О РАЗНЫХ ПУТЯХ И ЦЕЛЯХ
1. ПУТЬ К ХЛЕБУ
— Рахилечка, ты же имеешь ум! — говорила тетя Рива. — Если молодой человек бегает за тобой, наверное, он хочет быть женихом! Ты, слава-богу, не кто-нибудь, у тебя — образованность, симпатичность, ты можешь получить твое счастье!
— Не все так, тетечка! — ответила Рахиль, переглядываясь с отцом, который чинил хомут. — Для меня кой-что не хватает!
— Конечно, твой отец не граф Потоцкий! От этого ты не хуже! У тебя шейка — игрушечка, ручки — капелюшечки, ножки — два тараканчика, щечки — свежие булочки, глазки — стрекозинки, так и прыгают, так и прыгают!
— Ой, не могу! — покатилась со смеху Рахиль. — Отец, караул!
— Рива, ты плохой шадхен! — сказал Перлин, перевертывая хомут на коленях. — Шадхен должен быть один раз дипломат и два раза нахал!
— Скажите, какой мудрец! — воскликнула тетя Рива. — У девочки нет матери, так никто о ней не думает! Что, этот Канфель босяк, мамзер? Он — умник, имеет достаток, сам — москвич и разговаривает, как профессор. Почему он не пара?
— Все-таки нет главного! — наконец, проговорила Рахиль, отдышавшись от смеха. — Нет!
— Что нет?
— Любви, тетечка!
— Лю-юб-ви-и! Так ты хочешь, чтоб твоя любви сразу в тебя заскочила! Что, твой отец сразу полюбился и поженился с матерью? Самуил, скажи мне напротив?
— Ты забыла, Рива, мы полюбились, но я имел перед собой призыв. А когда призыв, самый хороший жених — не жених!
— Хорошую помощь он дает мне! — рассердилась тетя Рива. — Я разрываюсь на кусочки, чтоб Рахилечка не жила в этой Арапии! Прилично порядочной барышне сидеть на вонючем паровике и копаться с навозом? Один сумасшедший может желать такую приятность для своей старшей дочери!
— Ну, Рахиль, ответь сама! — сказал Перлин. — Я тебе не советник!
— Отец, мне нечего говорить! У меня нет любви к Канфелю. Я не хочу менять «Фрайфельд» ни на какую Москву! — Она подошла к тете Риве и взяла ее за локоть. — Тетечка, я найду себе пару. Не здесь, так у соседей!
— Там же русские и татарины!
— Что с того?
— Ой, Рахилечка, на твой век евреев тоже хватит!
Она махнула рукой, взяла с подоконника свои очки, расправила веревочки, и по тому, как дрожали ее руки, Рахиль поняла, что тетя Рива очень взволнована. Девушка поцеловала ее в щеку, взяла ведро с парным молоком и вышла из домика. Она медленно шагала и думала, что вот пятый год, как после войны и голода, революции и погромов, взбудораженные, чахоточные, нищие евреи хлынули из местечка, словно кровь из раны. Пошли сгорбленные рыцари иглы и шила, владельцы треснувших трестов, т. е. об’единенных копеечных палаток и лавчонок, почтенные «американцы», живущие на грошовые подачки родственников заокеанской республики, и все прочие «люди воздуха», для которых угол и кусок хлеба были необходимы, как для раненых лазарет. Сорокапятилетний Перлин распродал домашний скарб, чтоб иметь деньги на «полхода» и лошадь, получил в Комзете путевку третьей категории и сводил детей на могилы их матери и старшего брата. Он покинул свой подвал, фамильный склеп, лежащий на два этажа ниже земли, взял с собой старый молот, которым двадцать лет ковал и дрался в рядах самообороны, и втиснулся с детьми в товарный вагон. Переселенцы ехали в степи, к земле, к новой жизни, переселенцев провожали и встречали на станциях музыкой, речами, подарками, — и улыбались пергаментные лица, но в сердце, как в ночном небе, все еще мерцала родная звездочка — затхлое и желчное местечко. В Евпатории на вокзал вышел встречать зятя и внуков дедушка Меир, взял на руки восьмилетнего Левку, гладил по щеке Рахиль и плакал, говоря:
— Деточки, мои сладкие! Я же думал, что меня навестит ангел Азраил, а бог послал вас! — Он пожал сильную руку Самуилу Перлину и потянулся к нему добрыми губами. — Ну, кузнец, кушай свой хлебец! — и, поцеловав его, сказал по-древнееврейски: — Кто купит хлеб на базаре, уподоблен грудному младенцу, который имеет много кормилиц и все-таки знает голод! Кто же берет хлеб со своего поля, уподоблен младенцу, который кормится от груди матери!
