«Как мудрено истреблять закоренелые предрассудки, в которых низкие души находят свои выгоды».
ГЛАВА ПЕРВАЯО СОБЫТИЯХ, КОТОРЫЕ ПРОИСХОДИЛИ ПО ПУТИ В ЕВПАТОРИЮ.
1. ИСТОРИЯ НАЧАЛА
Шофер — отчаянный покоритель крымских дорог — вел машину по узкому шоссе, лавируя между откосами и скалами. Скалы шарахались в сторону и исчезали в зернистой пыли. Сбоку от шофера, на подножке, стоял мальчик лет десяти в картузике, похожем на пригорелую яичницу, держался одной рукой за дверцу и, исполняя роль сигнального гудка, сочно свистел в три пальца. Когда закипал радиатор, «Форд» со скрежетом останавливался, мальчик приносил воду, и шофер, отвинтив крышку, поил запыхавшуюся машину. Сев за руль, он опять совершал головокружительные повороты и под визги пассажирок ускользал из-под носа встречных автомобилей.
Рядом с Канфелем сидела женщина, на ней была кашемировая шаль с белой серединой, бахромой по краям, с широкой каймой, на которой переплетались миндали — восточный символ семейного счастья. В миндалях, пестря кошенилью, индиго, марина, расцветали, воздушные гвоздики и скользили за полосу, где темнокрасной змеей изгибался стебель. От ветра и пыли женщина закуталась в шаль с головой, из-под шали выбилась золотистая прядь волос и пушилась на ветру, как цыпленок. В Алуште шофер затормозил машину возле ресторанчика, пассажиры стали выходить. поручив мальчику охранять багаж. Женщина откинула шаль на плечи, поднялась, ступила на подножку, и Канфель подал ей руку. Рука ее была смугла и тонка, на солнце ногти пролили яркорозовый лак, на безыменном пальце сверкнуло обручальное кольцо. Прямо неся голову, женщина пошла вперед мелкими, резкими шажками, и Канфель увидел ее острые плечи, высокую талию и упругие ноги, схваченные белым шелком чулков. За буфетной стойкой наголо обритый татарин жонглировал печеными яйцами, французскими булками, бутылочками кефира. Получив деньги, он бросил Канфелю сдачу на стеклянный кружок, который бессмысленно вещал:
ТРЕБУЙТЕ МАКАРОНЫ ДИНГА и Ко
ЛУЧШИЕ ПО КАЧЕСТВУ
ПРОДАЖА ВО ВСЕХ МАГАЗИНАХ
Татарин крикнул плечистой бабе, чтоб она шла к столику Канфеля, но баба из бутылки наливала в кружки пиво, и над кружками вырастали снежные шапки.
— Эремас харэ! — обругал татарин бабу и пожаловался Канфелю. — Жена — уй-уй сэрдыты!
Канфель нес бутылку лимонной воды, тарелку с бутербродами, скумбрией, огурцами, — его толкали, наступали на ноги. Девочка-татарка предлагала купить кизиль, совала ему в руки корзиночку, он дал татарке булку, и она стала рвать ее зубами.
Женщина в кашемировой шали смотрела поверх головы Канфеля, в ее карие глаза ударил солнечный луч, она сощурилась, и глаза блеснули, как осы. Едва приоткрывая рот, она ела бутерброд с сыром, пила глоточками лимонную воду, и на ее скулах рождались морщинки.
— Я не могу забыть Ниццу! — проговорила она, вынув из сумочки платочек и приложив его к губам. — Английская набережная, прозрачное море и женщины! Мосье, эти женщины сошли с картин Рафаэля!
— В России тоже есть красавицы! — сказал Канфель, очищая ногтями кожицу скумбрии. — Кривые ноги, и походка, как у брандмайора! А одежда? Я вовсе не говорю о бедности. Нет! Попадаются шелк, котик, крот. Но покрой, но подборка, но, чорт возьми, пу-го-ви-ца!
