Этика эгоизма. «Нет ничего выше меня» — страница 9 из 35

ущностью человека, то я не сношусь с действительным человеком.

Из любви естественного человека сделали путем воспитания заповедь. Но как заповедь она принадлежит отвлеченному человеку, а не мне; эта моя сущность, о которой так заботятся, не моя собственность. Человек как таковой, то есть человечество, предъявляет мне это требование; любви требуют, она становится моим долгом. Вместо того чтобы она была действительно приобретена мною, она дана человеку как таковому в собственность и владение; нужно, чтобы каждый человек любил; любовь – долг и призвание человека и т. д.

Следовательно, я должен отобрать себе любовь и освободить ее от пут «человека».

Что первоначально было моим, хотя совершенно случайно, инстинктивно, то мне дали как собственность человека; любя, я сделался вассалом, вассалом человечества, особью человеческого рода, и, любя, поступал не как Я, а как человек, как простой представитель человеческого рода, то есть по-человечески.

Вся наша культура – не что иное, как феодальная система, где собственность принадлежит отвлеченному человеку или человечеству, а не мне.

Чтобы ограбить единичную личность и предоставить все «человеку», образовалось огромное феодальное государство. И единичная личность явилась в конце концов «закоренелым грешником».

* * *

Следует ли из этого, что я не могу и не должен принимать живого участия в жизни других людей, что их радости и печали, их благо я не должен принимать близко к сердцу? Что наслаждение, которое я им доставляю, не должно и не может быть для меня выше других моих собственных наслаждений? Наоборот! Бессмысленными наслаждениями я могу с радостью пожертвовать для увеличения его удовольствия, и то, что было для меня без него самым дорогим, тем я могу для него пожертвовать – моей жизнью, моим благополучием, моей свободой. Ведь это составляет мою радость и мое счастье, если я участвую в его счастье и его радости. Но собою, собою самим – я не пожертвую для него: я останусь эгоистом и буду пользоваться им для себя. Если я для кого-нибудь жертвую всем, что без любви к нему я бы оставил себе, то это очень ясно и просто, и даже чаще случается в жизни, чем кажется. Но это доказывает только, что любовь к данному лицу сильнее говорит во мне, чем все другие страсти.

Пожертвовать всеми другими страстями во имя этой одной – этому учит и христианство. Но если я и жертвую для одной страсти всеми другими, то это еще не значит, что я жертвую собой и тем, благодаря чему я – действительно я; я не жертвую своей собственной ценностью, своей особенностью. Там, где происходит нечто подобное, любовь так же пагубна, как всякая страсть, которой я слепо подчиняюсь. Если честолюбец, которого влечет честолюбие, глух к предостережениям, возникающим в спокойные мгновения, то он дошел до того, что страсть сделалась его деспотом и что у него уже нет никакой силы бороться против нее: он предал самого себя, ибо он не может более бороться с ней и, следовательно, не может освободиться от нее. Он одержим.

И я люблю людей не только единичных, но и всякого человека. Но я люблю их с сознанием моего эгоизма; я люблю их, ибо любовь делает меня счастливым; я люблю, ибо эта любовь – нечто вполне естественное для меня, ибо она мне нравится. Я не знаю «заповеди любви». Я сочувствую каждому чувствующему и страдающему существу, и страдание его заставляет и меня страдать, радость его – радует и меня. Если я вижу, что любимый человек страдает, то я сострадаю ему и не успокоюсь, пока не испробую всего, что может его утешить и ободрить; если я вижу, что он радостен, то и я радуюсь его радости. Из этого не следует, что мне причиняет горе или радость то же самое, что огорчает или радует его, что и на меня, и на него одинаковые вещи производят одинаковое действие; это видно по физической боли, которую я не могу чувствовать одновременно с ним, но если у него болят зубы, то мне причиняет страдание его боль.

Но так как я не переношу вида хотя бы одной горестной морщинки на лбу любимого человека, то потому – ради себя – я сглаживаю ее поцелуем. Если бы я не любил этого человека, то это не огорчало бы меня: я хочу, чтобы мое горе прошло.

Имеет ли кто-нибудь или что-нибудь, что мною не любимо, право на мою любовь? Что первично – моя любовь или мое право? Родители, родственники, отечество, народ и т. д., наконец, все собратья вообще («братия, братство») утверждают, что они имеют право на мою любовь и завладевают ею. Они рассматривают ее как их собственность, а меня, если я не признаю их, как разбойника, отнимающего то, что должно достаться им, что их собственное.

Я должен любить. Если любовь – заповедь и закон, то я должен быть приготовлен к ней воспитанием, пропитан ею, а если я переступил ее – я должен быть наказан. Поэтому и стараются подвергнуть меня как можно более сильному «моральному влиянию», для того чтобы заставить меня любить. И нет сомнения, что можно развить в людях любовь и совратить людей в эту страсть, как и в другие страсти, например в ненависть.

Любовь – не заповедь, а, как и всякое другое мое чувство, моя собственность. Приобретите, то есть откупите, у меня мою собственность, и я вам ее уступлю. Церковь, народ, отечество, семью и т. д., которые не сумели возбудить во мне любовь, я не обязан любить, и я сам, по своему усмотрению, устанавливаю покупную цену своей любви.