Левка остался у деда, стал учиться в евпаторийской школе, а Перлин и Рахиль ушли в зной, ветер, безводье, бессонье, начали радостную, суровую работу на суглинистой земле, непокорной и безжалостной, как смерть. Назад не было пути, переселенцы ели гнилую картошку и кукурузу, переселенцев ели вши, выгонял из степи ветер и туман, их не слушались ни волы, ни лошади, ни коровы. Но, голодные, промерзшие, еще верящие в бога и чорта, еще носящие в себе средневековые обычаи и обряды, слушались они агронома, инструктора, книжку, сколачивали из досок бараки крепкие, как гроб, и рыли землю глубоко, как могилу.
— Рахиль! — говорил дочери Перлин, кутаясь в мокрые лохмотья, которые когда-то назывались байковым одеялом. — Мы все будем на земле, или мы будем в земле!
Через год переселенцы выстроили каменные домики, покорили степь и скотину, еще впрягая своего вола с волом соседа, ввели многополье, общественный севооборот, начинали овцеводство, виноградарство и молочное хозяйство. Бывшие бесправные, бездомные, безработные обзаводились живым и мертвым инвентарем, организовывали машинно-тракторное товарищество, пядь за пядью, как солдаты, завоевывали невообразимые степные пространства. Уже приняли Перлины в новый дом тетю Риву из Минска с ее комодом, зеркалом, занавесками и прочими бебехами, уже неурожаи врагами заходили с тыла, когда на третий год покоренная земля, как тигрица, почуявшая человечью кровь, рычала и дрожала от ярости. Но полвека прожил Перлин под землей, отдал земле жену и первенца, и вывел из-под земли младших детей.
— Сын! — оказал он Левке, который приехал помогать в полевой работе и, испугавшись, просился к дедушке: — Тысячи лет идет под ногами еврея землетрясение, и он не упал. Будь евреем!
Колонисты не отступили, шли на землю с плугами и тракторами, ссужали соседние татарские деревни виноградными саженцами, давали русским соседям глубоко вспахивающие плуги, узнавали у немцев, опытных хозяев, как ухаживать за зрелым виноградом. Колонисты строили артезианские колодцы, бани, открывали клубы, закладывали здание еврейской школы, рассуждали, как знатоки, о семенах, пропашке и удобрении.
В то время заболела молодежь учебным психозом, потянуло парней, девушек в политехникумы, на курсы, в вузы, и многие уехали готовиться, хлопотать и не вернулись в степь. Это город, тысячелетний властелин еврейского мозга, очаровывал, вырывал из колоний молодежь, как слабые гвозди клещами, и бросал их вместо вуза на фабрики, в канцелярии, за прилавки и в скороспелую семейную жизнь. Рахиль тоже уехала в Симферополь, поступила на тракторные курсы, училась, ходила в музеи, театры и кино.
«Отец!» — писала она Перлину. — «У меня большой интерес к представлениям и книгам. Хорошо бы Фрайфельду иметь кино и библиотеку! Есть такие счастливцы, которые это получают».
Она вернулась, одетая по последней симферопольской моде, дичилась фрайфельдцев, и они дичились ее; но когда привезли трактор и Рахиль села за руль, сотни глаз радовались, сотни рук махали ей, сотни глоток гоготали над тетей Ривой, которая охала и причитала:
— Это совсем мужчинское дело! Она может вывалиться и попасть под паровик! Жалко же несчастную сиротку!
Той весной в «Фрайфельд» приехал представитель евпаторийской кооперации, чтобы заключить договор на доставку семян и закупку пшеницы. Он ходил по дворам, осматривал хозяйства, добивался — нет ли в поселке батраков и не ездят ли колонисты в город торговать хлебом. Он подробно расспросил Рахиль об устройстве трактора, предложил разобрать и собрать мотор, а потом невзначай спросил:
— Виноград сами сажаете? — и, услыхав утвердительный ответ, усомнился. — Трудная это история! Тут опыт и все такое!
Рахили была неприятна его подозрительность, но она сдержала себя, сделала вид, что не понимает намеков, и ответила:
— Виноград большой капризник! Может быть, вы тоже зажелаете садить? Я об’ясню все подробности! — и она говорила ему о винограде, как до этого часто рассказывала новичкам-переселенцам. — Прежде надо резать с лозняка ветку. Это имеет название: чубук! Он бывает у нас до аршина и даже до полутора. Чубук стоит немного в воде, потом его садят в землю, и срезанное место обязательно вверх! Это имеет название: кильчевание. На срезанное место наплывают соки, чубук тащут из земли, переворачивают, садят и уже срезанное место обязательно вниз!
— А глубоко?
— Я говорила: до аршина и до полутора, чтоб получить из земли воду. Если глубже, то мокрей!
— И это все?
— Что за нетерпеж! — воскликнула Рахиль, и ей стало весело оттого, что она понимает хитрость собеседника, а он не догадывается об этом. — Первый год дает зелень! Ее режут, чтоб лист не отдал воду. Второй год дает пару веточек, третий — на веточке по две веточки. Уже боковые рождают ягодки!
