вспомнить еще об одном фото-графе античной мифологии - Медузе Горгоне, заставлявшей себе позировать многих и многих. Ролан Барт в своей Camera Lucida много рассуждает о связи фотографии и смерти. Впрочем, до Барта и до изобретения фотографии об этом тоже много говорили: достаточно вспомнить фаустовское «остановись, мгновенье, ты прекрасно». Много об этом говорил и Картье-Брессон, заметивший, что «есть нечто ужасное в фотографировании людей. Это безусловно одна из форм насилия»… Еще он заметил, что фотограф похож на охотника, а вспышка фотоаппарата - на выстрел из винтовки. Далее, правда, уточнил, что многие охотники были вегетарианцами. Охота, как отмечал в своих воспоминаниях Картье-Брессон, и послужила для него толчком в профессиональном выборе. Он фотографировал с детства, этаким дешевым «фотографическим монстром», как он сам определял камеру Box Brownie, хотя ни один из этих ранних снимков до нас не дошел. В 1931 году, отслужив в армии, начитавшись романов Конрада и совершенно запутавшись в надоевшей парижской жизни, сюрреалистах и самом себе, он поехал искать свою идентичность в африканские колонии, Берег Слоновой Кости, где зарабатывал на жизнь тем, что стрелял дичь и продавал ее поселенцам. Там он заболел черной лихорадкой столь серьезно, что написал своему любимому дядюшке письмо с подробным описанием своих желаемых похорон: на краю своего любимого леса в Нормандии, под звуки струнного квартета Дебюсси. От дядюшки получил знаменитый ответ: «Твой дедушка сказал, что это будет слишком дорого. Предпочтительней будет, если ты вернешься». Во время приключений на Берегу Слоновой Кости он и завел первую свою портативную камеру, хотя практически все, что он там снял, погибло от сырости. От этого времени осталось всего семь фотографий, надо сказать, замечательных. Берег Слоновой Кости и охота были началом. «Решающий момент» пришел чуть позже, в Марселе, после возвращения Картье-Брессона из Африки, когда он увидел фотографию венгра Мартина Мункачи под названием «Три мальчика на озере Танганьика», с силуэтами трех обнаженных черных тел, схваченных в навсегда застывшем движении на фоне набегающих волн. «…Я не мог поверить, что подобное может быть схвачено с помощью камеры. Я сказал: да будь все проклято, я беру свою камеру и иду на улицу». Картье-Брессон купил свою первую 50-миллиметровую «Лейку», которой остался верен всю свою жизнь, и стал величайшим фотографом двадцатого века. Затем были теснейшие отношения с сюрреалистами, период тесной работы с коммунистической газетой Ce Soir, поездки по Европе, в Мексику и Америку, первые выставки фотографий в галереях, война, плен и бегство, связь с Сопротивлением, работа с Жаном Ренуаром, престижные заказы, растущая слава, работа для различных изданий, агентство Magnum Photos, охватившее своей деятельностью весь мир, работа на Востоке, музейные экспозиции, деньги и слава. Картье-Брессон снимал гражданскую войну в Испании, освобождение Франции, послевоенную Германию, строительство Берлинской стены, Китай в первые дни установления коммунистического режима, Индию после освобождения, он был первым западным фотографом, допущенным в СССР после смерти Сталина, и снял парижские события 1968 года. Среди его фотографий портреты Махатмы Ганди за час до смерти и последнего евнуха китайского императорского двора; Эзры Паунда, Анри Матисса, Эдит Пиаф, Сартра, Игоря Стравинского, Мартина Лютера Кинга, Джакометти, Коко Шанель, Трумэна Капоте, Альбера Камю, Ричарда Никсона и Мэрилин Монро. Весь двадцатый век нанизан как бусины на одну нитку отборными событиями и знаменитостями, но существуют еще сотни и сотни фотографий безымянных людей, проституток в Мехико, играющих детей в Севилье, курсантов в Москве, бездомных в Париже, улиц Токио, Бухареста, Рима, Праги, Мадрида, Лондона, Нью-Йорка, Дели и Гаваны. Практически все - шедевры. Рим, Италия, 1959 Что делает фотографии Картье-Брессона столь удивительными, что позволяет говорить о нем как о лучшем фотографе двадцатого века? Конечно же, не географический охват и не объем событий, которые скорее следствие, а не причина. Хотя Картье-Брессон считается лучшим репортажным фотографом, его снимки нисколько не похожи на хронику событий. Каждый из них существует отдельно, каждый закончен и завершен, каждый относится к тому, что фотограф определил как «решающий момент». По большому счету в них нет никакой документальности, так как каждое его произведение - образ, а не фиксация. Камера Картье-Брессона не ловит мгновенье, но пронзает его, становясь не менее активным участником события, чем свет, воздух, время суток и время года, культура, история и география. Образ для него - это не просто глаз, а в первую очередь мозг, разум и сознание. От фотографий Картье-Брессона рождается ощущение, что они не увидены, а изобретены, хотя в них нет ни малейшего следа постановки и практически ни одна из них не сделана в ателье. Образ, в отличие от впечатления, - результат размышлений, а не наблюдений, и те моменты, что запечатлены Картье-Брессоном, создают впечатление вечности, сохраненной в мгновеньи, а не мгновенья, застывшего в вечности. Большинство фотографий Картье-Брессона не имеют другого названия, кроме имени собственного персонажа, если оно известно, а также указания на место и дату. Поразителен его снимок с названием «Мишель Габриэль, Рю Муффетар. 