Эти господа — страница 5 из 10

О СТАРЫХ ХОДАХ НА НОВЫЙ МАНЕР

1. С ЧЕРНОГО ХОДА

Канфель до полдня проводил время на «лечебном» пляже, пил кефир, взвешивался за пятачок на медицинских весах, спорил о том, когда начнется война с Англией, кто с кем живет и где вкусней третье: в «Пале-Рояле» или «Талассе». Торговцы, газетчики, рестораторы причислили его к почетным курортникам, здоровались с ним и брали дороже, чем со всех. Канфель понимал все их уловки, но он привык к такому обращению, и ему нравилось, когда его за лишний гривенник величали барином. Особенно было это приятно во время прогулок с Ирмой, которая находила все это забавным, напоминающим заграничные курорты, и с неменьшею любовью, чем Канфель, потворствовала лицеприятию. Иногда Канфель думал, что ведет себя вызывающе, на него могут обратить внимание, станут следить, и то дело, ради которого он жил в Евпатории, начинало ему надоедать. В Москве он выполнял бы поручение Москоопхлеба, не выделяя его из десятка таких же; но здесь это поручение сидело в мозгу, как заноза, и он по многу раз обдумывал его, открывая в нем опасность. Вместо того, чтобы после обеда провести в прохладном номере мертвый час, он шагал из угла в угол, переживал первый допрос и сочинял себе обвинение, подбирая статью уголовного кодекса.

Однажды, в минуты таких размышлений, к нему вбежал Мирон Миронович, затворил дверь и так плюхнулся на диван, что пружины завизжали во весь свой тонкий голос.

— Запарился я совсем, Марк Исакыч! — проговорил Мирон Миронович. — Главное, человек-то большой! Шишка! — и он похлопал рукой по дивану. — Садись рядком, да потолкуем ладком!

— По совести, — тихо ответил Канфель, опускаясь на указанное ему место, — эта история меня радует, как грыжа!

— Все в аккурате! — продолжал Мирон Миронович, не слушая его. — Не одну тыщонку ухлопал, а кнопочку приготовил! Нажми кнопочку, и как по маслу пойдет!

— Как хотите, мы с вами не букашки, нас легко заметить! — Канфель понизил голос до шопота. — Такой граф обязательно работает в гепеу!

— Что-о? — тоже переходя на топот, спросил Мирон Миронович. — Да, нет! — махнул он рукой. — Граф, куда ему!

— А почему ему сдают «Пале-Рояль»? Потому что он дворянин? Вы спросите его о любом жильце, он вам о нем наизусть расскажет!

— Это у него такая привычка! — не сдавался Мирон Миронович, но вспомнил, что граф узнал ему адрес Ирмы. — А потом за ним есть грешок! Мы его так пришпандорим, что он и не пикнет!

— А если он уже пикнул?

— Померещится же тебе! — испуганно проговорил Мирон Миронович. — Обратить внимание обращу, но дела посередке не оставлю! Чтоб больше зря не томиться, сходим сейчас к уполномоченному, побалакаем, и с плеч долой!

Канфель советовал отложить переговоры, но Мирон Миронович настаивал, грубовато намекая, что он, Миронов, — хозяин, и его действия планомерны. Не желая пререкаться, Канфель причесался и, подтягивая галстук, заметил, что у него дрожат руки. Мирон Миронович подал ему шляпу, непромокаемое пальто и затворил балконную дверь на случай дождя. Спустившись в третий этаж, Мирон Миронович ввел Канфеля в свой номер, достал из чемодана полбутылки коньяку и налил две рюмки.

— Для храбрости! — сказал он, выпивая. — Коньяк — подлец, мозг очищает!

Канфель пригубил рюмку, отставил от себя, и Мирон Миронович, с сожалением взглянув на него, выпил эти остатки. На лестнице четвертого этажа Мирон Миронович оглянулся, перекрестился и перекрестил Канфеля:

— Не обессудь! Так оно спокойней!

Приблизившись к сорок восьмому номеру, Канфель услыхал за дверью выкрики и стоны. С минуту он постоял в нерешительности, думая, что пришел не во-время, но, чувствуя за спиной взгляд Мирона Мироновича, перекинул пальто через левую руку и постучался:

— Входите!

Канфель нажал дверную ручку, открыл дверь, вошел и увидел посредине комнаты кровать, на кровати голого мужчину, второпях прикрывшегося простыней. Мужчина отдувался, лицо его напоминало крупный перезрелый помидор, правая бакенбарда была закушена, и по бакенбарде Канфель узнал Сидякина. Сбоку уполномоченного Госхлебторга стоял в белом халате парикмахер Поль-Андре, рукава халата были засучены выше локтей, а рядом с парикмахером на столике разевал желтую пасть чемоданчик с пузырьками, баночками, коробочками, тюбиками и десятками мелких стальных инструментов.

— По какому вопросу? — спросил Сидякин, не поворачивая головы.

