Эти летние дожди...(Избранное) — страница 9 из 10

для меня.

Рифмами

детали мне выковывая,

по эстрадам

месяц на пролет

мой читатель

собирал целковые

мне

на сталетвердый переплет…

Тыща километров.

Фронтовым зарницам

ни конца, ни края.

Орудийный гром.

Здесь я ездил прежде.

Знаю заграницу.

Приходилось глазом

меряться с врагом.

Разве мне в новинку?

Не встречался разве

с воем их газет,

со звоном прусских шпор?..

Значит, буду бить

по гитлеровской мрази,

как по белой прежде,

рифмами в упор!“

Четверо читателей

присягу

повторили про себя.

И вот —

сам Владим Владимыч

по рейхстагу

в свисте пуль

осколочными бьет.

Поднят флаг победы.

Враг обрушен…

„Рад я,

что моя поэзия

была

безотказным

партии оружьем,

восплотившись

в танки,

строчки

и другие долгие дела…

Расскажите это

всем поэтам,

чтобы шибче ход

и чтобы тверже ствол!

Чтобы работой,

мыслью,

песней спетой

праздновать

на улице вот этой

коммунизма торжество…“

Под шатром знамен

пронесся голос строгий.

И когда отгрохотал

знакомый бас,

мы с волненьем

повторили строки,

поднимавшие

в атаки

нас:

„Слово —

полководец

человечьей силы.

Марш!

Чтобы время

сзади

ядрами рвалось.

К старым дням

чтоб ветром

относило

только путаницу волос…“

Здравствуй,

танк,

советской мощи образ!

В день победы

и в другие дни

наша гордость —

это наша бодрость

и непробиваемая

твердость

выкованной

родиной

брони!

1940

Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.

Москва: Худож. лит., 1974.


ЗЕРКАЛА


Зеркала —

на стене.

Зеркала —

на столе.

У тебя в портмоне,

в антикварном старье.

Не гляди!

Отвернись!

Это мир под ключом.

В блеск граненых границ

кто вошел — заключен.

Койка с кучей тряпья,

тронный зал короля —

всё в себя,

всё в себя

занесли зеркала.

Руку

ты подняла,

косу

ты заплела —

навсегда,

навсегда

скрыли их зеркала.

Смотрят два близнеца,

друг за другом следя.

По ночам —

без лица,

помутнев как слюда,

смутно чувствуют:

дверь,

кресла,

угол стола,—

пустота!

Но не верь:

не пусты зеркала!

Никакой ретушер

не подменит лица,

кто вошел —

тот вошел

жить в стекле без конца.

Жизни

точный двойник,

верно преданный ей,

крепко держит

тайник

наших подлинных дней.

Кто ушел —

тот ушел.

Время в раму втекло.

Прячет ключ хорошо

это злое стекло.

Даже взгляд,

и кивок,

и бровей два крыла —

ничего!

Никого

не вернут заркала!—

Сколько раз я тебя убеждал: не смотри в зеркала так часто!

Ведь оно, это злое зеркало, отнимает часть твоих глаз и снимает с тебя тонкий слой драгоценных молекул розовой кожи.

И опять все то же.

Ты все тоньше.

Пять ничтожных секунд протекло, и бескровно какая-то доля микрона перешла с тебя на стекло и легла в его радужной толще.

А стекло — незаметно, но толще. День за днем оно отнимает что-то у личика, и зато увеличиваются его семицветные грани.

Но, может, в стекле ты сохранней?

И оно как хрустальный альбом с миллионом незримо напластанных снимков, где то в голубом, то в зеленом приближаешься или отдаляешься ты?

Там хранятся все твои рты, улыбающиеся или удивляющиеся. Все твои пальцы и плечи — разные утром и вечером, когда свет от лампы кладет на тебя свои желтые лапы…

И все же начала ты убывать.

Зачем же себя убивать?

Не сразу, не быстро, но верь: отражения — это убийства, похищения нас.

Как в кино, каждый час ты все больше в зеркальном своем медальоне и все меньше во мне, отдаленней… Но —

в зеркалах не исчезают

ничьи глаза,

ничьи черты.

Они не могут знать,

не знают

неотраженной пустоты.

На амальгаме

от рожденья

хранят тончайшие слои

бесчисленные отраженья

как наблюдения свои.

Так

хлорвиниловая лента

и намагниченная нить

беседы наши,

споры,

сплетни,

подслушав,

может сохранить.

И с зеркалами

так бывает…

(Как бы свидетель не возник!)

Их где-то, может, разбивают,

чтоб правду выкрошить из них?

Метет история осколки

и крошки битого стекла,

чтоб в галереях

в позах стольких

ложь фигурировать могла.

Но живопись —

и та свидетель.

Сорвать со стен ее,

стащить!

Вдруг,

как у Гоголя в „Портрете“,

из рамы взглянет ростовщик?

…В серебряной овальной раме

висит старинное одно,—

на свадьбе

и в дальнейшей драме

присутствовало и оно.

За пестрой и случайной сменой

сцен и картин

не уследить.

Но за историей семейной

оно не может

не следить.

Каренина —

или другая,

Дориан Грей —

или иной,—

свидетель в раме,

наблюдая,

всегда стоял за их спиной.

Гостям казалось:

все на месте,

стол с серебром на шесть персон.

Десятилетья

в том семействе

шли, как счастливый, легкий сон.

Но дело в том,

что эта чинность

в глаза бесстыдно нам лгала.

Жизнь

притворяться

наловчилась,

а правду

знали зеркала.

К гостям —

в обычной милой роли,

к нему —

с улыбкой,

как жена,

но к зеркалу —

гримаса боли

не раз была обращена.

К итогу замкнутого быта

в час панихиды мы придем.

Но умерла

или убита —

кто выяснит,—

каким путем?

И как он выглядит,

преступник

(с платком на время похорон),

кто знает,

чем он вас пристукнет:

обидой,

лаской,

топором?

Но трещина,

изломом призмы

рассекшая овал стекла,

как подпись

очевидца жизни

минувшее пересекла.

И тускло отражались веки

в двуглавых зеркальцах монет.

Все это

спрятано навеки…

Навеки, думаете?

Нет!—

Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник на каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи стен обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною сказано? — „И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки… Навеки, думаете? Нет!“ Все в нашей власти, в нашей власти. И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завещанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла… Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди! — И повторили: — Выйди прочь! — Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной… Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите… Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст. — Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить… Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища… Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле:


n2 = 1 + (4 pi N e2)/K?


(Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)

Но цель еще далека, а стекло безответно и гладко. Но уже шевелится догадка! Что, если выпрямить иглы частиц, возвратить, воскресить отражение? Я на верном пути! Так идти — от решения к решению, ни за что не назад! Нити лазеров скрещиваются и скользят. Вот уже что-то мерещится! —