— Мы попали в Ниццу во время карнавала! — продолжала женщина, смотрясь в зеркальце, прикрепленное внутри сумочки. — Это было божественно! Маски уродов, яркие краски! Розы, каких я в жизни не видела! Цветами усыпали землю на два аршина!
— У нас тоже бывают пышные празднества! — злорадно подхватил Канфель. — Грязные грузовики нагружают доверху детишками, как дровами, и дают им для приличия по красному флажку! Вам это нужно? Мне это нужно? — Он налил в свой стакан лимонной воды и выпил залпом. — А почему не надеть на грузовик картонного крокодила? Почему не дать детям в руки разноцветных мельниц, тещиных языков?
— О, за границей все ласкает глаз! — уверенно заявила женщина, открывая серебряную пудреницу, украшенную изумрудами. — В ресторане чисто, уютно, приятно! Официант не смотрит в рот, буфетчик не следит, как бы вы не положили ложку в карман! Вазочки, салфеточки, зубочисточки! И внимание, внимание, внимание! Подумайте, в магазине выбираешь час, два, три, а хозяин рассыпается в любезностях, и приказчики улыбаются!
— Позвольте! — перебил женщину Канфель, принимаясь за сыр. — В наших кооперативах тоже любезное обращение! Пока стоишь в очереди, страус может снестись!
— Вы знаете, какой был со мной случай в Париже! — разоткровенничалась женщина, сдувая с пуховки излишки пудры. — Я выбрала материю и велела из нее сшить плед, чтоб удобней провезти через таможню! Мне сшили плед, я пришла за ним, и при мне привезли новые образцы! Я так захотела той материи, что чуть не расплакалась! Представьте, хозяин велел распороть плед и сшить из новой материи. Утром мне прислали этот плед и коробочку: я забыла ее на прилавке. В коробке была всего одна конфетка!
— Раньше у Мюра-Мерилиза поступили бы так же! — сказал Канфель. — Tempora mutantur! Времена меняются! — и, слыша сигнальный свист к сбору, стал быстро доедать малосольные огурцы. — Никакая страна не может жить без культуры! У нас старая культура на задворках, а новой нет! Старый быт долой, а от нового тошнит! — Он завернул остатки огурцов в газетную бумагу и спрятал в карман. — Я, культурный человек, должен носить цветную сорочку, мягкий воротник и рублевый галстук. Иначе зачислят в буржуи и обложат, как барона! Чем не Папуазия?
— Да! — грустно заключила женщина, подымаясь со стула. — За границей можно красиво жить и красиво умереть!
Шофер подергал веревки, которыми был привязан багаж к кузову, приседая, краснея, завертел рукоятку, и мотор запульсировал. Мальчик вскочил на подножку и испустил раздирающий уши свист. Чахлая лоза поползла под откос, кудахчущие куры брызнули в стороны, арба с сеном прижалась к скале, встречный извозчик слез с козел и взял лошадь под уздцы. Пыль стала мельче, мягче, ветер похолодел, летевший навстречу виноградный лист уперся в грудь шофера и держался на его кожаной куртке, как приклеенный. Справа в синеве маячили сахарные отроги Яйлы, из отрогов к северу выступал Чатыр-даг, высоко поднимая свое плато — сверкающий поднос, на котором солнце сочилось перезрелой дыней.
— Море кончается! — сказал шофер, слегка тормозя машину. — Прощайтесь с морем!
По морю взапуски скользили волны, перепрыгивали друг через друга, широко распуская павлиньи хвосты. Перья — сизые, зеленые, розовые — играли, как радуга, и пропадали. Канфель подобрал угол спустившейся шали, набросил ее на колени соседки, нащупал оголенную по локоть руку и обхватил ее пальцами. Еще по дороге в Крым, в поезде, Канфель не избегнул банальной мечты о курортном романе; но в Ялте, где он три дня работал по делам Москоопхлеба, жара засушила его дорожную мечту, а переговоры отняли вечерний досуг. Теперь мечта оживала, он готов был ухаживать за этой женщиной и с грустью думал, что в Симферополе они расстанутся.