— По поручению правления Москоопхлеба! — ответил смущенный Канфель и назвал себя.

— Гм! — промычал Сидякин. — Садитесь и излагайте!

Парикмахер вынул из чемоданчика тюбик вазелина, выдавил на руку белого червячка, полил на него масла из розовой склянки, растер смесь на ладонях и крикнул Сидякину:

— Па-пра-шу-у!

Сидякин стянул с себя простыню, обнажая желтоватый купол живота, парикмахер подышал на свои ладони, положил их на сидякинский живот, и руки медленно описали на животе круг. Потом руки повернулись тыловой стороной вниз, втерли остатки вазелина в кожу, приняли прежнее положение, и парикмахер, как пианист на клавиши, поставил кончики пальцев на середину живота. Пальцы совершали плавные полукруги, Сидякин выплюнул правую бакенбарду изо рта, младенческое сияние таяло на его лице, как сало на горячей сковороде, и он монотонно мычал. Поль-Андре надавил сильней, пальцы погрузились глубже, Сидякин замычал громче, глаза его уставились в потолок, и он засопел. Парикмахер поднял руки вверх, пошевелил пальцами, как спрут щупальцами, нацелился в то место живота, где кожа образовала складки, и крепко схватил первую складку. (Так лисица хватает за живот раскрывающегося на солнце ежа.) Теперь пальцы натягивали кожу, разминали ее, кидались на соседнюю складку, закручивали ее штопором и рысью пускались по животу.

Негодуя, Канфель думал о том, как огрубели современные чиновники, сравнил их с царскими и нашел, что царские были вежливей. Он об’яснил это тем, что царские чиновники набирались, главным образом, из дворянских фамилий, были воспитаны, образованы, умели с достоинством принимать посетителя, выгонять его и даже брать взятку. Советские же чиновники, особенно внучатные племянники революции, старались разыгрывать из себя чистого пролетария, для чего, по недомыслию, соревновались друг с другом в грубости и чванстве. Эти опрометчивые мысли Канфеля прервались, когда парикмахер, помолотив по сидякинскому животу, поставленными ребром руками, запеленал его в простыню и укутал одеялом.

— Гражданин правозаступник! — тихо спросил уполномоченный. — Что полагается за насилие над личностью ответработника? — Хлопнув губами, он глотнул воздух, как выброшенная на песок рыба. — Пролонгировать векселя Москоопхлеба нельзя!

— Что? — спросил удивленный Канфель.

— Вы персонально уполномочены на переговоры?

— Нет, полные полномочия имеет член правления Миронов!

— Ну те-с! — буркнул Сидякин и, надев свои квадратные очки, взглянул на Канфеля. — Вы лицо иудейского вероисповедания?

— Да! — сказал Канфель, покраснев. — К чему подобный вопрос?

— Для статистики! — пояснил Сидякин.

Канфель хотел резко ответить Сидякину, привести цитату из Ленина или Маркса, но не мог вспомнить ничего подходящего к моменту. Хотя он часто сталкивался с коммунистами, но плохо знал их программу, «Капитал» Маркса и «Истории философии» Гегеля третий год лежали неразрезанными на его письменном столе, и всегда выходило так, что вместо этих книг в руки к нему лезли юридические брошюры. В эту минуту Канфель был уверен, что непрочитанные Маркс и Гегель — причина его политического неразумения, и, если бы книги были своевременно проштудированы, он посадил бы Сидякина в калошу. Но тотчас Канфель подумал, что нельзя ссориться с уполномоченным, в руках которого была судьба Москоопхлеба, а, стало быть, и судьба его, Канфеля. Юрисконсульт схватил двумя пальцами левый борт пиджака, нервно потряс его и процедил сквозь зубы:

— Товарищ уполномоченный! Вы, наверно, шутите?

— Я сказал по-русски! — крикнул Сидякин, сбил с себя ногами одеяло и голый двинулся на Канфеля. — Вопрос о Москоопхлебе я урегулирую с Мироновым!

Складывающий в свой чемоданчик инструменты Поль-Андре схватил одеяло, накинул на Сидякина и поволок его на кровать. (Впоследствии, веселя публику манерами под чистокровного парижанина, парикмахер подробно рассказал суду о диалоге между Канфелем и Сидякиным.)

Канфель выбежал из комнаты, сильно захлопнув за собой дверь. В ту же минуту из номера графа выскочил Мирон Миронович и, схватив Канфеля за плечо, зашептал:

— Мамочка! Прямо благодать! Я его за такие речи заставлю на задних лапках стоять и хвостиком помахивать! А не захочешь, аккурат за еврейскую травлю из партии уволят! — Тут Мирон Миронович подставил под свой рот ладонь, плюнул в нее, сжал кулак и потряс им. — Вот он где упал намоченный!

