы! — Щеки Эрны побледнели, губы скривились. — Будь они прокляты!
И будь прокляты все мы, немцы!
Она еще сильней побледнела, плечи ее передернулись. Что же, это было прозрение, жестокое, неумолимое, запоздалое. К концу войны многие немцы стали прозревать.
Ей досталось вдоволь горького. Да и мне. Но мы живы и будем жить. А сколько людей не будет? Вот и перед ними, павшими товарищами, я также виноват. Может быть, я должен был погибнуть заодно с ними. Временами я почти уверен в этом. А временами чертовски хочется жить, радоваться жизни и брать от нее все, что положено живущему на земле.
Разговор с Трушиным. О чем? Не о чем, а о ком. Об Эрне.
Трушин сказал мне как бы невзначай:
— Расстанься с немочкой, Петро. Что, русских баб не хватает? Оглянись вокруг…
— Хватает. Но пойми, так получилось. Прикипел к ней. Временами мерещится: люблю ее, немку, по-настоящему…
Сказал и вспомнил: по-настоящему — это ее выражение, Эрны.
Трушин сморщился.
— Вот уж точно: тебе мерещится! Осенись крестом — и сгинет наваждение!
Изволит шутить? И отчего затеял этот разговор? По собственной инициативе? Вдруг озарило:
— Тебя замначподива подбил?
Трушин малость смутился:
— На данный разговор? Ну, он, что из этого?
— Ничего… Но можете вы понять: немка тоже человек?
— Кто ж спорит, человек. Однако время, ситуация неподходящие…
— Мы всегда интернационалисты!
— Даешь, Глушков! Нашел на чем демонстрировать интернационализм! По-твоему выходит, ласкать немочку — святое даже дело…
— Ничего не выходит. — И я смутился. — Просто так получилось… И к тому же немки и немцы начнут меняться после войны…
— Дай-то бог.
— Я в том уверен…
— Слушай, Петро, ты же всемирно известный скромник по женской линии. Соблазнила тебя, что ли?
— Пошел к черту!
— Приворожила? Опоила зельем?
— Я сказал: иди к черту!
— Вот и побеседуй с таким… Ладно, будем считать: поручение замначподива выполнил. А углубляться в данную тему не буду: слишком интимна, так ведь?
— Воистину так, милый ты мой замполит! Отчепись, как говорят у нас на Дону. Я же не маленький, сам за себя отвечу…
— Ну и отвечай. Мой долг — предупредить…
— Уже предупреждали.
— Ох и упрямый ты осел, Петро!
— Благодарю за добрые слова.
— Не за что.
И мы рассмеялись — вроде бы ни с того ни с сего. Рассмеялись, впрочем, невесело. И уж вовсе мне стало грустно, когда Трушин добавил доверительным, дружеским тоном:
— Я тебя понимаю, Петро. Понимаю, но одобрить не могу. Извини.
Я с вечера знал, куда мы пойдем утром. Нас, офицеров, после обеда оставили, и командир полка объявил, чем подразделения займутся завтра. Новость была ошеломляющая, и сразу забылся казус за обеденным столом.
К обеду я опоздал — задержался в штабе дивизии, куда выезжали с комбатом на инструктаж по караульной службе, — в столовую мы вошли, когда уже раздавали второе. Комбат и я попросили разрешения присутствовать, командир полка кивнул. Комбат пошел к голове стола, я — к хвосту: за каждым был закреплен стул согласно чину. У нас принято говорить: "Приятного аппетита". Мне это пожелание давно казалось сусальным, мещанистым, и я решил на сей раз избежать его, шутливо сказал соседям:
— Волчьего аппетита!
Кто-то рассмеялся, кто-то обронил: "Спасибо, тебе того же", начальник же штаба скрипуче произнес на всю столовую:
— Товарищ Глушков, к вашему сведению: мы люди, а не волки!
Гляжу на него — майор бурачно-красный, злой. Неужели я сморозил что-нибудь? Или шутка не дошла до майора, большим умом он не отличается. Надо было бы сказать: "Хорошего аппетита!" — и он бы не разозлился. Мне неудобно, я смущен. И всем неудобно, кроме майора. Оп скрипит:
— Вы поняли, лейтенант Глушков?
Я собираюсь ответить: "Так точно, товарищ майор", привстаю и цепляю за скатерть — тарелка с супом опрокидывается на меня.
Стою дурак дураком, с макаронинами на гимнастерке…
А командир полка сообщил нам: завтра будем тренироваться в посадке в эшелоны, выделен один железнодорожный состав, поэтому будет составлен график, какому подразделению в какой день тренироваться.
Перед ужином начальник штаба собрал офицеров, зачитал инструкцию о том, как грузиться в эшелоны, и перечислил подразделения, выделенные для тренировки завтра; была названа и моя рота.
Я слушал майора, стараясь не думать, почему у багроволицего, тучного человека скрипучий, въедливый голос. Я старался думать о том, как получше подготовить личный состав к необычным завтрашним занятиям.
Накачал командиров взводов и моего заклятого друга Колбаковского. С той поры, как меня назначили ротным, старшина переменился — сама учтивость и предупредительность. Хитер старый служака, на всякий случай перестроился: пу как из временного стану постоянным? А вообще-то он толковый хозяйственник, хотя и комбинатор, за ним нужен догляд. Опытен, трудолюбив, требователен. Сдается, не было веских причин конфликтовать с ним, я раздувал, прыткий, самоуверенный вьюнош.
Подспудная, копошилась, саднила мысль: тренируют в погрузке на поезд, — значит, дивизию повезут. Куда? На родину, конечно! Но куда конкретно? Родина необъятна.
Солдаты еще как будто не знали о предстоящих занятиях — я должен был объявить им на вечерней поверке, — но уже по всем углам слышу: скоро нас повезут домой! Даже места называют.
Правда, разнобой: тот Рязань предсказывает, тот — Казань, тот — Вологду. Откуда берут сведения? Из сообщений ОБС — одна баба сказала. Женщины болтливы, это факт. Однако и мы, мужики, не всегда им уступаем. Почему Вологда? Почему не Сызрань? Ейбогу, болтуны.
Но поразительней всего то, что о тренировочных посадках в эшелон знала и Эрна. Ночью она сказала мне:
— Будете садиться в эшелон? Завтра учеба, а послезавтра и в самом деле уедешь?
И схватила мои руки, принялась целовать. Я еще не раздевался, еще не было между нами ничего, а она целовала и целовала мои руки, и я ощутил на них мокрое, теплое.
— Не плачь, Эриа. Когда-нибудь я ведь должен уехать.
— Понимаю. Но без тебя будет тяжело. Вот в городе все радуются, когда русские солдаты уезжают домой, и мама радуется.
А я тоскую, я понимаю: сейчас уезжают они, а потом уедет и мой Петья… Ты мой?
— Твой, твой.
— Иди ко мне…
Я не высыпался, по утрам лень было вставать, хотелось поваляться, побыть с Эрной. Но в это утро поднялся решительно.
Умылся холодной водой из крана. Побрился, изучив в зеркальце свою исхудавшую, осунувшуюся физиономию — в подглазьях синева. Насвистывал опереточный мотивчик и разумел, почему у меня настроение отменное. Потому что сегодня учимся посадке в эшелон, а завтра либо послезавтра, глянь, и натурально уедем. Домой, в Россию!