«Если», 2001 № 11 — страница 61 из 64

и подчиняют его своим хаотическим законам, вытесняя всякую иную реальность за пределы человеческого общества.


Здесь даже свет ненастоящий — просто модулированное возбуждение зрительных нервов. Здесь подвержены саморазрушению даже те образы, где еще раньше черпал вдохновение автор — образы маргинальных групп, где еще сохранилось настоящее человеческое общение. Знаменитый мост «Золотые ворота» после землетрясения заброшен и превращен в коммуну бывших хиппи: конура на конуре лепится к опорам, тросам, словно гигантский муравейник, превращая индустриальный символ в постмодернистскую клоаку, барахолку, прибежище асоциальных элементов на обочине информационной магистрали. Но даже в такой конуре изгои не могут чувствовать себя в безопасности — все вокруг разрушается, гибнет, нигде нет убежища от бесчеловечной поступи интернациональных олигархических структур.


Гибсоновский стиль создается из фрагментов, обрывков, малозначащих деталей — перемешанных, кажется, случайным образом. Восьмицветные татуировки, велосипеды из армированного картона с противоугонным устройством, супердорогие телевизионные адвокаты и безногие нищие на улицах гетто. Распадающиеся на части государства, президенты которых избираются на советах директоров рекламных фирм.

Криминализированные русские эмигранты, служащие в американской полиции. Сверхдорогой план перестройки Сан-Франциско, затерянный в недрах гигантской помойки…

Женские персонажи занимают в гибсоновской прозе центральное место, и это не случайно. Ведь сюжет жизни мужчины состоит в том, чтобы совершить подвиг и стать героем; если нет условий для подвига, нет и истории. А сюжет жизни женщины состоит в том, чтобы создать дом и в нем — благополучие; невозможность реализовать это становится материалом для трагедии. Вот почему не полицейский-неудачник Райделл, а бездомный курьер Шеветта-Мари становится главным героем романа.

Здесь много автобиографических образов — и смерть отца, и курьезное любопытство японских структуралистов («Мистер Гибсон, расскажите нам еще о ваших киберпанковских ритуалах»). Книга интересна не своим детективным сюжетом (он сделан наспех, и чтобы в нем разобраться, надо прочесть книгу несколько раз). Роман интересен прежде всего как экстремальное социологическое исследование современной жизни, в которой разные субкультуры непоправимо перемешаны, и самовоспроизводящийся хаос грозит захлестнуть даже самые далекие уголки. Мир рушится, наступает закат эпохи. Поскольку в романе должен быть счастливый конец, он создается благодаря вмешательству анонимных хакеров (словно издеваясь над критиками, автор подчеркивает мифологический характер этих персонажей). Справедливость восторжествовала, герои получают новый шанс. Разумеется, все это не бесплатно.

Сергей НЕКРАСОВ

Диалоги о фантастике

Владимир ХЛУМОВВ меру своих сил

КОНСИЛИУМ
ВЕДУЩИЙ — Эдуард ГЕВОРКЯН

Эдуард Геворкян: Сперва определимся, кем является мой собеседник — писателем Хлумовым или профессором Липуновым? Есть и третья «ипостась», но о ней позже. Прошу заметить, что я не называю вас писателем-фантастом, зная, как болезненно порой реагируют мои коллеги по «цеху» на это гордое имя.

Владимир Хлумов: Давайте остановимся на писателе. Вы правы насчет «писателя-фантаста». Когда меня хотят уколоть недоброжелатели, они называют меня именно так. Я не обижаюсь. Когда пишу — не руководствуюсь жанровыми соображениями, хотя для критиков, наверное, это важно.

Э.Г.: Помнится, в свое время повесть «Санаторий» наделала много шума в среде любителей фантастики. От вас ждали новых вещей, но вы почему-то надолго замолчали и лишь в последние годы снова балуете нас своими произведениями? В чем была причина столь долгого молчания?

В.Х.: Как говорил Высоцкий: «Это не я замолчал, а меня замолчали». Я ни на минуту не бросал писать (в среднем в год по повести), так что с десяток повестей и романов наберется. Другое дело, что до последнего времени меня практически не печатали. По разным причинам. Правда, рассказы, хоть их немного, все опубликованы, и даже неоднократно. Так, например, «Мезозойская история» выходила раз шесть в журналах России, СНГ и дальнего зарубежья. Кстати, только что его опять переиздали в сборнике «Наши в городе». С большими же вещами действительно выходило нескладно. Вторая повесть «Графоманы» победила в тогда еще всесоюзном анонимном конкурсе издательства «Московский рабочий», была набрана — но тут в 1989 году стали рушиться госиздательства. А роман «Мастер дымных колец», написанный в 1989–1991 годах вообще имел странную судьбу. Как только я его закончил — развалился СССР. Главы из него были опубликованы в журнале «Мега», ныне усопшем, потом его принимали к публикации несколько издательств, но везде в последний момент что-то случалось: суд («Гиперборей»), развал («Панорама»), пожар («Северо-Запад») и т. д. Приходя в очередное издательство, я честно предупреждал, что, мол, если возьмете — будут неприятности. Вот и не брали.