Мирон Миронович застегнул воротник рубашки, одернул красный поясок, потоптался перед дверью сорок восьмого номера, как петух, собирающийся броситься на соперника, и, приоткрыв незапертую дверь, сахарным голоском спросил:

— Гражданин Сидякин, дозвольте войти?

2. НА ХОЛОСТОМ ХОДУ

Канфель спросил у графа адрес лучшего евпаторийского портного, граф справился, для какой надобности нужен портной, и, вынув алфавитную книжку с адресами, поводил пальцем по аккуратно-написанным строкам:

— Разрешите доложить, — сказал граф, остановив палец на седьмой строке, — самым подходящим будет портной Прут. Ровный переулок, одиннадцать.

Записав адрес портного, Канфель хотел уйти, но граф, прикрывая правой рукой рот, словно собираясь зевнуть, внезапно оказал:

— Ваша дама на прошлой неделе ночевала в сорок восьмом номере! — и он подробно изложил все события в «Пале-Рояле» в ночь с одиннадцатого на двенадцатое июля.

— Эта дама меня интересует, как соска! — холодно ответил Канфель. — Я прошелся с ней один раз, и с меня хватит!

— Прошу прощения! — остановил его граф. — Я защищаю мужскую честь! — и он быстро выложил на стол коробочки и конвертики. — Между прочим, не требуются ли вам предметы мужской гигиены?

Канфель пожал плечами, вышел из конторы, подумав, что обращение с ним Сидякина, вероятно, вызвано графским оговором. Для Канфеля остались неясными взаимоотношения Сидякина и Ирмы, но он считал, что ему важней расположение уполномоченного, чем Ирмы. Он разочаровался в ней с того момента, когда исчезла романтическая загадочность, которой окружала себя эта женщина, ищущая полноправного мужа. Он продолжал с ней встречаться, с них начинали курортные сплетницы ежедневные злословия, но мысль о другой женщине часто волновала Канфеля, потому что Ирма всерьез принимала его ухаживанья. Канфель об’яснил ей, что он заядлый холостяк, женитьба для него равносильна сонной болезни, и, смеясь, Ирма уверяла, что она плохого мнения об его семейных способностях… Канфель шел по улицам, где на стройках пели пилы, тараторили молотки, к стройкам тянулись телеги с камнем, бревном и штангой. Мимо Канфеля проходили мужчины, женщины, дети, они не были похожи на курортников с набережной, и витрины, выложенные тканями, безделушками, кондитерскими товарами, существовали не для них. На Базарной улице дома уходили по пояс в землю, вершины акаций торчали, как общипанные петушиные хвосты, и пахло старым городом. Дом номер одиннадцать в Ровном переулке имел один этаж и подвал, над подвалом висела вывеска, с вывески смотрел краснощекий офицер в шинели. На правой поле шинели была наклеена записка:

ШИВКА, ЧИНКА, ГЛАЖКА

МЕИР ПРУТ

Колокольчик, прикрепленный к косяку, тлинкнул, и Канфель вошел в переднюю, где на вешалке висел черный бархатный картуз и дождевой зонт, Из передней шла вторая дверь, на ней болтался одетый в сюртук картонный человечек и, приподымая загнувшийся цилиндр, убеждал:

КУРИТЕ КРЫМСКУЮ ЖЕМЧУЖИНУ!

Открыв дверь, Канфель, ступил в низкую комнатку и увидел перед собой в полкомнаты каток, а на катке старика-портного. Портной сидел, поджав под себя ноги, на коленях его лежал рукав, он мерил его ленточным сантиметром и записывал мерку огрызком карандаша на красной бумаге. Портной поднял голову, покрытую черной шелковой ермолкой (такая голова, наверно, была у библейских пророков), сдвинул на лоб в металлической оправе очки, теплые глаза остановились на Канфеле, и улыбка растаяла в его бороде, как снег.

— Можете починить брюки? — спросил Канфель, бросая сверток на каток. — Только живо?

— Добрый день! — сказал Прут. — Откуда едет господин?

— Из Москвы!

— Москва! — воскликнул портной, описывая правой рукой полукруг. — Я обшивал москвачей! Люди с серьезом и с уважением до стариков! — лукаво добавил он.

— Да, у нас умеют уважать стариков! — согласился Канфель и снял шляпу. — У меня пренеприятный случай! — и он развязал сверток с брюками.

Прут положил брюки на каток, опустил очки на нос, осмотрел искромсанные штанины и, разводя руками, сказал:

— А-я-яй! Я кончаю рукав и потом залатаю вам!

