— Семе-е-рочка!
Иван сказал ей в левое ухо:
— Вы приехали очень кстати. Мы вас ждали.
Женщина глянула на меня, на Ивана, опять на меня. Сказала:
— Да ну? Как интересно!
Оказалось, она из центрального радио. Приехала в горную страну поделиться опытом. Или, наоборот, позаимствовать опыт. Таганаев сопровождал ее в поездке.
…Шофера мы увели ночевать к соседу — леснику.
Мы сняли с женщины шубу, под шубой еще было московское пальтецо. Мягонькое. Когда я вешал его на гвоздь, я его стиснул и поскрипел зубами, будто это подстреленный заяц. Жестокий человек. Нежный человек. Я знал, какие большие преимущества у Ивана в сравнении со мной. Он уже вытаскивал из-под кровати гитару.
Мы сняли с женщины валенки. В них были заправлены брючки. Шерстяной свитерок был тесен ровно настолько, насколько нужно.
Женщина была рыжая. Хорошо, что рыжая, с маленьким табунком бледных веснушек на переносье, с блестящими с мороза в тепле и от необыкновенности обстановки глазами. Наверное, было бы так же хорошо, если бы радиоженщина оказалась брюнеткой или шатенкой. Но рыжая — именно то, что надо: единственная, семерочка!
Ответственный секретарь притомился в дороге, он был немолод и нездоров. Он выпил, закусил зайцем, выпил еще, закусил рябчиком. Уж мы его угостили! Мы его положили под нашу медвежью шкуру.
Женщина взглядывала на нас, а мы старались. Она говорила:
— Ой, какие вы. Что же вы едите? Как здорово все!
Ее звали Екатерина Петровна. Хорошо, что мы стерпели, не выпили спирт. Он очень нам пригодился. После спирта я стал звать ночную гостью просто Катюхой. Я стал прикасаться к ней руками. Потом прижался щекой к ее горячей женской щеке, и мне захотелось заплакать над своей жизнью. Я видел, как она смотрела на Ивана. За время нашей совместной жизни с Иваном я научился замечать это первым и ни разу не ошибся.
Иван свел брови в эмблему сборной команды города Ленинграда. Природа не обидела Ивана бровями. Он поставил локти на колени и вцепился пальцами в курчавые виски, которые уже слегка поседели от напряженной внутренней жизни. Он мог сидеть так долго. Я-то знал Ивана. Екатерина Петровна трижды спросила: «Что с вашим приятелем?» Она смотрела на него особенно, не так, как на меня. Все они смотрели и все спрашивали, будто я им обязан объяснять таинственную личность Ивана.
Я начинал злиться. Я бы сдержался, но женщина посмотрела вдруг на меня так, как она смотрела на Ивана. Зачем ей было смотреть на меня? Я не мог ей поверить. Но глаза мои перестали видеть предметы, словно их застило дымом, будто я сжег в одну затяжку целую сигаретину «Бокс». Я сказал:
— Катюха. Семерочка.
Все покрутилось, подымилось в моих глазах — и приняло свои обыкновенные формы. Потрескивали повешенные близко к зеву печи беличьи шкурки. Спал ответственный секретарь областного союза писателей Таганаев, изображал из себя роденовского «Мыслителя» Иван. И тогда я не сдержался.
— Ваня, — сказал я, — не скорби так долго о людской суете. Мы же не в Древней Греции. Мне это начинает надоедать.
Иван ничего не ответил. Он взял гитару. Я знал, что сейчас будет. Он еще подержал брови вместе и вдруг распустил их, и они поползли, куда им надо, как две большие, веселые гусеницы. Иван улыбнулся просто, мило и чуть просительно. Дескать, ничего, ребята, это я так, не судите меня строго. Я-то уж знал набор Ивановых улыбок. Лицо его стало просветленным. Он потренькал на свой гитаре и запел. И не осталось места ничему в нашем доме, кроме его полного, тугого и будто ворсистого баритона. Бесполезно было противиться его пению. Оно было бесконечно выше, чем эта ночь, и наша жизнь, и я со своим незаконченным романом. Когда Иван пел, мне становилось неуютно. Так бывало всегда, но сегодня неуют донимал меня особенно сильно. Я сгорбился и взялся руками за голову и зашептал беззвучно не имеющую смысла фразу: «Как жить, как жить, как жить?» Я знал, что глупо сидеть так, как сидел недавно Иван. Я знал, что мое заурядное лицо не может всерьез выразить неутешность и сложную скорбь. Я никогда не читал произведений Фукидида. Но мне было все равно. Иван пел старую шоферскую песню:
Есть по Чуйскому тракту дорога,
Много ездит по ней шоферов.
Но средь них был отчаянный шофер,
Звали Колька его Снегирев…
Женщина сидела, и было заметно, что она не хочет, не может противиться Иванову пению. Ее блестящие глаза стали больше, глубже, темнее.
Я сказал:
— Ну, мне пора. Надо проверить капканы. Может, соболь попался. Или росомаха.
Иван перестал петь, пошевелил бровями и сказал:
— Да. Проверь. Горностай мог тоже попасть. Или рысь.
Я ни разу не взглянул на Екатерину Петровну, пока надевал ватник и брал ружье. Я только слышал, как она сказала:
— Вы возвращайтесь поскорее. Пожалуйста.
Все они так говорят. Хватит с меня.
Я ушел и хлопнул дверью немного громче, чем надо. Это вышло нехорошо. Не надо хлопать дверью. Не надо…
Падал теплый снежок, шарахались где-то далеко пучки света фар. И тайга… Что за дело тайге до наших «семерочек». Я слышал, как тайга гудит от своей силы, от спокойствия прожитого достойно дня, от радости идущей предвесенней ночи.