Роман по тем временам был очень большой, в толстые журналы не «влазил». К тому же издатели мейнстрима утверждали, что это фантастика, а издатели фантастики — что это высокая проза. В прошлом году роман вышел отдельной книгой. Издательский отдел фирмы закрылся…

Вот так и работаю. Внешне это выглядит как молчание. Наверное, есть правильные писатели, которые чувствуют, что можно и нужно в данный момент. Ведь что есть «Санаторий» — это крик души, закамуфлированный под фантастический детектив. Хотелось высказаться о нашей жизни и быть услышанным. Вещь, конечно, антисоветская, но если копнуть глубже, то и антидиссидентская. А вспомните, что печаталось тогда, да и через лет пять в толстых перестроечных журналах — пьесы Шатрова, романы Анатолия Рыбакова о хорошем Ленине и плохом Сталине, который извратил верное учение. В 1986 году издать антиутопию было нереально. Мне удалось, да еще и в самом что ни на есть комсомольском издании — «Молодая гвардия». Вы говорите, нашумевшая повесть. Но ведь шумели в основном по углам, а о сути написанного никто тогда и не мог ничего сказать. Многие, как в «Молодой гвардии», так ничего и не поняли.


Следующие повести я уже писал, не пытаясь обмануть цензуру и не оглядываясь на время. Результат… Я не обижаюсь на то, что меня не печатают, я слишком хорошо знаю жизнь.

Э.Г.: Что касается постперестроечного кризиса нашей фантастики, ответить могу только вопросом — а кому тогда было легко? Но вот насчет «правильных» писателей… здесь явно слышится упрек в конъюнктуре, в желании «поймать момент», или, как сейчас принято говорить — раскрутиться. Собственно, что в этом плохого? Стремление к успеху — естественно для любого, особенно начинающего литератора, а если это ко всему еще отражается на его благосостоянии — Бог в помощь! И насчет чувства того, «что можно и нужно в данный момент» — не есть ли оно всего лишь отражение этакой внечувственной связи между автором и читателями? Не кажется ли вам, что радикально изменилась миссия российского писателя? Если раньше он был, в лучших, разумеется, образцах, учителем жизни, властителем дум, наставником, можно сказать, то сейчас он всего лишь балагур-потешник?

В.Х.: Никакого упрека в моих словах нет. Как писать — это личное дело каждого. Не думаю, что в последние годы что-то изменилось в понимании миссии литературы. Всегда было и то, и другое. Вы же прекрасно знаете, что и Пушкин, и Достоевский при жизни не были самыми тиражными авторами. Да, в русской культуре писатель — существо особенное.

Изменилась ли его миссия? Вообще, к констатации всяких изменений нужно относиться очень осторожно. Любой ученый знает: необходимо десятикратное время, чтобы достоверно установить какое-либо изменение или тенденцию. То есть нужно подождать лет сто. Я, однако, уверен: талантливое художественное слово в русской культуре никогда не потеряет своей силы. Но вот вопрос: что это будет за сила? Здесь никаких гарантий нет. И будут ли «чувства добрые пробуждать» будущие «классики» — неизвестно. Несомненно, писатель есть и будет «ловец челове-ков». Однако литературные итоги ушедшего века, по-моему, выявили и противоположное явление — сила слова, «миссионерство» писателя, в частности, в России имеет огромную непредсказуемую мощь.

Весьма поучительна история о двух молодых людях, которые собрались вместе и написали за недельку небольшую такую брошюрку. Сейчас ее на прилавке и не заметили бы. Но брошюрка эта сыграла решающую роль в жизни сотен миллионов людей, причем миллионы при этом лишились своей жизни.


Маленькая «новелла» называлась «Манифест коммунистической партии». Для меня нет сомнений, что этот опус принадлежит к жанру утопии. XX век — наглядный пример того, что слово является самым опасным и самым мощным оружием массового уничтожения.

Э.Г.: Оставим историю историкам. Но, обратите внимание, слово «ученый» произнесли вы, а не я. Поэтому считаю вправе задать вопрос: а почему астрофизик с мировым именем писал и пишет фантастику социальную, психологическую, лирическую, наконец, но пренебрегает фантастикой научной?

В то время как американцы, тот же Винжд, Вир или Зандель, успешно разрабатывают космологические идеи. Или вы считаете, что ваши будущие студенты проникнутся красотой науки, погрузившись в бездны мейнстримовской рефлексии, постмодернизма, психоделии?

В.Х.: Научная фантастика — прекрасная пора моего детства. Мы читали ее запоем в школе, обсуждали в кружке Дворца Пионеров, мечтали и даже кое-что конструировали. Рэй Брэдбери, Лем, братья Стругацкие, Шекли, Кларк — вот наши кумиры 60-х. Эта прекрасная приключенческая литература абсолютно необходима для растущей личности. Но человек вырастет и задаст себе вопросы более сложные, чем в детстве и юности. И тогда надо плюнуть на жанры и читать просто хорошую литературу. Почему конкретно я не пишу НФ? Да, может быть, я ее и пишу?! Кстати, среди моих героев очень много люд