Прут помусолил конец черной нитки, скрутил его и, держа иголку двумя пальцами, вдел нитку в ушко. Ом воткнул иголку в засаленный борт пиджака, разложил на коленях серую куртку и, надев на безыменный палец наперсток, склонился над работой. Канфель увидел середину ермолки с серебряным щитом Давида, седую опушку бровей, крупный, с выпуклыми крыльями нос, морщинистые, желтые пальцы — живые рычаги прекрасной машины — руки, которые подгибали материю, прилаживали и обметывали ниткой. Портной мурлыкал себе под нос еврейскую песенку, верхние волосы его бороды колебались, руки двигались ритмично, и голова покачивалась в такт. Канфель впервые видел перед собой местечкового еврея, которого знал по книгам и театру, впервые слышал еврейскую песенку, распеваемую евреем, а не расфуфыренной певицей, запомнившей с голоса непонятные слова. У Канфеля потеплело сердце, ему захотелось расспросить старика о жизни, детях, внуках, и он задал ему пустяковый вопрос:

— Сколько вам лет?

— Семьдесят два! — ответил портной, откусывая нитку. — Совсем совестно! Человек живет дольше жены и детей! — он опять принялся напевать, но остановился и нежно сказал: — Хороших сыновей дал мне бог! — помолчал и тихо добавил: — Старшего порубали немцы. Второго вкопали в землю махновцы. Мы все видели его голову. Это страшный страх, господин!

— Не вы одни мучались! — проговорил Канфель. — Я тоже сидел в окопах!

— Я держу в сундуке награды старшего от царя и награды второго от большевика! — продолжал старик, завязывая узелок на конце нитки. — У вас есть дочка?

— Я не женат!

— Наши раввины говорят, бог справедлив! — продолжал портной, глубоко вздохнув. — Мою Леечку тоже замучил Махно!

Руки старика задрожали, игла не слушалась пальцев, он торопливо поправил очки и удобней уселся на катке. Он шил молча, подергивал левым плечом, перекладывал куртку на коленях и обрывал застопорившуюся нитку. Вшив рукав, он слез с катка, встряхнул куртку и, положив ее на каток, покрыл кускам холста. Он вытащил из-под катка утюг, подул на тлеющие угли, отпил воды из бутылки и, опрыснув холст, стал утюжить куртку. Фыркая, белогривый пар поскакал вверх, подмял под свой сизый живот Прута, но старик не выпускал утюга из рук, взмахивал им, и угли, вспыхивая, как молния, исходили бесцветным дымом. Выутюжив куртку, он повесил ее на облупившийся манекен, почистил щеткой, застегнул на все пуговицы и, отступив на шаг, полюбовался на работу:

— Меир Прут таки умеет шить!

Он взял брюки Канфеля, вывернул наизнанку, стал вымерять ширину штанин, разведя в противоположные стороны большой и указательный пальцы, что обычно принимается за четверть аршина.

— Где вы достанете материю на заплатки? — спросил Канфель.

— Из сукна я делаю брюки, а из брюков я не делаю сукна! — ответил Прут, залезая на каток. — Я отрежу кромку и залатаю!

— Сколько это будет стоить?

— Чтобы было недорого и чтоб вы сносили брюки на здоровье! — сказал Прут и сделал паузу. — Пятьдесят копеек с утюжкой!

Цена показалась Канфелю очень низкой, он, утверждая, кивнул головой и подумал, что на месте портного запросил бы впятеро. Но в ту же минуту он решил, что Прут просто хитер и, беря так дешево за первую работу, рассчитывает на следующую. Солнце било в окошко, на лбу старика выступили жемчужинки пота, висящая на стене, утыканная булавками, голубая суконка сверкала, как море, и ножницы в руках Прута бились серебряной щукой. Канфелю жгло спину, он пересел за ширму, залатанную разноцветными лоскутьями, под ним жвакнул диван, из которого вылезали пружины.

— Почему вы мало берете за работу? — спросил Канфель, расстегнув и спустив пиджак с плеч. — Вы заработаете хронический убыток!

— Когда человек родится, он жмет кулаки и говорит: «Заберу весь мир!» — ответил Прут, накладывая первую заплату. — Когда ему приходит смерть, он растворяет кулаки и говорит: «Я ничего не забираю в могилу!»

— Ого! Вы говорите, как римский философ! — воскликнул Канфель, пересаживаясь на край дивана. — Memento mori! Помни о смерти!

— Я не знаю, как выражались философы! — признался Прут, затачав один край заплаты и подрезая его ножницами. — Я знаю, как выражались умные евреи!

На входной двери расплескался колокольчик, в прихожую впорхнули легкие шаги, дверь в мастерскую, кряхтя, распахнулась, и вбежала девушка.

— Здравствуй, деда! — воскликнула она, поставив на каток бидон и корзину. — Я принесла тебе молока и яиц. Наши курицы записались в активистки!

Она поцеловала старика в щеку, подошла к висячему шкафчику, открыла дверцу и достала кринку. Заглянув в нее, девушка поморщилась, ополоснула кринку под рукомойником и, перелив в нее молоко, поставила в шкафчик. Она вынимала из корзины яйца двумя пальцами и, подымаясь на цыпочки, клала их на верхнюю полку, в глубокую тарелку, на краях которой цвели незабудки. Когда девушка вставала на цыпочки, коричневая юбка в крупную красную клетку оттягивалась по икры, открывая ноги в желтых высоких башмаках и черных чулках. На правом чулке была дырка, величиной с пятак, сквозь дырку золотилась кофейная кожа.