— Сколько раз приносит каждая ветка?
— Один. После она сохнет!
— Молодец! — вдруг воскликнул представитель кооперации. — Трактор знаете и в виноградарстве смыслите!
— Вы думали наоборот?
— Признаюсь, сомневался!
— Что же теперь?
— Теперь вижу, что у вас пошла настоящая работа! — ответил он, снял кепку, тряхнул русыми волосами и протянул руку. — Будем знакомы! — Он улыбнулся голубыми глазами. — Трушин!
Эта встреча осталась в памяти Рахили, фрайфельдские парни, которые по вечерам заходили в перлинский дом, стали неинтересны, и она гуляла одна. Уходя далеко в степь, она вслух повторяла разговор с Трушиным и, снимая с себя невидимую кепку, передразнивала его:
— Признаюсь, сомневался!
Она встречалась с ним в городе, в ней вырастала уверенность, что он — верный и сильный человек, что ему можно доверить себя и свою жизнь. Вдруг она нашла, что над «Фрайфельдом» небо необычайной голубизны, что фрайфельдцы — люди совершенной доброты и что ее трактор — живое, отзывчивое существо. Когда она выезжала в поле, ее сердце билось в такт с его сердцем, ее горячий пот смешивался с его черным потом, его сила становилась ее силой. Нет, даже Трушин не мог оторвать ее от «Фрайфельда», она готова была ногами врасти в фрайфельдскую землю, ухватиться руками за колосья, упереться головой в небо…
— Рахилька, ты — ленивка! — крикнул Левка, встретив сестру по дороге. — Твой трактор учит тебя ползти! Одной поли ягода! — и, засунув руки за пояс, он зашагал дальше.
Рахиль засмеялась, поставила ведро с молоком, догнала Левку и, повалив на землю, стала его щекотать:
— Паршивец, сколько в тебе ребрышков? Раз, два, три!..
Левка визжал, дрыгал ногами, но был очень доволен и, когда Рахиль отпустила его, поднялся с земли и оказал:
— Сама марала, сама чисти!
Рахиль отряхнула его рубашку, поправила на голове соломенный картузик — старый подарок тети Ривы. Левка обнял ее и звонко чмокнул в нос:
— Ты самая красавица на всем миру!
Перед сыроварней стояла очередь, женщины и девушки приносили в ведрах молоко, ведра были прикрыты чистыми тряпочками, и над ведрами таял сладкий аромат. Рахиль шла дежурить, ее пропустили, она вошла в сыроварню и вылила молоко в стоящий при входе молокомер. Сыровар записал количество кварт в свою ведомость, в книжку Рахили и вылил молоко из молокомера в чан через сито, устланное тонким полотном. Так поступал сыровар с молоком тех колонистов, хозяйство которых было на отличном счету, у других же он брал молоко в пробирку, определял его по вкусу и цвету, иногда производил пробы на брожение, каталазу, редуктазные и лейкоцитные пробы Тромсфорда. Иначе — трудно перерабатывать сборное молоко в капризные сыры, и должен сыровар знать, что молоко желтоватого цвета без грязи, крови, привкуса, сгустков содержит нужный процент жира, казеина, сахара, альбумина, имеет законный удельный вес и кислотность, По заведенному порядку в сыроварне были расставлены приборы и посуда: на чистом полу два котла с широкими полями, деревянные снаружи и металлические изнутри, в углу сверкающий, как снег, сепаратор, маслобойка, маслообработник, у окна на столике — прикрепленная центрофуга, под кисеей приборы для определения качества молока: ареометр Ковена, градусник в деревянной оправе, бутирометры, отстойные стаканы, пробирки, мензурки, пипетки, бутылочки и баночки. Плита уже была растоплена, в замурованном котле согрелась вода, и, надев белый халат, Рахиль вымыла узкий столик. Она аккуратно положила на него соломенники по уклону вдоль стола для легкого стока сыворотки, прикрыла соломенники крученой серпянкой, обдала их кипятком и стала мыть и расставлять по краевым планочкам столика цилиндрические формы. Еще очередь не кончилась, но первый котел был полон, Рахиль через воронку налила между его стен горячей воды, согрела молоко и приготовила его для сквашивания. Сыровар положил в молоко строго отмеренное количество сычуга, и Рахиль заметила время: каждая недодержанная иди передержанная минута могли повлиять на вкус, цвет, плотность и ноздреватость сыра. Рахиль воткнула в свернувшееся молоко — в калье — указательный палец, чистый излом калье не убедил ее, она опустила отвесно в него деревянный ковш, и ковш, погрузившись на две трети, остановился, показывая, что произошло полное сквашивание. Девушка взяла лиру (русскую решетку, на которую натянута проволока), погрузила лиру с противоположной стороны от себя до дна в калье, медленно повела к себе, прорезала весь слой, и из надрезов калье выступила сыворотка. Рахиль водила лиру вдоль стен котла, повертывала ее в обратную сторону, совершая восьмерку, и от ритмичных движений лиры калье распадалось на сырные зерна, зерна дробились и шлифовались друг о друга, принимая одинаковую форму и величину. Очередь кончилась, сыровар сменил уставшую девушку, ускорил движения лиры, и Рахиль подлила между стен котла горячей воды, чтобы закрепить зерна.