Через час автомобиль зашлепал резиновыми лапами по шоссе, автомобилю пересекли путь лиловые сумерки, сквозь них надвигались полутораэтажные домишки со стеклянными галлереями, в которых желтели маслянистые огни. Шофер остановил машину, мальчик открыл фонарь, зажег, и одноглазая машина двинулась в город. Канфель обрадовался трамваю, танцующим на проволоке звездочкам, и крикнул мальчику:
— Где едем?
— Пушкинская! — ответил мальчик и тоном крымских старожил пояснил: — Сам Пушкин жил в этой месте!
Машина под’ехала к зданию, на вывеске мчался зеленый автомобиль, хотя от заднего колеса осталась половина, и шофер имел красный безбровый глаз на виске. Заспанный счетовод в нижней рубашке, брюках, засаленных до того, что они блестели, как никелированные, открыл дверцу машины и проверил у пассажиров багажные квитанции.
Мальчик с обезьяньей ловкостью развязывал веревки, волочил чемоданы в прокатную контору, счетовод подхватывал их, ставил на весы и получал деньги за сокрытые килограммы. Канфель отыскал свободный стул, усадил свою соседку и, видя в руках ее один саквояж, удивился:
— Вы налегке?
— Мои чемоданы уехали раньше!
Мальчик снял картузик, выставил вперед правую ногу и, набрав воздуха, выпалил:
— Сочувствуйте до пролетарского классу! — и стал обходить пассажиров. — Граждане, кто что можут!
На Канфеля насчитали лишних два рубля, это обозлило его, он увидел, что чемодан продавлен и отказался платить. Счетовод вертел в руках двухпудовый чемодан, как плитку шоколада, уверял, что чемодан в таком виде был сдан в багаж, и ссылался на шофера. Шофер пил за конторкой квас, кряхтел, вытирал рукавом рот и не подавал виду, что разговор идет о нем.
— Вы думаете, дурака нашли? — кричал Канфель, напирая на счетовода. — Вы у меня запляшете, как покойник! Вы возместите все до копеечки! У меня свидетели есть! — и он обернулся, ища глазами соседку.
Стул, на котором сидела женщина, был пуст. Канфель осекся, метнулся к выходу, за дверь, посмотрел в одну и другую стороны: никого! Он вернулся обратно, схватил в одну руку чемодан, в другую — портплед и, плюнув, выбежал из конторы.
2. НАЧАЛО ИСТОРИИ
Железнодорожный рабочий, лежа под вагоном, как доктор, выстукивал молотком, лечил больные тормоза, рессоры, буксы. Семафор отсалютовал проходящему поезду, на минуту скрылся в седой бороде дыма и, задрожав, опустил металлическую руку с червонным тузом. Старший проводник вышел с фонарем в руке, тотчас же паровозик черным лебедем подплыл к евпаторийскому поезду, отрывисто прогудел два раза, — и его прицепили к переднему вагону. Вагоны приходились подстать паровозику и были освещены огарками, коптящими в нишах над дверями. Канфель предупредил, что в этом поезде должна находиться его жена, носильщик нес чемодан и портплед и часто кивал головой на пассажирок, опрашивая:
— Что, не они, гражданин?
— Она! — вдруг воскликнул Канфель. — Ставь вещи! — и, расплатившись с носильщиком, он сел рядом с женщиной, закутанной по плечи в кашемировую шаль. — Я вас искал, как запонку от воротника!