— У нас будет неплохая пшеница! — сказала она Пруту, захлопнув, шкафчик. — Отец говорит, чтоб ты езжал к нам!

Старик молча кивнул головой за ширму, за которой сидел Канфель, девушка обернулась и оторопела: кровь зажгла ее щеки, вспыхнула под кожей ушей, ресницы дрогнули, полузакрыли глаза-черносливины. Она резко сдернула с головы красный платок, и кудряшки галчатами запрыгали на ее голове.

— Красавица! — подумал Канфель и вежливо проговорил: — Простите, я мешаю вам!

— Что значит — мешаете? — ответила девушка, обмахивая себя платком. — Это же портновская мастерская!

— Почем вы продаете яйца? — спросил Канфель и тотчас же подумал, что напрасно задал этот вопрос. — Почем, вообще, здесь торгуют яйцами?

— Не поправляйтесь! — остановила его девушка. — Я поняла оборот вашей мысли. Мы, колонисты, имеем право продавать излишки, но мы их не продаем! — и, повернувшись спиной к Канфелю, она взяла с окна газету «Советский Крым».

— Рахиль! Не надо иметь гнев на людей! — упрекнул девушку старик, обтачивая края последней заплаты. — Кто знает, скольки перлов на морском дну? — Он вывернул брюки Канфеля и посмотрел на заплату. — Кто знает, скольки перлов в душе человека?

Рот Рахили полуоткрылся, она, бросив газету, в детском восторге обняла старика за шею и прижалась закрытыми глазами к его губам. Прут отодвинул в сторону ножницы, стал гладить ее по голове, она поцеловала его руку и приложила к своей щеке. Едва ощутимая влага наполнила глаза Канфеля, он упрекнул себя в сентиментальности, встал с охнувшего дивана и, отодвинув ширму, подошел к катку. Рахиль подняла голову, раскрыла глаза и, в смущении перебирая пальцами пуговочки блузки, сказала:

— Вы имеете такого деду? (Она как бы извинялась этой фразой перед Канфелем.) — Такой деда один на свете!

Портной разложил на катке починенные брюки, почистил их щеткой, выутюжил и, завернув в газету, подал их Канфелю. Юрисконсульт положил на каток рубль, прося не давать сдачи, но старик достал из шкафчика коробку из-под монпансье, открыл ее, — покопался в медяках и отсчитал пятьдесят копеек. Канфель приставил левую ладонь к катку, правой сгреб медяки и, чувствуя, что надо как-нибудь смягчить свою неловкость, спросил Рахиль:

— Вы из какой колонии?

— Из «Фрайфельд»!

— Я собираюсь посмотреть вашу жизнь!

— К нам ездят много любопытников! Мы тоже смотрим на них!

Канфель с неохотой ушел из мастерской портного: лицо Рахили, ее манеры и голос показались ему знакомыми. Он был уверен, что недавно видел ее, говорил с ней, и, наверно, еще в тот раз она ему понравилась. Канфель напряг свою память, припомнил лица всех женщин, с которыми встречался за последнее время, и не нашел похожих на Рахиль. Тогда он прибегнул к испытанному средству: остановился, закрыл глаза и попытался представить лицо девушки. Но лицо не вырисовывалось, как он ни желал, и, открыв глаза, Канфель пришел в раздражение.

— Рахиль! — воскликнул он к изумлению прохожих, прислушался к звучанию имени и шопотом повторил: — Моя Рахиль!

3. ХОДА НЕТ

Мирон Миронович нанял «лечебного» извозчика, извозчик, почуявший солидного седока, натянул вожжи, придерживая лошадей, и вытянул их кнутом по спине. Лошади рванули с места, заплясали, подбрасывая Мирона Мироновича на сиденьи, а он, положив руки на колени, откидывался из стороны в сторону. Мирон Миронович был любителем быстрой езды, в царское время имел собственный парный выезд и каждое утро, удивляя скромную Ордынку породистыми конями, богатой упряжью, мчался в Гавриков переулок к своим хлебным амбарам. Когда кто-нибудь хотел перегнать его коляску, Мирон Миронович приказывал медведеподобному кучеру придержать лошадей и, отпустив смельчака на порядочное расстояние, толкал кучера в спину. Лихие кучера были у Мирона Мироновича, с гиком и свистом они опережали любой экипаж, в угоду хозяину ударяя кнутом лошадей, а то и самого оробевшего соперника. Мирона Мироновича штрафовали за сумасшедшую езду, составляли протоколы, московский градоначальник вызывал его к себе: ничего не помогало. Зато во время воскресного катания на кругу Петровского парка Мирон Миронович не имел себе равного, и всегда корреспондент «Раннего Утра» упоминал о выезде московского старожила Миронова, увеличивая атак славу старинной первогильдейской фамилии.