— Добрые будут сыры! — сказал сыровар, сжимая в руке клейкие зерна, как замазку. — Пора формовать!
Вычерпнув лишнюю сыворотку, он наполнил сырной массой цилиндрические формы, которые придерживала Рахиль, и для будущих сыров наступил пятнадцатиминутный отдых перед кропотливыми двенадцатичасовыми поворачиваниями и самой важной операцией: посолкой. Когда сыровар подсчитывал головки отдыхающего «бакштейна», в сыроварню пришел Пеккер, снял котелок и сказал:
— Рахиль Самуиловна, а гаст из гэкум’н!
— Какой гость?
— Ир франт!
— Чей франт?
— Жених есть жених! — проговорил Пеккер и подмигнул сыровару. — А хиц ин паровоз!
Рахиль догадалась, что тетя Рива кому-нибудь проговорилась о своих планах, фрайфельдские кумушки подхватили новую весть, — ведь еще солнце их не прожгло, не продул ветер, не обессилили они от крови и пота, пролившихся на тугую степную землю. Девушка сняла халат, схватила черный платок, выбежала из сыроварни, и ветер вз’ерошил ее волосы, захлестнул юбку между колен. Грудью напирая на ветер, крепко ступая по земле, Рахиль спешила домой, чтоб одним взмахом выбить из сплетни смысл и приглушить ее (так одним рывком она выключает в тракторе мотор, и машина — мертвая).
2. ДРУГОЙ ПУТЬ К ХЛЕБУ
Мирон Миронович приехал в «Фрайфельд» со своим ад’ютантом, как он в шутку называл Канфеля, чтобы вырвать из рук колонистов хотя бы половину урожая. Предвидя долгое пребывание в колонии, он запасся бутылками воды, с’естными продуктами и взял с собой складную кровать.
— Помяни мое слово, — говорил он Канфелю, подходя к домику Перлина, — обкрутим мы твоих, как миленьких! Первое дело, бей их в лоб чистыми денежками! Деньга и камень долбит!
— Вы судите о них по Пеккеру! — ответил Канфель, постучав в окно домика. — По-моему, они смотрят на деньги, как мы с вами на старую деву! И любопытно, и смешно, и не нужно!
В первую минуту тетя Рива от удивления не могла сказать ни слова, предложила гостям умыться, вертелась около Канфеля с полотенцем, словно уже плясала на свадьбе с платочком в руке. Канфель благодарил ее, справился о здоровья, вынул из кармана футляр (первое орудие было наведено на мишень) и подал его тете Риве. Она открыла футляр, вынула из него очки в металлической оправе, замерла от радости и воскликнула:
— Чтоб вы имели счастье от вашей невесты! — Она надела очки и посмотрела вокруг. — Я прямо в раю!
Она не могла сдержать восторга, побежала к соседям, рассказала, что ей жених племянницы привез очки. Соседи осмотрели очки, примерили, похвалили стекла и оправу, оценили подарок и, кстати, поздравили с семейным праздником. Тетя Рива приложила палец к губам, потом погрозилась этим пальцем и, наморщившись, велела держать все втайне.
Вынув бутылки с водой, Мирон Миронович попросил скипятить эту воду, нарезал перочинным ножичком колбасу, деловито настругал сыру и, очистив печеные яйца, разрезал каждое пополам. Он не хотел ни есть, ни пить, а стремился показать, что приехал запросто, погулять, почаевничать и навестить хороших знакомых.
— Вы напрасно положили колбасу на тарелку! — сказал Канфель и взглянул на тетю Риву. — Вы еще едите кошер?
— Вы хорошо обо мне понимаете? Меня уже пичкали поросенком! — и тетя Рива состроила гримасу. — Тьфу, тьфу! Как только люди, глотают!
— Грех да беда на кого не живут! — успокоил ее Мирон Миронович. — Замолишь!
— У нас нет места молиться! — ответила тетя Рива, обращаясь к Канфелю, словно Мирона Мироновича не было в клетушке. — Старики кричали за синагогу, так наш комсомол перевернул на баню!
— А еще евреи! — сказал Мирон Миронович, взяв половинку печеного яйца и нюхая его. — Только к Моисею уважение слабнет! — Он попробовал яйцо, выплюнул кусок на тарелку и сердито заявил — Покупал у частного лица, говорил, подлец, мне: фирма, реноме, то и се, ан глядь, тухлое-претухлое. Приеду, заставлю рылом хрен копать!