Столбики белели, топорщились над обрывом редким гребнем. Я дошел до старого кедра у самого тракта… Надо было идти ночевать к соседу. И хватит. Но почему она сказала, чтобы я возвращался? Что ей от меня надо, этой рыжей Катюхе? Ей нужен Иван. Не я… У Ивана в Киеве была баба. Ее тело отблескивало, как весло…
Окошко в нашем доме все светилось. Я глядел и боялся: вот потухнет…
Я так сильно боялся за огонек в окне, что не заметил Ивана. Он стоял у меня за спиной, искрил сигаретой.
— Ну, как твои капканы, старик? — спросил он меня.
Я во все глаза смотрел на Ивана. Никогда еще я так сильно не чувствовал нашу связь с ним, наше мужское единство, но в то же время и рознь. Стоял на тракте мой друг, мой братишка Иван, я любил его, он пришел ко мне в тайгу из своего законного счастья. Но я мог и возненавидеть его.
— Мои-то ладно. А как твои?
— Иди проверь ты. Мне что-то не хочется.
Я было пошел, но сдержал себя. Мне это не нужно. Иван пусть песенки поет, а мне хорошо в тайге. Я зайца убил… Не нужно мне ничье великодушие. Им нужен Иван — и пусть. А я в тайге…
— У Петра переночую, — сказал я.
— Ладно. Давай по-быстрому. Ты рыжей больше понравился. Валяй.
Я бы мог ударить Ивана, но так велика была моя ненависть к нему, что я подумал: «Ладно». И шагнул на нашу с Иваном тропу. Мы пролопатили, пробили ее от дома до тракта.
— …Где же ваши соболи? — спросила радиоженщина, когда я вошел в домик. — Вашему приятелю вредно так много пить…
Я вошел из своей тайги в свой дом, суровый, медлительный. Я был ремонтер, работник. Зачем мне участвовать в этой игре?
— Знаешь, Катенька, — сказал я, — одной женщине в ремонтерском доме не разлучить двух бродяг. Но ты не думай, что бродяги останутся на ночь под одной крышей, когда в доме женщина.
— О! — воскликнула Екатерина Петровна, — это вы говорите цитатами из вашего романа? Роман немедленно надо печатать!.. Только я что-то плохо представляю, где под этой крышей можно переспать хотя бы одну ночь одной бедной женщине.
Она сидела верхом на колченогой нашей скамейке и смотрела на меня рыжими глазами.
«В самом деле, где?..» — подумал я.
— Сейчас шугну секретаря, — сказал я не очень уверенно.
— Ну, что вы?! Нельзя! Вас же не напечатают в альманахе!
Женщина торжествовала. Она пересела на кончик скамейки, и скамейка взбрыкнула двумя ногами разом, как шалый телок.
Я свалил все наши манатки, чехлы от ружей, рюкзаки на свободный кусок пола. Екатерина Петровна легла, в брючках и валенках. Я поместился рядом с нею, по-братски. Для тепла. Она лежала смирнехонько, без каких-либо признаков сна. Я думал, какой я простой, ненавязчивый, добрый человек. Мне было хорошо так думать. Незаметно для себя я обнял Екатерину Петровну. Она не шелохнулась в ответ. Тут как раз проснулся Таганаев. Я встал, завел огонь в печке. Пришлось еще дров нарубить, запасу мы с Иваном не держали. Я сказал Таганаеву, что сейчас хорошо развивается проза, а в поэзии ни хрена… Он отвечал, что у них, в горной стране, все развивается равномерно. «Пропорционально», — так он сказал. За этим разговором как раз подошло утро.
Я проводил Таганаева. С Екатериной Петровной замешкался в сенцах. Она подняла ко мне лицо. Я поцеловал ее в один глаз и в другой. С тем она и убежала. «Козел» укатил прочь по тракту.
На тарелке, оставшейся с вечера, лежала тоненькая розовая заячья косточка. Я вспомнил, как она посасывала эту косточку. Катя… Катенька… Не заметил, как сунул кость себе в рот. Кость была холодная и противная.
Пришел Иван. Он был мрачен. Я сказал ему:
— Знаешь, давай уйдем, а? Давай. Хватит нам ремонтерствовать. Пошли к людям. Знаешь, какая там жизнь? Ух! Знаешь ты, что такое белые женщины?
Иван соорудил из бровей букву «Л».
— Иди. Мне что-то не хочется.
— Пойдем! Пойдем! Понимаешь ты, что это такое?
— Ну, а что такое? Ничего особенного!
Он распустил брови и улыбнулся. Мой приятель. Мой братишка Иван.
— Падла, — сказал он мне. — Сучка.
Мы обнялись и пошли по тракту. И пели вдвоем:
Есть по Чуйскому тракту дорога,
Много ездит по ней шоферов.
Но средь них был отчаянный шофер,
Звали Колька его Снегирев.
Купание в озере Имандра при температуредвадцать градусов ниже нуля
Как-то в марте, в субботу, в морозно-румяное предвечерье меня пригласили в баню Центрального рудника объединения «Апатит» на озере Имандра, в сосняках. Я приехал на рудник как писатель, меня и пригласили.
Пар был хороший, веники не оббиты о чьи-то мослы и чресла, сохранили листья, пахли Троицей и щавельными щами. Мужики были черношеие — закоптели на мартовском солнце, белотелые, узловатые, как карельские березы.