Проезжая по евпаторийским улицам, Мирон Миронович видел государственные и кооперативные вывески; но на кофейных и закусочных, под притолоками, притаились вывесочки частных владельцев. Эти вывесочки радовали глаз Мирона Мироновича, он даже подмаргивал им, как смазливым дамочкам, и выкрикивал по адресу какого-нибудь шашлычника:

— Молодец, Халиль-Хай Редияов! Так им, сукиным сынам, и надо! Жри частный шашлык, или подыхай с голоду!

Извозчик осадил лошадей перед Об’единенным рабочим кооперативом, Мирон Миронович велел ему подождать и, прежде чем войти в лавку, посмотрел на витрину. В витрине гостили окорока, колбасы, рыбы, фрукты, украшенные зеленью, цветными лентами и плакатиками:

ВРЕДИТЕЛЕЙ И БЮРОКРАТОВ, АГЕНТОВ КЛАССОВОГО ВРАГА, ВОН ИЗ АППАРАТА ПРОЛЕТАРСКОГО ГОСУДАРСТВА!

Мирон Миронович направился к моложавому приказчику, спросил полкило кедровых орехов и, когда приказчик стал отвешивать, справился о заведующем. Приказчик показал пальцем на маленькую дверь, где мелом было написано: «Хода нет». Мирон Миронович сунул чек в карман и, стараясь показать, что он — свой человек, подошел к двери и толкнул ее. Он вошел в кладовую, трое парней таскали со двора мешки с мукой, белая пыль кружилась по комнате, лезла в рот и покрывала одежду. Отмахиваясь платком от пыля, как от москитов, Мирон Миронович весело воскликнул:

— Братцы, куда девался зав?

— Товарищ Тру-ушин! — крикнул один из парней, обернувшись назад. — Качай сюда!

— Качаю! — ответил русый парень, появляясь с мешком за спиной. — Что случилось?

Мирон Миронович сказал, что он — член правления Москоолхлеба и прибыл для специальных переговоров с Об'единенным рабочим кооперативом. Трушин посмотрел мандат Мирона Мироновича, похлопал себя по куртке, исчез на секунду в мучном облаке, потом, выплывая из него, вытер лицо рукавом и повел Мирона Мироновича в свой, как он назвал, чулан. Действительно, кабинет Трушина имел одно подслеповатое окно и был так мал размером, что Мирон Миронович удивился, каким образом в комнату вместились столик, стул, скамья и металлическая плевательница. На скамье уже сидело двое, Мирон Мирнович сел сбоку, снял картуз и, вытирая на лбу пот, пожаловался ка жару. Первый посетитель, пайщик кооператива, не уплативший в срок паевого взноса и не получивший продуктов, размахивал членской книжкой и щелкал по ней пальцем. Трушин слушал, просматривая счета, и ни разу не перебил пайщика. Когда пайщик в сердцах швырнул свою членскую книжку, Трушин, взяв ее, раскрыл.

— Дорогой товарищ! — сказал он. — Вы не внесли взнос, а мы не включили вас в списки. Если бы вы были на нашем месте, вы сделали бы то же самое! Мы отвечаем перед вами, членами кооператива, за правильное распределение продуктов!

Пайщик взял книжку из рук Трушина и выслушал, сколько ему надо внести денег, чтобы восстановить права. Второй посетитель, поставщик фруктов, обескураженный происшедшим разговором, говорил тихо, то и дело оборачиваясь и поглядывая на Мирона Мироновича. Трушин показал фруктовщику акт на ящик недоброкачественных груш-дюшесс, фруктовщик предлагал взять половину убытка на себя и клялся, что от сделок с кооперативом терпит постоянный перерасход на доставке.

— Гражданин! Убыток от этого понесу не я, а все члены кооператива, — проговорил Трушин и кивнул головой на пайщика. — Вот, спросите товарища!

Пайщик с яростью напал на фруктовщика и на Трушина, грозя написать обо всем в жалобную книгу. Едва улыбаясь, Трушин смотрел на пайщика, потом взял счеты и стал быстро перебирать костяшки. (Мирону Мироновичу, полжизни отщелкавшему на счетах, показалось, что пальцы Трушина не касаются костяшек, костяшки сами знают, какие цифры надо класть и куда надо скользить по проволоке.)

— Присаживайтесь, товарищ!

Мирон Миронович пересел на стул, стоящий перед столом, провел рукой по подбородку, и улыбчивый зайчик пошевелил ушами в углах его рта.

— У нас в Москве о хлебозаготовках рассуждают да покрикивают, а у вас хлебушко подвозят! — начал он издалека. — Откуда такие кулищи достали, никак в толк не возьму. Будь это в Малороссии, там, известно, хлеба по горло. И так сказать: хлеб за брюхом не ходит!

— Мы сегодня первый красный обоз привезли. Из еврейских колоний! — сказал Трушин, разглядывая Мирона Мироновича, мандат которого ему показался подозрительным. — В этом году у них хороший урожай!