Тетя Рива пошла на смежную половину, положила на глубокую тарелку яиц, принесла и поставила их перед юрисконсультом. Канфель стал отказываться, но тетя Рива стояла возле него, выбирала самые крупные и клала на его тарелку.
— Это смятка, это — крутка! Кушайте на здоровье!
Рахиль вошла в домик, хлопнула дверью, крикнула через перегородку:
— Отец тут?
— Нет, Рахилечка! — ответила тетя Рива и посмотрела на Канфеля, как заговорщица. — Тут сидит один молодой человек!
— Куда вышел отец?
— Ты не спросишь, кто сидит?
— Я уже знаю! — опять крикнула Рахиль и, вбежав в комнату, сорвала с головы платок, выпуская на волю чирикающие кудряшки. — Здравствуйте!
Канфель встал из-за стола, вытер платком губы, шагнул навстречу, за ним поднялся Мирон Миронович, дожевывая яйцо, но Рахиль остановилась и резко спросила:
— За пшеницей?
— Рахиль! — с упреком проговорил Канфель и почувствовал, что краснеет. — Не смотрите, как Иоанн Грозный! Я должен сказать pro doma sua!
— Видно, барышня не на шутку разгневалась! — вставил слово Мирон Миронович и, поймав обращенный к нему взгляд Рахили, быстро прибавил: — Да, уж виноват, без вины виноват!
— Рахилечка, у тебя непорядок в прическе! — поспешила тетя Рива на выручку гостям. — Здесь же чужие люди!
— Верно, тетечка, чужие! — Она посмотрела на Канфеля, перевела взгляд на Мирона Мироновича и твердо повторила: — Оба чужие!
Канфель откинул назад голову, заставил себя смотреть прямо в глаза девушке и говорил, выкладывая, как конфеты, осторожные, но смелые соображения:
— Что мы вам сделали? Оскорбили, ввели в заблуждение, использовали с низменной целью? В нашей компании не было бандитов и жуликов, но верно: компания выпила и дурачилась. Так из этого надо делать историю Иловайского в трех частях! — Он положил руку в карман пиджака и перевел дыханье. — Почему Вам не спросить себя, как вы решились сесть в общую лодку и уехать? Дело не в том, что утром мы до часу дня ждали катера, что уплатили за лодку бешеные деньги… Позвольте!.. Вы еще девочка, вы могли сесть на мель, разбиться о скалу, чорт знает, что могли сделать! Ведь это Черное море, а не стакан молока!
— Хорошо, я — девочка! — крикнула Рахиль, отступая на шаг. — А девочку завозят в свинушник? Ее называют жидовкой? Слушайте, кругом вас живодерники. Вы это видите или за гонорар ослепли? — Девушка повернулась к тете Риве: — Вам нравится мой жених?
— Ой, я же не думала!
Рахиль убежала в свою клетушку, вернулась с клочком оберточной желтой бумаги и сунула в руки Канфелю. — Ваша лодка у пляжной сторожихи! Вот расписка!
— Я не манекен, могу делать промахи! — сказал Канфель, и голос его дрогнул (ему пригодились выступления в любительских спектаклях). — Больше это не повторится! — и, достав из бокового кармана телеграмму, он передал ее Рахили. — С вашего отца снято самообложение, как пенка с молока!
Тетя Рива всплеснула руками, полезла в карман за очками, но спохватилась и в смущеньи оправила фартук. Мирон Миронович подошел к Рахили и, словно смазывая каждое слово маслом, проговорил:
— Что я, что Марк Исакыч к вам всей душой!
— Устройте вашей душе дезинфекцию! — отрезала Рахиль и стала благодарить Канфеля. — Отец получит радость!
— Хорошая радость! — раздался за перегородкой голос вошедшего Перлина. — Когда дверь открыта во весь рост, радость получит ветер!
— Самуил, что тебе дверь! Ты уже без обложения!
Перлин поставил ведра с водой у двери, вбежал, схватил телеграмму, пальцы его задрожали, глаза глотали слова, губы повторяли их шопотом, коричневое лицо молодело и сняло в черном полуовале бороды. Он пожал руку Канфелю, Мирону Мироновичу, обнял правой рукой тетю Риву, левой — Рахиль и прижал их к себе:
— Рахиль, ты имеешь жизнь! — и он поцеловал дочь в щеку. — Рива, ты имеешь жизнь! — и он поцеловал сестру в лоб. — Перлины имеют жизнь!
В окно постучали, за окном вспыхнула каштановая борода Пеккера, он приставил руки воронкой ко рту, приложил их к окошку:
— Вир вили начинаэн!
Рахиль выбежала за дверь:
— Пеккер, зайдите! — пригласила она. — Есть новости!
