Эссе 1994-2008 — страница 8 из 127

й отпечаток идеального каблука сродни точному жесту Ива Кляйна или Пьетро Мадзони. Этим каблуком были заколочены гвозди Гюнтера Юккера и сделаны дырки Лючио Фонтана. Каждый шаг в этих туфлях становится жестом, каждый жест идеей, каждая идея - космосом. Линия этого каблука - начало и конец мироздания. Началом и концом и ощущал себя авангард шестидесятых. В отличие от бесштанного авангарда первой половины века, это был стиль стерильных холлов с дорогими и о-о-чень красивыми композициями Брака, стиль роскошных лимузинов и изысканных сексуальных комплексов. Это был элитарный и шикарный авангард. Каблук подчеркивал избранность носительниц идеи причастности. Геометричность и простота формы подразумевали некоторую открытость к коммунизму и знание «Черного квадрата» с Баухаузом. Легкость и устремленность роднили каблук с первыми полетами в космос и угрозой ядерной войны, а походка, подчиненная физической тяжести ног, напоминала о культурном прошлом: эдипове комплексе, инцесте, католицизме, барочном Риме и аристократическом вырождении. Шпильки определяли походку экзистенциальных эскаписток под средневековыми сводами и в канализационных трубах. Шпильки создавали плавное движение, наполнявшее пространство многозначительностью откровения. Босые ноги продолжали хранить форму туфли, и так же, как ноги, хранил форму туфли мозг. Стиль мышления был сродни безупречным символам авангарда: изящный и отточенный, но с продуманной легкой расшатанностью; целеустремленный, но предполагающий заведомую бесцельность. Как ни странно, массовое отечественное сознание оказалось способным откликнуться на этот элитарный импульс, опоздав всего на несколько лет. Когда шпильки были сметены ураганом квадратных каблуков Латинского Квартала и в «Блоу-ап» итальянскому аристократизму пришлось мириться с англо-саксонской аристократичностью, в СССР началась повальная влюбленность в стюардесс. Сильная женщина, абстракция в форменном костюме попирает вибрирующее чрево самолета уверенными каблуками туфель, выданных вместе с костюмом. Она естественно возвышается над всеми пассажирами, как Моника Витти над красными пустынями. Стюардесса, парящая над нашим советским социалистическим миром, не привязанная ни к семье, ни к месту прописки, свободная и единственная, как Клаудиа Кардинале и Анук Эме, стала символом советских шестидесятых. В нем, как могли, отразились наши желания красоты и свободы, утонченности и свободы. Надо ли говорить, что соорудив какой-то суррогат жизни, отечество ничего подобного на экране создать не смогло, разве что далеким эхом откликнулась неземная элегантность стиля шпилек в плаще-болонья и польских лодочках каких-нибудь коротких встреч и долгих проводов. Период обретенных туфель очень недолог, но благодаря кинематографу был создан целый стиль, стиль неземных женщин в сверхчеловеческих туфлях. Феллини и Висконти быстро отошли от него. Антониони и Ален Рене так и продолжают заниматься идентификацией его носительниц - занятием приятным, но заведомо бесцельным. Стиль шпилек окончательно загнал революционную неразбериху косноязычного «Черного квадрата» в пристойные рамки собрания Шенберга и надоумил хай-мидл класс оформить свои интерьеры агитфарфором, что вместе с вожделением советского народа к стюардессам помогло взаимопониманию культур. Непробиваемая идеальная законченность Стиля шпилек, осознание себя венцом и концом всего, вызвала такой задорный пафос разрушения у тех, кому тогда было двадцать, что и сейчас, в свои пятьдесят, они юны и свежи и к тем, кому за тридцать, могут прямо хоть в люльку лезть и совсем не думать о fin de siecle. Опустевшее время Аркадий Ипполитов фото Василия Бертельса В 1740 году Уильям Хогарт написал картину, к сожалению, не дошедшую до нас, но известную по многочисленным гравюрам, сделанным с нее. Она называлась «Вкус высшего общества», Taste in High Life, и вообще-то была заказана Хогарту некой Мэри Эдвардс - этакой английской Ахросимовой или Мягкой. Заказчицу доводили до бешенства фешенебельные знакомые, издевавшиеся над ее старомодными туалетами. Хогарт изобразил придурь моды, уморительную старушку в кринолине, стареющего хлыща с муфтой и мушками, молоденькую леди, лапающую негритенка, обезьянку, изучающую французское меню, - а также множество картин на стенах. На одной из них - Венера Медичи на каблуках и в кринолине, толстая тетка, над которой потеет Амур, затягивая ее в корсет. А в левом углу - весьма примечательная сценка: амурчик, свалив в кучу, сжигает моды прошлогоднего сезона. На постаменте Венеры торжественно подписано: the mode 1742. William Hogarth «Taste in High Life» Victoria amp; Albert Museum F.118:129 (1746), © V amp; A Images. Эта композиция интересна тем, что она фиксирует зарождение совершенно нового отношения ко времени. Конечно же, мода появилась гораздо раньше, и мы так или иначе можем проследить ее с того момента, как Адам и Ева обнаружили, что они наги. Однако Каин с Авелем по-прежнему щеголяли в тех же шкурах, да и барокко туалеты передавало по наследству. Даже моднейшие жены