— Удивительное дело! — воскликнул Мирон Миронович, ковыряя пальцем промокательную бумагу. — Всю жизнь торговали, а теперь крестьянами заделались!

— Простите, вы рассуждаете, как обыватель! — сказал Трушин. — Вы слыхали, что такое процентная норма?

— Слыхать — слыхал!

— Представьте себе: для вас закрыта дорога на государственную службу, производство и в сельское хозяйство. Плюс к этому вы не можете жить, где вам это удобно и выгодно! Вам остается торговля и ремесло!

— Так-то оно так! — поспешно согласился Мирон Миронович. — Только были у меня хорошие знакомые из евреев, и, доложу я тебе, какие фабрики имели в столице! Одного знал: у него имение в тысячу десятин было. Куда нам, дуракам, чай пить!

— Это вы говорите об евреях-богачах. Им хорошо жилось. Им все разрешалось. Царь даже от погрома оберегал! Вам, как кооперативному работнику, следовало бы знать эти простые истины!

— Само собой! — выпалил Мирон Миронович, растерявшись от такого замечания. — Только это я про Фому, а ты про Ерему! Я к тому, что, дескать, евреи мало способны к земельному делу, а у них — откуда что берется!

— Тут две причины. Во-первых, когда евреев притесняли, у них развился максимум выносливости и энергии. Во-вторых, они не привыкли к сохе и лошади, а, наоборот, предпочитают трактор и культурное хозяйство!

— Я и говорю! Башковатый народ!

— Конечно, и психология имеет большое значение! В местечке еврей разорялся, голодал. Вдобавок, мелкий торговец был лишенцем. А в колонии он — член коллектива, имеет землю, жилище и инвентарь! — продолжал Трушин, беря красный карандаш. — Я раз десять был в еврейских колониях. Насмотрелся! По чести скажу: будут евреи кормить белым хлебом республику!

— Слов нет! Работяги! — поддакнул Мирон Миронович, желая и боясь продолжать опасный разговор. — Брехали мне, будто Америка дает евреям деньги, и к тому немалые!

Трушин отодвинулся от стола, провел рукой по русым волосам (волосы были зачесаны от лба к затылку), и над его переносицей наморщился треугольный бугорок. Голубые глаза Трушина смотрели поверх головы Мирона Мироновича, от этого они стали больше и глубже. Все худощавое лицо Трушина, подчеркнутое синими жилками на скулах, застыло в сосредоточенности. Он сомкнул губы, подался вперед, чуть-чуть наклонив голову, и, казалось, что он прислушивается к цветению своей мысли.

— Послушает кто со стороны и подумает, что я вам читаю лекцию по еврейскому вопросу! — сказал Трушин, играя карандашом. — Вы вот сообразите: в крымских степях, где селятся колонисты, нет воды! Надо буравить землю на полтораста метров и ставить артезианские колодцы. Цена такому колодцу три тысячи. Откуда взять такие деньги!

— Верно-то, может, верно! Только русским американцы не особо помогают!

— В голодное время помогала Ара. Пользовался ею даже патриарх Тихон. Тогда никто не говорил, что это американские деньги!

— Я это не про себя, а про других, про бедных! — перебил Мирон Миронович. — Их, небось, завидки берут?

— Отчего не мне, а ему? Так? — Трушин прочитал счет, сделал в углу надпись и подписался под ней. (И опять Мирон Миронович был убежден, что если бы Трушин отпустил большой палец, карандаш сам писал бы, а, может быть, по слову Трушина, набросал все суммы, подчеркнул их и подвел итог.) — Это напоминает мне одного местного учителя, — сказал Трушин, кладя на место карандаш. — Есть такой Перешивкин!

— Есть! — невольно отозвался Мирон Миронович и спохватился. — Так-так! Учитель, стало быть?

— Физик! Я его давно знаю и довольно хорошо. В царское время он был инспектором. Человек обозленный! В школе у нас вместе с русскими учатся татары, караимы и евреи. Перешивкин потихоньку и стал их натравливать друг на друга. Например, рассказывает о каком-нибудь, физическом законе, дойдет до опыта, а в школе нет соответствующего прибора. «Вот видите, — скажет он, — при царе все было, а при товарищах ничего нет. Зато инородцы командуют!»

— И как язык повертывается! — с сокрушенным видом проговорил Мирон Миронович. — Дети, они-то при чем!

— Был с ним еще такой случай. На его урок опоздал один ученик, сын еврея-колониста, Лева Перлин. Перешивкин стал на него кричать. Мальчик плохо говорит по-русски. В детстве, наверно, говорил по-еврейски, а тут с перепугу растерялся и залопотал; совсем непонятное. Перешивкин стал его передразнивать. Довел мальчика до слез и показал ему свиное ухо!

— И учителя же пошли! В три шеи их надо гнать!

