У Галича так не получилось. И не могло получиться.
Он сразу, с самых первых своих песен попер на советскую власть, что называется, впрямую. В лоб.
Дело тут, конечно, совсем не в том, что Галич был храбрее Булата, что у него было больше политической, да и простой человеческой, так сказать, физической смелости. Просто такова была природа его художественного дара. Природа песенного дара Булата Окуджавы была иной. Вот и все.
Песни Булата – это лирика, лирическое самовыражение свободного человека. Песни Галича – это, скорее, эпос. Или, если угодно, – драма.
До того как он стал сочинять свои песни, Александр Аркадьевич, как известно, был вполне преуспевающим драматургом. Его комедия «Вас вызывает Таймыр» на протяжении многих лет шла в Театре сатиры с большим успехом.
Этот опыт драматурга в песнях Галича очень ощутим.
И отчасти именно это объясняет, почему уже самыми первыми своими песнями Галич, ощутив сладость свободы, сладость неподцензурности, сразу впал в самую что ни на есть откровенную антисоветчину.
Вот одна из ранних, самых первых его песен – про останкинскую девочку Леночку Потапову, стоявшую на своем милицейском посту. В нее влюбился проезжавший мимо «красавец-эфиоп», и дело кончилось ослепительно счастливым браком:
Когда, покончив с папою,
Стал шахом принц Ахмет,
Шахиню Л. Потапову
Узнал весь белый свет.
Вроде бы никакой политики не предполагает эта маленькая мелодрама, а тем более благостный ее «хеппи-энд». Голубая мечта девочки из народа, претворенная в реальность. И если бы случилось так, что этот сюжет привлек к себе внимание Булата Окуджавы, у него вышла бы пусть ерническая, стилизованная, но в конечном счет е лирическая песенка вроде «Ваньки Морозова».
Галич сразу насыщает разработку этого сюжета такой конкретностью, наполняет его такими реалиями и деталями, что песня уже с самых первых своих строк становится «непроходимой»:
Судьба милиционерская —
Ругайся цельный день,
Хоть скромная, хоть дерзкая —
Ругайся цельный день.
Гулять бы ей с подругами
И нюхать бы сирень!
А надо с шоферюгами
Ругаться цельный день.
Итак, стояла Леночка,
Милиции сержант,
Останкинская девочка,
Милиции сержант.
Иной снимает пеночки,
Любому свой талант,
А Леночка, а Леночка —
Милиции сержант.
Это еще – только экспозиция. Действие еще даже не началось. А у цензора уже есть повод (и не один!) бдительно вскинуться:
– Разве работники нашей милиции ругаются? Насколько нам известно, они безукоризненно вежливы. И что это за слово такое – «шоферюги»? И кто это, интересно, в нашей стране «снимает пеночки»? Кого имеет в виду автор?
Но это все, как говорится, цветочки. Ягодки впереди:
А утром мчится нарочный
ЦК КПСС
В мотоциклетке марочной
ЦК КПСС
Он машет Лене шляпою,
Спешит наперерез —
Пожалте, Л. Потапова,
В ЦК КПСС!
А там, на Старой площади,
Тот самый эфиоп,
Он принимает почести,
Тот самый эфиоп,
Он чинно благодарствует
И трет ладонью лоб,
Поскольку званья царского
Тот самый эфиоп!
Уж свита водки выпила,
А он глядит на дверь,
Сидит с моделью вымпела
И все глядит на дверь.
Все потчуют союзника,
А он сопит, как зверь,
Но тут раздалась музыка
И отворилась дверь…
Даже в этой, самой ранней, самой невинной, самой «неполитической» своей песне Галич замахнулся на «святая святых» – на ЦК КПСС. Священный дом на Старой площади и все происходящее в этом доме изображается автором не только без полагающегося в этом случае душевного трепета, не просто реалистически, а прямо-таки издевательски. Одна эта «модель вымпела» чего стоит.
А вскоре появился у него еще один «городской романс» – и тоже про останкинскую девочку, такую же, как Леночка.
Здесь тоже, – как всегда у Галича, – крутой замес настоящей человеческой драмы. Но уже без хеппи-энда, без счастливого, благостного финала. А от реалистических подробностей и деталей, придающих рассказываемой истории ощущение предельной жизненной достоверности, у цензора, ежели бы текст этой песни попался бы ему на глаза, просто волосы встали бы дыбом:
Она вещи собрала, сказала тоненько:
А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою!
Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,
А что у папи у ее топтун под окнами,
А что у папи у ее дача в Павшине,
А что у папи холуи с секретаршами.
А что у папи у ее пайки цековские,
И по праздникам кино с Целиковскою…
Песня как бы разбита на два голоса. Начинает ее – голос героини, а завершает, заключает – мужской голос. Голос того, о ком героиня говорит презрительно, что его «не Тонька завлекла губами мокрыми, а что у папи у ее топтун под окнами»:
А папаша приезжает сам к полуночи,
Топтуны да холуи тут все по струночке!