Важно оглаживая бороду, колонист вошел в комнату, снял котелок и повторил:
— Вир вили начинаэн заседание!
— Заседание! — воскликнул Мирон Миронович. — Мамочка, что ж ты сразу не сказал! — Он оделся, подбежал к стулу, запихнул два яйца в карман и повернулся к Пеккеру. — Пошли, что ль?
Перлин показал Пеккеру телеграмму, колонист читал ее, прижав правый глаз безыменным пальцем, а левым глазом косился на Канфеля. Прочитав, Пеккер взял обеими руками руку Перлина, потряс, поздравил и советовал помолиться богу. Вдруг Рахиль взяла Канфеля под руку, подвела к Пеккеру и с серьезным видом проговорила:
— Поздравьте еще! Это — жених! — Пеккер протянул руку Канфелю, юрисконсульт вытаращил глаза на Рахиль, она захлопала в ладоши и запрыгала. — Он женится на тете Риве! На тете Риве!
Канфель засмеялся, Пеккер отдернул руку, насупил брови и, схватив котелок, бросился вон из домика. За ним побежал Мирон Миронович, увлекая за собой Канфеля, и Перлин, погрозив пальцем дочери, последовал за гостями. Тетя Рива скрестила руки на животе, нахохлилась старенькой-престаренькой курочкой, села на стул и запричитала:
— Я ходила за ней, я баловала ее, я выплакала все глаза…
— Тетечка, простите вашу Рахилечку!
— Он же наш спасатель…
— Телеграмма шла от Калинина!
— Он же настоящий красавец…
— Он хочет хапнуть нашу пшеницу!
— Он же ученый человек…
— Кадохэс он получит в «Фрайфельде»!
3. ПУТИ РАЗОШЛИСЬ
День был, как парное молоко, сладок и тепел. По дороге стадом шагали вперевалку гуси, с поля, задами, возвращался меламед, волы его тащили буккер. Меламед старался не попадаться на глаза, потому что все подняли черный пар, а он отказался от супряжки, призвал на помощь бога, а бог оказался плохим помощником в полевой работе. На собрание колонисты шли со всех концов, старики опирались на палки и на плечи внуков, женщины вели за руки детей, несли грудных на руках, молодежь норовила по пути повозиться, поиграть в салки и спеть песню. Колонисты собирались перед школой, садились на камни, расспрашивали Мирона Мироновича о Москве, о ценах на орудия и семена, другие смотрели на него, как дети на ручного медведя, ожидая забавных штук. Мирон Миронович отшучивался, отмалчивался, отмахивался, потом стал смущаться и искать глазами Канфеля. Но юрисконсульт был окружен колонистами, удивлялся, с какой толковостью они задают вопросы о предложении Москоопхлеба, рассуждают и спорят, пересыпая речь меткими словечками. Беспокоится только один Пеккер, бегает от одного колониста к другому, убеждает, хватая за лацканы, и дергает свой котелок, словно не в голове, а в котелке его мысли. Колонисты не слушают Пеккера, женщины смеются, молодежь — безусые остряки и красноплаточные озорницы — тыкают в него пальцами, подливают масла в огонь, и Пеккер, отплевываясь, тащит за рукав Мирона Мироновича:
— Ир фэрштэйт! — кричит он. — Фэрфалн ди ганцэ постройкэ!
— Я по-вашему ни бельмеса не понимаю! — отвечает Мирон Миронович, и кругом — взрыв хохота. — Куда Марк Исакыч запропастился?
Канфель хочет подойти к нему, пробирается сквозь ряды колонистов, — попадает в гущу галдящей молодежи и сталкивается лицом к лицу с Рахилью. Она серьезна, глаза — в упор, как два наставленных дула, и Канфель, неловко наклоняясь к ней, спрашивает вполголоса:
— Что же? Я писал заявление. Это не собрание, а балаган!
Рахиль вздрагивает, одергивает платок, повертывается спиной к Канфелю и встает на высокий камень, заменяющий трибуну.
— Товарищи! — восклицает она. — «Фрайфельд» имеет заявку! Я читаю!
Голоса сливаются в общем крике, на девушку машут картузами и платками, как на огонь, который нужно потушить. Рахиль об’ясняет, что она обязана прочесть, проголосовать предложения, кто-то просит слова, на него шикают, и девушка читает заявление.
— Кто хочет говорить?
Колонисты безмолвны. Рахиль голосует, за предложение Москоопхлеба поднимает руку Пеккер, его две дочери, меламед и еще двое. Мирон Миронович срывается с места, подбегает к Рахили:
— Как так? — кричит он истошным голосом. — По советскому закону первое слово полагается заявителю! Я — член правления, требую слова!