— Выгнали! — сообщил Трушин и положил руки на стол. — Одного выгнали, а сколько осталось? Перешивкиных много. Среди старой интеллигенции: инженеров, врачей, юристов, разных ученых. Перешивкины попадаются среди партийцев. Да мало ли везде присосалось народу! Возьмите хотя бы кооперацию. В кооперацию пролезло много бывших торговцев. Это уже верная черная сотня!

Трушин остановил взгляд на Мироне Мироновиче и в глазах его заиграли лукавые звездочки. Несколько секунд трушинские глаза следили за глазами собеседника, потом звездочки уплыли в глубину зрачков, глаза приняли прежнее выражение и смотрели в упор. Мирон Миронович старался не опускать глаз, пробовал выпустить своего зайчика и почувствовал, что краснеет. Это совсем вывело его из спокойного состояния, руки его не находили места, глаза метались, и в горле пересыхало.

— Неужели это он обо мне? — подумал Мирон Миронович, стараясь овладеть собой и приходя в еще большее замешательство. — Из молодых, да ранний! — и он громко сказал, проглатывая слюну: — Доберутся до всех! Дойдет черед!

— Я в это тоже верю! — четко произнес Трушин. — Только много гадостей натворят эти прохвосты до тех пор, пока их заметят! — Он встряхнул головой, волосы его вскинулись, как острые крылья, открывая прямой лоб. — Возьмите случай из жизни нашего кооператива. Если бы мы не держали связь с колонистами-евреями, не было бы сегодняшних ста двадцати мешков пшеницы. Вам понятно, что из этого следует?

— Чего тут не понять! — подхватил Мирон Миронович. — Я, грешным делом, думаю тоже проехаться к ним. Посмотреть, а заодно…

— Они всю пшеницу запродали нам! — перебил его Трушин. — А у нас договор с Госхлебторгом!

— Пшеничка дозарезу нужна! — признался Мирон Миронович, наконец, выпуская своего улыбчивого зайчика на лицо. — Может, договоримся? — и он заглянул в глаза Трушину.

— Мы шефствуем над одной еврейской колонией, организовали у себя озетовскую ячейку. Помогаем! — проговорил Трушин, открыв ящик стола. — Вот разоритесь на билет Озетлотереи. Можете квартиру выиграть!

— Билеты возьму, а насчет квартиры увольте! — проговорил Мирон Миронович и пошутил: — Теперь, того гляди, казенную без билетов выиграешь!

— Бывает! — согласился Трушин, отрезая ножницами билеты из книжки. — Всякое бывает!

Мирон Миронович подумал, что Трушин неспроста это сказал, мысленно обозвал себя болваном, удивляясь, как мог он, Мирон Миронович, человек с головой, ляпнуть эдакую чепуху. Мирон Миронович гыкнул, вытащил бумажник и, купив на пять рублей билетов, спрятал их в денежное отделение. Встав со стула, он поймал руку Трушина и тряс ее обеими руками.

— Молодчина ты! Ей-богу, душа-человек!

Трушин повел Мирона Мироновича в лавку, рассказывал, сколько пайщиков и какой капитал имеет кооператив, что сделано и намечено сделать. Он знал свою лавку до последней гири, показывал товары, называл, не глядя, сорта и цены, давал Мирону Мироновичу попробовать кусочек семги, развесного печенья, варенья собственной варки. Все это он проделывал с такой радостью и достоинством, что Мирон Миронович на мгновение подумал, что находится в частной лавке, в гостях у закадычного приятеля. Трушин расспрашивал Мирона Мироновича о Москоопхлебе, о работе правления и активности членов, об отделениях и служащих, интересовался годовым оборотом и калькуляцией цен, работой партийной ячейки и месткома. Он забрасывал Мирона Мироновича такими вопросами, что тот, плохо понимая о чем идет речь, краснел, потел и несколько раз порывался уйти.

— А главное вот что, товарищ! — сказал Трушин, подводя Мирона Мироновича к витрине и показывая на частный магазин, находившийся напротив кооператива. — Два года мы бьемся с ним! — Он заботливо покрыл кисеей корзину с инжиром. — Но мы победим!

— Мы победим! — повторил Мирон Миронович, во второй раз потрясая руку Трушину. — Давай бог побольше таких работников на местах!

Мирон Миронович выбежал из лавки, оглянулся на витрину (Трушина не было), — плюнул и выругался. Сидя в экипаже, он еще долго выкрикивал подпиравшие к горлу проклятия, заставляя оборачиваться извозчика. Под’езжая к «Пале-Роялю», Мирон Миронович размахивал руками, причмокивал губами, и казалось, что он понукает лошадей. Но на самом деле он про себя рассуждал:

— Погоди, мамочка, с твоими евреями! Для еврейской рыбки есть верная приманка! — и он похлопал по боковому карману, где лежал бумажник. — А положение у меня такое: либо рыбку с’есть, либо раком сесть!

ГЛАВА ПЯТАЯ,