— Мосье был так занят чемоданом…
Выставив вперед плечо, торговец двигался шаркающей походкой по вагону и нес полную корзину кондитерских товаров. Канфель остановил его, но в полутьме не мог прочесть названия на ярлыках. Человек, сидевший напротив, вынул из кармана свечу, зажег ее и светил Канфелю, пока он не выбрал коробку шоколадных лепешек. Канфель умышленно взял лепешки, по опыту зная, что они стоят дешевле других сортов и что избалованные женщины любят шоколад без начинки. Женщина посмотрела на поднесенную ей коробку, взяла лепешку, и улыбка разрезала ее рот, обнажая ослепительную полоску зубов.
Человек переложил свечу в левую руку, пристально всмотрелся в коробку, схватил самую большую лепешку и хотел погасить свечу. Канфель попросил не тушить. Человек достал из своего узелка бутылку, вынул пробку, в два глотка выпил остатки водки, крякнул и, закусив лепешкой, вставил в бутылочное горлышко свечу.
— У нас пассажиров держат в строгости! — сказал он, поблескивая влажными глазами. — В прошлом году я накапал стеарина, прикрепил свечку и заплатил кредитку штрафа!
На платформе старший проводник вынул из жилетного кармана серебряные часы, открыл крышку, посмотрел и, поднеся костяной свисток к губам, засвистел. Паровозик загудел. Проводник, держа свисток в зубах, поднял фонарь, помахал, и, фыркнув, паровозик толкнулся вперед. Вагоны уперлись, напружинились, рванулись, и бутылка со свечой покачнулась.
— Поехали! — проговорил человек, испуганно обхватив бутылку руками. — Закон инерции! — и, сняв соломенную шляпу, перекрестился.
Теперь открылось его лицо: безобразны были западающие глаза, выступающие бровные дуги, придавленный, с широкими крыльями нос, выпуклый рот с нижней выпяченной губой, в правом углу которой желтел сточившийся клык. Нелепы были щеки, испещренные кровяными жилками, уши, оттопыренные сверху и обросшие у мочек рыжими волосиками, раздвоенный тупой подбородок, и шея — красная и такая короткая, что, казалось, низколобая рыжая голова сидит прямо на туловище. Человек был в суконном зеленом плаще, широко развернутые плечи распирали плащ, а из-под плаща выглядывали трубоподобные ноги в разношенных сандалиях. Когда человек крестился, свеча осветила его толстые короткие пальцы с приплюснутыми подушечками и глубоко обкусанными ногтями.
— Негодный вагон! — сказал рыжий человек, надевая панаму. — Екатерининская дорога с исторических времен не щадит пассажира!
— Я люблю пульмановские вагоны! — заявила женщина, с любопытством разглядывая человека.
— Но мы едем не в бесподобный Париж, а в паршивую Евпаторию! — воскликнул Канфель, чувствуя, что пол скрипит и ходят у него под ногами. — Париж и Евпатория — стрекоза и муравей!
— Извините! — обратился рыжий человек к Канфелю. — Непростительно так творить о Евпатории! Вот вы назвали бесподобным город Париж, а в чем же проявляется его бесподобие? Жил в нем известный Наполеон Бонапарт, который погиб в глубоких снегах нашей России. Существовала в нем известная Бастилия, которую сокрушил свой же народ. Еще что? — спросил человек и указательным пальцем погладил подстриженный рыжий ус. — Мадам Помпадур. Робеспьеры. Мараты. Этого добра мы и у себя видели!
— Замечательно! — пришла в восторг женщина и перестала есть шоколадные лепешки.