Колонисты безмолвны. Мирон Миронович стоит с поднятыми руками, ему неловко, он опускает руки, топчется на месте, расстегивает ворот рубашки и одергивает кисточки пояса. Только что вертелись на языке слова, кажется, всех убедил бы Мирон Миронович, что Москоопхлеб — солидное учреждение и его предложение самое выгодное. А теперь не припомнит он ни единого слова, ни единой мыслишки не лезет в голову, и хочется ему ото всей души матюгнуться и плюнуть.
— Товарищи евреи! Без ножа зарезали! — наконец, говорит он и выталкивает своего улыбчивого зайчика на скулы. — Кабы вы об’яснили, не хотим, мол, продавать Москоопхлебу, у нас-де давно все запродано и денежки сполна получены. Конечно, тогда о чем говорить! А то известно, запродать-то вы запродали, а денежки-то вам кажут, да не дают! С нами же дело другое. Вот, ей-богу, червей привез, потому, думаю, что зря распространяться, надо прямо: деньги на кон, отец дьякон! — Мирон Миронович вынимает из бумажника пачку червонцев, хлопает ими по ладони, как фокусник, раз, два, три, — и червонцы опять в бумажнике. — Может, не подходят вам условия, можно накинуть! Может, срок желателен покороче, и срок можно укоротить! Вы сами люди торговые, хоть и бывшие, должны смыслить: круто приходится нашему брату-кооператору с хлебозаготовкой! Должны итти навстречу, а за нами дело не станет! К тому еще привез я вам юрисконсульта, вашего же еврея! Он человек честный, не обманет, не подведет и договорчик состряпает, комар носу не подточит! Правильно говорю, Марксакыч?
Канфелю не нравится шитая белыми нитками речь Мирона Мироновича, но еще больше он недоволен поведением колонистов, из-за которых может лишиться своих куртажных. Когда он идет к камню, ораторская лихорадка передергивает его с головы до ног, ему неприятно, но он радуется, по опыту зная, что это хорошее предзнаменование. Рахиль пожимает плечами, сходит с камня, за ней слезает Мирон Миронович и подсаживает Канфеля, поддерживая его под локоть.
— Я не старуха-графиня, а вы не камердинер! — тихо говорит ему Канфель, освобождая свой локоть.
Стоя на камне, он иронически сравнивает себя с Цицероном, перед которым находится сотни полторы катилин, закладывает руку за борт пиджака и вдруг выкрикивает:
— Мы не враги! — и делает паузу, оглядывая стоящих вблизи. — Мы не враги, чтоб маскировать свои мнения в молчание! Что случилось? Я опрашиваю это открыто в присутствии обеих договаривающихся сторон, — то-есть члена правления Москоопхлеба, с одной стороны, и жителей «Фрайфельда», с другой. И так же открыто отвечаю: вы, все жители, напоминаете мне молодую вдову раввина, которая и замуж хочет, и закон не велит! Вы все, кроме Пеккера и еще некоторых, прекрасно понимающих выгоду предложения Москоопхлеба! Я повторяю: прекрасно понимающих выгоду, потому что они умеют обращаться с коммерческой арифметикой, как кормилица с младенцем! — Он повысил голос и затоптался на камне. — Но я забегаю вперед. Может быть, найдутся такие головы, которые докажут, что предложение Москоопхлеба невыгодно! Тогда бросьте вашу итальянскую забастовку, выходите и говорите! Audiatur et altera pars! — И он перевел, заметив изумленные взоры колонистов — Надо выслушать и другую сторону! Или надо просто сказать: уезжайте! Мы еще не умеем свободно мыслить и говорить, на нас еще надет проклятый местечковый намордник!
Крик и шум сплющивают слова Канфеля, меламед надувает щеки, словно собираясь тушить высокостоящую свечу. Петер вертится, подпрыгивает, хватается одной рукой за колониста, другой бьет себя в грудь и умоляет не мешать Канфелю:
— Хавэйрим, лоз эр рэдэн абисл!
Сгорбившись, Мирон Миронович ныряет в ряды кричащих, дергает за рукава, крутит пуговицы, азартно жестикулирует, прихлопывает рукой по своему картузу и орет в лицо колонистам:
— Товарищи, явите божескую милость! Уважьте своего!
Рахиль на одну минуту видит туловище Пеккера в лапсердаке, кушаке и на этом туловище голову Мирона Мироновича в надвинутом на затылок котелке. Она закрывает глаза, нажимает пальцами на глазное яблоко, прогоняя противный образ; но теперь в глазах стоит туловище Мирона Мироновича в русской рубашке, красном пояске с кисточками, и на туловище — голова Пеккера в нахлобученном по уши картузе.
— Хватит! — кричит Рахиль и смеется.