в своей модности были ограничены: хорошее платьишко шить надо было целый год, так что сжигать в следующем его было просто больно. Время не скакало кузнечиком, сам Хогарт тому свидетельством. Картина была написана около 1740-го: соответственно, амурчик сжигал моды 1739-го. Когда картину гравировали два года спустя, дата отъехала на 1742-ой. Известность же гравюра получила еще позже, но сохраняла свою злободневность. До России же, например, она добралась вообще в екатерининское время, и там для любовников матушки-императрицы огромные муфты оставались актуальными. Представим теперь, что современному Хогарту, лондонцу с хорошей репутацией, пришла в голову отличная идея композиции Taste in High Life. Он быстро щелкает фэшн-стори, через две недели она появляется в Vogue, еще через месяц - в Вогах русском и тайваньском, вывешивается в интернет, и через пару лет плавно перетекает в отличный образчик стиля…-х. О, эти чудные…-е, и…-е, и…-е, и…-е… Не правда ли, все прошлое столетие было пропитано их обаянием, и сейчас мы, старики XX века, пока еще определяющие 2000-е (так как детки нового тысячелетия едва научились читать), все трендим и трендим про эти…-е, и завязли в ремейках по уши. Хогартовский амурчик, сжигающий моды прошлогоднего сезона, был первопроходцем на этой ниве помешательства на десятилетиях. У Хогарта, конечно, все натянуто: модная старушка (кстати, дорогой читатель, как Вы думаете, сколько ей лет? Мне кажется, что около 50-ти, самый возраст для редактора модного журнала) обряжена в платье а ля Ватто, умершего в 1721-ом. Хогарт пародирует моды Лондона 20-х, уже не очень модные в Париже, выдавая их за моды 30-х, так как художнику требуется время; а гравер - уже за 40-е; а потом Россия, а на Тайване вообще другое летоисчисление, и лондонский Хогарт Тайваню пока совсем не интересен. Хотя Хогарт к Тайваню интерес уже проявляет, судя по фарфоровой чашечке в руке воговской старушки. Спрессовались же десятилетия в некую однородность примет времени лишь в прошлом веке, и мода, вроде бы понятие поверхностное и все время осмеиваемое, стало определяющим. Над всем простерла свою тень главная мода, моду определяющая, - мода на прогресс. Фотография, это чудо новой техники и новой моды, сыграла решающую роль. Она способна убить мгновенье, четко зафиксировав его временное местоположение: 25 июня 1932 г. уже не 25 июня 1742, гравированное и изданное в каком-нибудь 1749, а то и в 1751-ом. Убитые отпечатки времени тем не менее накапливались и накапливались, и вот уже отличнейшая книга Дугласа Коупленда Generation X, самое, быть может, выразительное, что написано о самоощущении 90-х, открывается следующим пассажем: «Прическа у нее - точь-в-точь продавщица парфюмерного отдела магазина Вулворт штата Индиана в пятидесятых. Знаешь, такая миленькая, но глуповатая, которая вскоре выйдет замуж и выберется из этого болота. А платье у нее - как у стюардессы Аэрофлота начала шестидесятых - такого синего цвета, который был у русских до того, как им всем захотелось иметь "Сони" или шапку от "Ги Лярош". А какой макияж! Семидесятые, ни дать ни взять - Мэри Квонт; и такие маленькие ПХВ-сережки-клипсы с цветочками аппликациями, напоминающие наклейки, которыми голливудские геи украшали свои ванны году в 1956-ом. Ей удалось передать это уныние - она была там самой клевой. Никто рядом не стоял». А где же девяностые? Дыра. Распухнув от ретроспекции, стиль вообще оказался отменен. В одной из крупных городских больниц для удобства многочисленных посетителей, вечно путающихся среди бесконечных строений и никогда не способных самостоятельно выбраться на нужный им путь, в центре территории стоит бетонный столб с торчащими в разные стороны указателями: УРОЛОГИЯ, ХИРУРГИЯ, ГЕМАТОЛОГИЯ. На одной из стрелок, резко направленных куда-то вбок, без всяких знаков препинания, начертано: МОРГ АРХИВ МУЗЕЙ. При первом же взгляде на этот безжалостный ряд, в сознании естественным образом возникает убеждение в его необычайной справедливости и убедительности. Выбранное направление четко отмечает вектор бессмертия, о котором все еще продолжает грезить человечество. Последовательность МОРГ АРХИВ МУЗЕЙ с печальной неизбежностью управляет историей. И, с мрачной прямотой memento mori свидетельствуя о конечности всего земного, все же представляет сжатую формулу преодоления времени. Останавливая неумолимое течение жизни, МОРГ АРХИВ МУЗЕЙ фиксирует факт остановки бега времени, отмечая его законченность, завершенность, - и перемещает то, что еще недавно было живым и полным способности к изменению, в область, где движение полностью исчезает, - в область памяти. Не существуя в настоящем, не имея будущего, память свободна от времени, потерявшего свою власть. Состояние полной недвижимости и есть состояние бессмертия. Девяностые - область памяти. Двадцатый век закончился, захлопнулся, как долго читаемая книга, сюжет которой в начале чтения захватывал и поглощал, а затем мельчал, изнашивался, рассыпался и стал утомителен и для читателя, и для автора. Наступил момент, когда столь многообещающее с первых страниц по