Я папаше подношу двести граммчиков,
Сообщаю анекдот про абрамчиков!
А как спать ложусь в кровать с дурой-Тонькою,
Вспоминаю той, другой, голос тоненький,
Ух, характер у нее – прямо бешеный,
Я звоню ей, а она трубку вешает…
Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,
В Останкино, где «Титан» кино,
Там работает она билетершею,
На дверях стоит вся замерзшая,
Вся замерзшая, вся продрогшая,
Но любовь свою превозмогшая,
Вся иззябшая, вся простывшая,
Но не предавшая и не простившая!
Этой не предавшей и не простившей останкинской девочке противостоит у Галича номенклатурная «товарищ Парамонова», самим своим номенклатурным положением обреченная на то, чтобы простить своего согрешившего супруга:
И сидим мы у стола с нею рядышком,
И с улыбкой говорит товарищ Грошева —
Схлопотал он строгача, ну и ладушки,
Помиритесь вы теперь, по-хорошему.
И пошли мы с ней вдвоем, как по облаку,
И пришли мы с ней в «Пекин» рука об руку,
Она выпила «дюрсо», а я «перцовую»
За советскую семью, образцовую!
И вот так – буквально в каждой своей песне – Галич издевался, глумился, пер на рожон – не потому, что поставил перед собою цель бороться с советской властью, разоблачать ее, а потому что таким было существо его художественного дара, сатирического по самой своей природе. Отнимите у него это, выньте из его песен это сатирическое глумление, эту издевку – и от них ничего не останется.
«Антисоветчиной» все песни Галича пронизаны, что называется, до мозга кости. Не то что идеи, мысли, темы, сюжеты их были антисоветскими. Антисоветской была самая их плоть, самый состав наполняющей их живой крови.
Темы могли быть любыми. Впрямую политическими, как, например, в песне «О том, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира»:
Вот моргает мне, гляжу, председатель:
Мол, скажи свое рабочее слово!
Выхожу я,
И не дробно, как дятел,
А неспешно говорю и сурово:
«Израильская, – говорю, – военщина
Известна всему свету!
Как мать, – говорю, – и как женщина
Требую их к ответу!
Который год я вдовая,
Все счастье – мимо,
Но я стоять готовая
За дело мира!
Как мать вам заявляю и как женщина!..»
Тут отвисла у меня, прямо, челюсть,
Ведь бывают же такие промашки! —
Это сучий сын, пижон-порученец
Перепутал в суматохе бумажки!..
И не знаю – продолжать или кончить,
В зале вроде ни смешочков, ни вою…
Первый тоже, вижу, рожи не корчит,
А кивает мне своей головою.
Ну, и дал я тут галопом – по фразам,
(Слава Богу, завсегда все и то же!)
А как кончил – все захлопали разом,
Первый тоже – лично – сдвинул ладоши.
А мог он взять и совсем не политическую, – скажем, спортивную тему:
Да, игрушку мы просерили,
Протютюкали, прозяпали.
Хорошо б она на Севере,
А ведь это ж, бля, на Западе,
И пойдет теперь мурыжево —
Федерация, хренация,
Как, мол, ты не сделал рыжего —
Где ж твоя квалификация?!
Вас, засранцев, опекаешь и растишь,
А вы, суки, нам мараете престиж!
Ты ж советский, ты же чистый, как кристалл!
Начал делать, так уж делай, чтоб не встал!
По ярости глумления, по своей разоблачительной сатирической мощи эта «спортивная» песня не уступает самым крамольным его политическим текстам, впрямую направленным на подрыв «священных устоев» ненавистной ему маразматической власти.
Важна тут, конечно, и мысль. Как пишут в школьных учебниках – идея. Или, как любил говорить Зощенко, – «куда направлено жало художественной сатиры».
Жало направлено в государство. В государственный обман. В тотальную государственную ложь, превратившую все сферы жизни, – и спорт, и искусство, – решительно все! – в способ утверждения и торжества этой тотальной государственной лжи.
Но главным инструментом этой Галичевой сатиры, как и у прямого его предшественника Михаила Зощенко, был – язык.
На каком языке он поет?
Осенью 1956 года Константин Георгиевич Паустовский впервые в жизни оказался в Париже. Вспоминая об этих нескольких незабываемых днях, он с какой-то особой нежностью говорил об одной русской женщине, с которой ему там довелось познакомиться. Она принадлежала к так называемой первой эмиграции: родители увезли ее в Париж, когда ей было три года. Рассказывая о знакомстве с ней, Константин Георгиевич все время повторял, что он испытывал прямо-таки физическое наслаждение, слушая ее русскую речь – необыкновенно чистую и какую-то по особенному певучую. Он сказал, что сперва даже стеснялся говорить с нею. Он выразился так: «Мы отвыкли от такого языка. Мы говорить на нем уже не умеем».
А вот что рассказали мне про такую же русскую даму мои друзья уже из новой, третьей, эмигрантской волны.