— Скажу заранее: я — Перешивкин! — с достоинством представился рыжий человек. — Половину своей жизни я провел в Евпатории, и, по чистой совести, нет другого города, который имел бы столько достоинств! — с жаром произнес он, и голос его на мгновенье пропал в гуде паровозика. — Во-первых, наша Евпатория на много лет старше Парижа. Она основана во втором веке новой эры полководцем Понтийского царя Митридита Шестого Евпатором. Это у нас каждый школьник знает! Во-вторых, еще в средние века Евпатория славилась богатствами природы, например, добычей соли. Не только Россия ела нашу соль, бесподобный Париж тоже не мало откушал ее! А когда парижане решили завоевать соляные добычи, наша Евпатория насыпала им соли на хвост! — воскликнул Перешивкин, комкая плащ. — В-третьих, Евпатория имела городского голову, господина Дувана. Этот человек был вторым Петром Великим. Он купил через Санкт-Петербург казенный пустырь, который находился между старой Евпаторией и дачами. Купил он его за десять тысяч, а участки продал за двести. Об этом даже в «Русском Слове» писали! На эту прибыль построены общеполезные и богоугодные заведения, а на бывшем пустыре вырос новый город с красивыми зданиями. Они до сего дня украшают Евпаторию. Возьмем хотя бы «Пале-Рояль» генерала Бондарева. Конечно, теперь «Пале-Рояль» советский, а раньше в него простонародье и евреев не пускали! — Перешивкин вздохнул и быстро произнес: — В-четвертых, Евпатория имеет первый пляж в мире!
— Первый пляж в Ницце, второй в Биаррице, а третий в Евпатории, — перебила его женщина. — Это в заграничном путеводителе сказано!
— Эх, сударыня! — с упреком воскликнул Перешивкин. — Да станет заграница расхваливать русские пляжи! Вот вы покупаетесь у нас, посмотрите, какой песок! Мелкий! Бархатный! На полверсты море по щиколотку!
— Первый пляж — так первый! — сказал Канфель. поглаживая под шалью руку женщины. — Жарьте, в-пятых!
— Можно и в-пятых, — согласился Перешивкин. — Мойнакское озеро. Спасает от подагры, сухотки, размягчения костей…
— Короче, от естественной смерти! — заключил Канфель.
— Нет, кому бог велит, тот умирает! — ответил Перешивкин, и злые точки сверкнули в зрачках его. — Караимы, — это будет в-шестых, потому что они только в Евпатории водятся, — караимы не умирают, а, можно сказать, вымирают!
Поезд остановился в Саках. В вагоне стало шумно, многие снимали с полок свой багаж, другие с чайниками, кружками уходили за кипятком и бутербродами. Продавцы суетились на платформе, предлагая квас, розовый пшеничный хлеб и молоко. Беспризорные, покинувшие спальные «купе» под вагонами, бродили под окнами, клянчили, протягивая раз’еденные чесоткой руки, и прятали милостыню — об’едки и опивки — в страшных своих лохмотьях. Военный в фуражке с синим околышем шагал параллельно поезду, продавцы и беспризорные завертелись, как пух на ветру, и вдруг их сдуло с платформы.
Когда поезд тронулся, Перешивкин вынул из узелка крутое яйцо, очистил его, бросая шелуху под скамью, разрезал на ладони пополам и, посолив одну половину, целиком положил в рот. Он жевал на коренных зубах, клык его попусту поднимался и опускался, на правой щеке надувался желвак. Взяв двумя пальцами соль, он бросил горсточку на язык и, вращая белками, смачно проглотил разжеванное яйцо. Канфель предложил ему завернутые в газету малосольные огурцы, Перешивкин откусывал кончик огурца, выжимал пальцами сердцевину в рот и бросал кожуру в плевательницу. Он достал из узелка кружку, кружка была с металлической крышкой, с бело-сине-красным гербом посредине, герб имел корону и надпись: «Ваше Блаженство». Попросив Канфеля покараулить узелок, Перешивкин вышел с кружкой и, достав у соседей кипяток, вернулся обратно. Он положил в кружку два куска сахару, помешал лезвием перочинного ножа и, громко всасывая губами, стал пить чай. Он наслаждался чаепитием, ни разу не оторвался от кружки, только часто брал ее, горячую, из одной руки в другую и, помахивая освобожденной рукой, шевелил пальцами.