Ей хочется побегать, покричать, подразнить Канфеля, но нельзя: она — секретарь поселкома, она — часовой, и с нее спросит поселком за малейшую оплошность. Девушка подходит к камню, стоит, засунув руки в рукава, и перед Канфелем, который высится на камне, она — маленькая, худенькая, незаметная. Колонисты успокаиваются, Мирон Миронович отдувается, Пеккер крадется на цыпочках ближе к Рахили, и меламед наставляет рукой ухо, чтобы лучше слышать. Девушка выжидает секунду и говорит, как воспитательница расшалившимся детям:
— Давайте, немного погодим играть в салки! — Вы не имеете желанья отвечать господам покупателям, так я имею! Они же могут подумать, что наши фрайфельдцы заики или ослы! Я не училась на факультетах и не знаю латинского наречия и как-нибудь выведу мысль без него. — Она подняла глаза на Канфеля и обратилась к нему — У вас удивление, что мы не отвечаем, а у меня удивление, что вы не понимаете! — и продолжала, обратясь лицом к колонистам — Евпатория сделала полную закупку нашей пшеницы, и в задаток мы имеем семена. Трушин тянет деньги, но я божусь, мы получим расчет!
— Кабы дедушка был не дедушка… — начал Мирон Миронович.
— Помолчите! — крикнул Канфель.
— …так был бы он бабушка!
— Какая новость! А если бы на вас был котелок, вы были бы наш Пеккер!
— Дос из а полное нахальство! — возмущается Пеккер.
— Я имею к фрайфельдцам другие вопросы! — продолжает Рахиль. — Мы ждем Трушина, или не ждем? Мы даем через рабочий кооператив хлеб государству, или не даем? Кто нас вывел из голода-холода? Кто дал дом, скот, колодец? Откуда мы, бескопеечники, заимели плуг, косарку, трактор? Мы хотим поменять государство на него? — и Рахиль указала пальцем на Мирона Мироновича. — Он же крутит червонцами и думает, что мы еще имеем патент и лавочку! А этот? — и Рахиль, не оглядываясь, показала большим пальцем на Канфеля, пытающегося слезть с камня. — Он — купленный язык Коопмосхлеба! Он кричит, что у нас главные умники Пеккер и меламед! Так они дадут свою пшеницу! Что он хочет от нас? Мы — вдова раввина! А он — дочь двух отцов! Член Озета и просильщик за Хлебмоскооп! Кто за продаванье пшеницы Трушину?
Залпом подняты руки, большинство голосует за предложение Рахили (теперь часовой может покинуть пост), и Рахиль уходит.
Пеккер теребит за кисточки пояса Мирона Мироновича:
— Асах идиотэс! — ругает он фрайфельдцев.
— Пусть жрут свою пшеницу! — злобно откликается Мирон Миронович и отворачивается от Пеккера. — Связался с чесноками!
Перлин хватает Мирона Мироновича левой рукой за отстегнутый воротник рубахи, как под уздцы лошадь, и трясет его так, что бухгалтер пучит глаза. Колонисты виснут на руках Перлина, но он стряхивает их, упирает правый кулак в подбородок Мирона Мироновича, напрягается, и лопнувший воротник остается в его руках. Мирон Миронович отлетает от Перлина на пять шагов, падает и, вскочив, бежит вприпрыжку, оставив на месте падения картуз.
— Жалко, он мой гость! — говорит, посмеиваясь, Перлин и, косясь на Пеккера, спрашивает: — Что, наш Пеккер тоже не застегивает воротник?
Подобрав полы лапсердака, Пеккер мчится, над головой его пляшет котелок, борода развевается по ветру, как конский хвост, и ноги наполовину выскакивают из голенищ валенков.
— А хиц ин паровоз!
Канфель идет рядом с Рахилью, заглядывает ей в лицо, она смотрит прямо перед собой на облака, которые плавают в закате, как гуси в крови. Девушка свертывает в сторону, к колодцу, завязывая за спиной концы черного платка, от этого приподымаются ее плечи и левый локоть касается Канфеля. (Часто капризничала Стеша, но легки и приятны были ее капризы, которые после пустякового подарка кончались поцелуем.)
Два вола ходят вокруг колодца, вертят в два человечьих обхвата колесо, за волами шагает слепой, однорукий старик — живой памятник главе Украинской Директории, Петлюре. Старик ударяет палкой по крупу животных, они лениво отмахиваются хвостом и жуют мясистыми губищами.
— Скоро вода, Нахман? — спрашивает Рахиль.
— Лой, Рохэйл бас Шмуэль! — отвечает по-древнееврейски старик и опускает единственную свою руку.
— Тетя Рива была?
— Кэйн! — подтверждает он, повертывается лицом к девушке, и пустые глазницы смотрят на нее.
Канфель сжимает виски, сердце сжимается, как виски, голосом, которого он сам пугается, говорит:
— До свиданья, Рахиль!
Рахиль стоит, натягивая платок на плечи (стешины детские и бесстыжие, холодные и лихорадочные плечи):
— До свиданья, господин Канфель, насовсем!