1952» с широко улыбающимся куда-то несущимся мальчишкой с двумя огромными бутылями вина в руках. В его глазах и улыбке, в движении его фигуры, пронзенном камерой в один-единственный данный момент существования всего мира, а может быть, и всей Вселенной, столь непосредственном, столь безыскусном, столь скользяще живом, сказано так много о гаврошах, Париже, пятидесятых годах двадцатого века, Франции, Европе, детстве и человечестве вообще, что прибавить к этому что-либо еще, кроме лаконичной подписи, - попросту нечего. Образы Картье-Брессона перерастают действительность именно в силу непосредственной уникальности: так, например, его снимок 1933 года играющих детей на улице Севильи, снятый сквозь пролом стены, стал таким же олицетворением предчувствия испанских событий, как картина Сальвадора Дали «Осеннее каннибальство», потом получившая название «Предчувствие гражданской войны». Москва, 1954 Одним из наиболее замечательных фактов в биографии Картье-Брессона является то, что в начале семидесятых он перестал заниматься фотографией, дожив при этом до 2003 года и скончавшись в девяносто пять лет во вполне вменяемом состоянии. Сам он следующим образом объяснял свой отказ: «Я перестал фотографировать. Я теперь только рисую. Несколько лет тому назад один мой друг сказал мне: "Ты все сказал, что должен был сказать; теперь время остановиться". Я думал об этом и понял, что он прав. Так что я остановился… Никто не верит мне, когда я говорю, что я больше не хочу фотографировать, что я не хочу быть фотографом. Фотография - это - пафф - как выстрел и как азартная игра… Рисунок же совершенно другое; даже небольшое размышление при рисовании дает полное изменение первоначального образа. Люди же не имеют ни малейшего представления о живописи… Сегодня все имеют камеру; каждый мнит себя фотографом. Иллюстрированные журналы полны их работ. Я никогда не смотрю в иллюстрированные журналы. Вы должны смотреть только на окружающее; это единственное, что важно». Нет более чуждого Картье-Брессону героя, чем фотограф из фильма Антониони «Блоу-ап», крутящийся вокруг фотомодели Верушки, как воробей вокруг воробьихи в период птичьей течки, и фотографирующий незнамо что, которое потом, в лаборатории оказывается Чем-то. «Блоу-ап» был снят в 1966 году, и в какой-то мере это был фильм, означающий новый период, начинающуюся стагнацию модернизма, все более и более осязаемую в эклектике семидесятых, и конец двадцатого века. Двадцатый век заканчивался, искусство фотографии, вскормленное радикальным пафосом дадаистов и сюрреалистов, растворялось, как злая фея Бастинда, во влажных потоках гламура, и Картье-Брессону уже стало нечего и незачем фотографировать. Объективен ли двадцатый век Картье-Брессона? Безусловно, нет. Двадцатый век Картье-Брессона - это двадцатый век Картье-Брессона, и только его. Он не отражен и даже не изображен, а скорее изобретен фотографом. Стал ли он от этого менее правдивым? Не знаю, что такое правда, но более настоящего двадцатого века я ни у кого не видел. Стиль шпильки Аркадий Ипполитов Каким откровением пятнадцать лет назад был каждый показ «Прошлым летом в Мариенбаде». Прослушав интеллектуальное вступление о литературе абсурда, Натали Саррот и экзистенциализме, можно было погрузиться в волны чистого, чистейшего, наичистейшего, дистиллированного и с упоением думать о…не думать…видеть…что? Следить за Моникой Витти в «Затмении», такой отчужденной, такой потерянной. Потом опять потерянной в «Приключении». Потом опять потерянной в «Красной пустыне». Смотреть на Клаудиа Кардинале в «Туманных звездах Большой Медведицы» и на Софи Лорен в «Затворниках Альтоны», на Анук Эме и Катрин Денев, на Сильвану Мангано и Ани Жирардо. Смотреть страстно, влюбленно и бескорыстно. Четко знать, что Антониони очень гениален и Ален Рене тоже очень гениален. Такие прекрасные, такие далекие. Теперь, через десятилетия, попятно, что в «Мариенбаде» героиня просто забыла, кому она дала, а кому не дала, а «Красной пустыне» конгениальна строка песни Зыкиной «Ему сказала я: "всего хорошего", а он прощения не попросил». Это все сюжет, литературщина, к которой мы с тех самых шестидесятых привыкли относиться с презрением. Важно нечто совсем другое. Героиня «Мариенбада» сидит на полу в пеньюаре из петушиных перьев среди массы туфель. Отяжелевшие от туши глаза созерцают, а руки меланхолично перебирают это богатство. Сколько здесь смысла! Сколько культурных ассоциаций! В 1955 году, на несколько лет раньше, Энди Уорхол рисует серию «A la Recherche du Shoe perdu». Много-много туфель старинных, красивых, утерянных. Героиня Алена Рене обретает утерянные туфли Одетты Сван, они еще элегантней, лучше, моднее. Они - совершенство. Все линии скупы, строги и безупречны, как форма авиалайнера. Тонкий каблук рождает мгновенное чувство неустойчивости, тут же преодолеваемое идеально найденным центром тяжести. Походка в таких туфлях легка и уверенна, как графика математической формулы. Бесформенность, столь свойственную жизни органической, они венчают продуманными геометрическими линиями. В этих туфлях есть уверенность, которой так часто не хватает героине: как в космических вездеходах она может перейти любую пустыню. Кажды