Женщина откинулась в угол, Канфель подвинулся к ней, вдыхал дремотный запах духов и, по привычке, впадал в лирическое настроение. Он убеждал себя, что эта женщина ему нравится, и, разбирая первое свое впечатление, открывал в ней качества, которые, вообще, больше всего ценил в женщинах. Канфель услышал под окнами вагона шум, этот шум был похож на отдаленные возгласы толпы, машущей шляпами и платками при отходе поезда.
— Должно быть, море! — проговорил Перешивкин, прислушиваясь к шуму. — Так оно и есть! — твердо сказал он.
Женщина прильнула к оконному стеклу, Перешивкин переставил бутылку со свечой на пол, и сразу в глаза бросились воды, которые вздымались и серебрились, как встряхиваемый мех чернобурой лисицы.
— Шедевр! — сказала женщина.
В вагон вошел контролер в сопровождении старшего проводника, проводник светил фонарем, контролер пробивал машинкой билеты и отбирал их. Перешивкин быстро поставил бутылку со свечой на столик и заслонил руками пламя, чтоб унять колебание. Контролер и проводник принесли дыханье ветра, сырость ночи, — женщина достала на саквояжа вязаный жакет и, опустив шаль, надевала его. Она была в белой кофточке с глубоким вырезом, короткими рукавами и при тусклом свете казалась одетой в ночную рубашку. Перешивкин подвинулся вперед, зрачки его налились ртутью, и кончик языка пополз, облизывая усы. Свеча коптила. Бутылка, густо закапанная стеарином, стояла, как человек по горло в снегу.
— Скажите, мосье Перешивкин, — спросила женщина, чувствуя на себе его взгляд, — далеко от вокзала до «Пале-Рояль»?
— С полчаса. Это на набережной! — ответил он, быстро отодвигаясь вглубь скамьи. — Только там все номера заняты!
— Вы уверены?
— Если понадобится комнатка, прошу заглянуть! — предложил он и, опустив руку под плащ, вытащил визитную карточку. — Вот адрес!
Стрелочник растормошил заснувший семафор, зеленоокий, жердястый великан понесся навстречу поезду, и паровозик закричал ему: «Спи, спи-и!» За окнами выплывали огни, кто-то из пассажиров распахнул дверь, — в вагон ворвалась струя воздуха, пламя свечи вытянулось, потухло, и фитиль изогнулся красным светлячком. Бесшумно нахлынули носильщики, хватали чемоданы, корзины, узлы и волокли их, не оглядываясь, чтобы скорей вернуться за новыми вещами. Пробираясь боком по вагонному коридору, высокий парень тащил чемодан и портплед Канфеля. Неся саквояж, Канфель вел женщину под руку мимо сонливых контролеров в гущу евпаторийских извозчиков. Извозчики вырывали из рук вещи, уносили их на свою линейку и усаживали владельцев вещей спиной друг к другу. Носильщик Канфеля прорвался сквозь воинствующий отряд, взвалил багаж на экипаж гостиницы «Пале-Рояль», и Канфель стал подсаживать свою спутницу.
— Мерси, мосье! — сказала она, беря из его рук саквояж. — За мной приехали!
Она обошла экипаж сзади кузова, подошла к стоящему на дороге автомобилю, и шофер распахнул перед ней дверцу. Сидящий в автомобиле человек привстал, целуя ей руку, — шофер захлопнул дверцу, включил мотор, — и машина помчалась в ночь.
— Занимательная дама! — раздался позади Канфеля голос Перешивкина. — Весьма занимательная!
— Такая дама хороша в каком-нибудь романе, где людям нечего делать! — в раздражении воскликнул Канфель и полез в экипаж.
— Простите! — тихо проговорил Перешивкин, удерживая его за рукав. — По вашему желанию я сжег мою свечку!
— Полсвечи! — возразил Канфель. — Хотя все равно! — и, вынув два пятиалтынных, отдал их Перешивкину. — Хватит?
— Благодарствую! — ответил Перешивкин, снимая соломенную панаму. — Я под контролем жены!