* * *

Раньше я сказал: я люблю мир. Теперь я прибавляю: я не люблю его, ибо я его разрушаю, как разрушаю я и самого себя; я его разлагаю. Я не ограничиваюсь одним только чувствованием, а даю полную волю всем, присущим мне. Почему не высказать это со всей резкостью! Да, я пользуюсь миром и людьми! При этом я всецело отдаюсь всякому впечатлению, но ни одно не владеет мною всецело. Я могу любить, любить всею душою, во мне может гореть сжигающее пламя страсти, и все же я принимаю любимого человека только как пищу для моей страсти, пищу, которая никогда не может исчерпаться. Все мои заботы о нем относятся только к предмету моей любви, только к нему, в котором нуждается моя любовь, только к нему, «горячо любимому». Как безразличен был бы он для меня, если бы я его не любил! Я питаю им лишь мою любовь, только для этого потребляю я его; я наслаждаюсь им.

Возьмем другой близкий пример. Я вижу, что люди окружены толпой призраков и живут в темном суеверии. Если я стараюсь, насколько у меня есть сил, пролить свет в эту ночную мглу, то разве я это делаю из любви к ним? Разве я пишу из любви к людям? Нет, я пишу, потому что хочу дать бытие моим мыслям, и если бы даже я предвидел, что эти мысли смутят ваш покой и ваш мир, если бы я предвидел, что из этих семян вырастут кровавые войны и мои мысли будут виной гибели многих поколений, – то все-таки я сеял бы эти семена.

Делайте из этого, что хотите и что можете; это – ваше дело, и оно меня не тревожит. Быть может, мои мысли принесут вам только огорчения, борьбу и смерть, и лишь очень немногие испытают от них радость. Если бы я заботился о вашем благе, я поступил бы, как церковь, которая отбирает у мирян Библию, или как правительства, считающие своим священным долгом «оберегать людей от злонамеренных книг».

Но не ради вас, даже не ради истины высказываю я то, что думаю. Нет!

Я пою, как птица,

Что живет среди ветвей;

И песня, рвущаяся из груди, —

Достаточная мне награда.

Я пою – потому что я певец.

Вами же я пользуюсь, потому что мне нужны уши.

Когда мир становится мне поперек дороги – а он всюду заграждает мне путь, – тогда я уничтожаю его, чтобы утолить им голод своего эгоизма. Ты для меня – не что иное, как моя пища, точно так же, как и я для тебя. Между нами существует только одно отношение: отношение пригодности, полезности, пользы. Друг другу мы ничего не должны, ибо то, что я как будто бы должен тебе, – то, в крайнем случае, долг мой по отношению к самому себе.

Если для того, чтобы тебя развеселить, я улыбаюсь, то ведь это мне нужна твоя веселость, и мое лицо служит моим желаниям; тем же тысячам остальных людей, вторых я не хочу развеселить, я не улыбнусь.

Самонаслаждение

Мы стоим у порога новой эпохи. Мир заботился до сих пор лишь о выгодах жизни, о жизни. Ибо направлены ли все заботы на земное или на потустороннее, на временную или на вечную жизнь, жаждут ли «насущного хлеба» («дай нам хлеб наш насущный») или «святой пищи» («истинный хлеб с небес», «хлеб Божий, который сходит с небес и дает жизнь миру», «хлеб жизни» – Иоанн; 6), заботятся ли о «жизни сей» или о «жизни в вечности», – все это не изменяет ни цели деятельности, ни забот, ибо как в одном, так и в другом случае то, к чему стремятся, – жизнь. Являются ли иными современные стремления? Хотят, чтобы никто более не заботился об удовлетворении необходимейших жизненных потребностей, а с другой стороны, учат, чтобы человек заботился о посюстороннем, чтобы он жил в действительном мире, без суетных забот о потустороннем.

Рассмотрим это с другой стороны. Кто озабочен только тем, чтобы жить, тот забывает среди забот о наслаждении жизнью. Если он заботится только о жизни, если он еще боится за нее, то не может затрачивать всю свою силу на то, чтобы использовать всю жизнь, то есть ею наслаждаться. Но как использовать жизнь? Потребляя ее как свечку, когда ее сжигают. Пользуясь жизнью, тем самым пользуются собой, живым, потребляя и уничтожая ее и себя. Наслаждение жизнью – вот «цель» жизни.

И вот – да будет нашей целью наслаждение жизнью! А в чем была цель религиозного мира? В самой жизни. «В чем состоит истинная жизнь, блаженная жизнь и т. д.? Как можно достичь ее? Что должен делать человек, чтобы быть истинно живым человеком? Как он исполняет это призвание?» Эти и подобные вопросы указывают на то, что вопрошавшие искали сначала себя, именно себя в истинном смысле, в таком смысле, чтобы их жизнь стала истинной. «То, что я теперь, – тень; то, чем я буду, – вот мое истинное я». Погоня за этим «я», стремление его восстановить, осуществить – вот трудная задача смертных, которые умирают для того, чтобы воскреснуть, живут только для того, чтобы умереть, для того, чтобы найти истинную жизнь.