Этика. Очерк о сознании Зла — страница 5 из 7

Для философа это трудная задача — вырвать имена у того, что проституирует их употребление. Уже Платон с огромным трудом отстаивал слово справедливость от его изворотливого и переменчивого употребления софистами.

Попытаемся все же, несмотря на все вышесказанное, сохранить слово этика, поскольку долгую и почтенную линию составляют и те, кто со времен Аристотеля разумно им пользовались.

1. Бытие, событие, истина, субъект

Если не существует этики «вообще», то дело тут в отсутствии абстрактного Субъекта, который мог бы ею руководствоваться. Имеется всего-навсего то или иное частное животное, приведенное обстоятельствами к тому, чтобы стать субъектом. Это означает, что все, чем оно является, его тело, его способности, оказывается в данный момент востребовано, чтобы себе проложила дорогу одна из истин. Именно тогда от человеческого животного требуется быть бессмертным, каковым он не являлось.

Что же это за «обстоятельства»? Это обстоятельства некоей истины. Но что под этим следует понимать? Ясно, что имеющее место (множественности, бесконечные различия, «объективные ситуации»: например, обычное состояние отношения к другому до любовной встречи) подобные обстоятельства определить не может. В объективности подобного типа животное, как правило устраивается как сможет. Нужно, следовательно предположить, что ведущее к образованию субъекта имеется сверх того или неожиданно случается в ситуациях как то, чего эти ситуации и обычный способ себя в них вести учесть не в состоянии. Скажем, что субъект, который превышает животное (остающееся, однако, его единственным носителем), требует, чтобы произошло нечто, нечто не исчерпывающееся простым вхождением в «то, что имеет место». Это пополнение мы назовем событием[13] и будем отличать множественно-бытие, в котором речь не заходит истине (а только о мнениях), от события, которое принуждает нас решиться на новый способ быть.

Некоторые из таких событий засвидетельствованы во всех подробностях: Французская революция 1792 года, встреча Элоизы и Абеляра, создание Галилеем физики, изобретение Гайдном классического музыкального стиля и т. д. Но наряду с ними есть и другие: Культурная революция в Китае (1965–1967), личная любовная страсть, создание французским математиком Гротендиком теории топосов, изобретение Шенбергом додекафонии… С какого же «решения» ведет тогда начало процесс истины? С решения строить свои отношения с ситуацией с точки зрения событийного пополнения. Назовем такой подход верностью. Быть верным событию означает продвигаться в ситуации, пополненной этим событием, осмысляя (но любая мысль есть практика, испытание) ее «согласно» событию. А это, поскольку событие было вне всех стандартных законов ситуации, вынуждает, разумеется, изобретать новый способ быть и действовать в этой ситуации. Ясно, что под влиянием любовной встречи— и если я хочу быть ей действительно верным — я должен перестроить снизу доверху мой обычный способ «обживать» мою ситуацию. Если я хочу быть верным событию «Культурная революция», я должен во всяком случае осуществлять политику (в частности, по отношению к рабочим) совершенно иным образом, чем предлагает социалистическая и профсоюзная традиция. И точно так же Берг и Веберн, верные музыкальному событию, носящему имя «Шенберг», не могут как ни в чем не бывало следовать по пути декадентского неоромантизма. После текстов Эйнштейна 19 года, если я верен их радикальной новизне, я могу продолжать заниматься физикой в ее классических рамках — и т. д. Событийная верность есть реальный (и мыслительный, и практический) разрыв в том конкретном порядке (политическом, любовном, художественном, научном…) в котором имело место событие.

Назовем «истиной» (одной из истин) реальны процесс верности некоторому событию. То, что эта верность производит в соответствующей ситуации. Например, политику французских маоистов между 1966 и 1976 годами, которая пытается осмыслить и осуществить верность двум тесно переплетенным между собой событиям. Культурной революции в Китае и Маю 1968-г во Франции. Или так называемую «современную» музыку (имя и приемлемое, и странное) которая хранит верность великим венцам начала века. Или алгебраическую геометрию 1950. 1960 годов, верную понятию универсума (в смысле Гротендика), и т. д. По сути, истина есть оставленный в ситуации материальный след событийного пополнения. Таким образом, это имманентный разрыв. «Имманентный», поскольку истин действует в ситуации — и нигде более. Нет никакого Неба истин. «Разрыв», поскольку то, что делаете процесс истины возможным, то есть событие, не находило в ситуации употребления, не поддавалось осмыслению в рамках устоявшегося знания.

Скажем также, что процесс истины чужероден установленным для ситуации знаниям. Или, используя выражение Лакана, что он является в них «дырой». Назовем «субъектом» носителя верности, то есть носителя процесса истины. Субъект, следовательно, никоим образом не предсуществует процессу. Он абсолютно не существует в ситуации «перед» событием. Можно сказать, что процесс истины индуцирует субъект. Здесь нужно предупредить, что так понимаемый «субъект» не дублирует ни субъект психологический, ни даже субъект рефлексии в смысле Декарта или трансцендентальный субъект в смысле Канта. Например, субъект, индуцированный верностью любовной встрече, субъект любви, не есть «любящий» субъект, описанный моралистами-классиками. Поскольку такой психологический субъект связан с человеческой природой, движим логикой страстей. Тогда как тот, о котором мы говорим, не имеет никакого природного, «естественного» предсуществования. Влюбленные входят как таковые в состав одного субъекта любви, и тот избыточен по отношению к каждому из них.

Точно так же субъект революционной политики — не индивидуальный активист, как, впрочем, и не химера «классового субъекта». Это особы продукт, у которого бывали разные имена (под час «партия», подчас нет). И, конечно же, активист входит в состав этого субъекта, который опять-таки по отношению к нему избыточен (этот-то избыток и позволяет ему явиться в качестве бессмертного).

Или еще, субъект художественного процесса это не художник («гений» и т. п.). В действительности точечными субъектами искусства являются произведения. И художник входит в состав этих субъектов (произведения суть «его» произведения), хотя нет никакой возможности свести их к «нему» (и, впрочем, о каком таком «нем» шла бы тогда речь?). События суть неприводимые единичности, рамках ситуаций они «вне закона». Верные истине процессы суть имманентные, каждый раз всецело изобретенные разрывы. Субъекты, которые являются локальными случайностями процесс истины («точки» истины), суть частные, ни с чем не сопоставимые индукции.

По отношению к таким субъектам — может статься — законно говорить об «этике истин».

2. Формальное определение этики истины

Будем вообще называть «этикой истины» принцип продолжения процесса истины — или, более точным и сложным образом, то, что придает состоятельность присутствию кого-то в составе субъекта, индуцируемого процессом этой истины.

Развернем эту формулировку.

1) Что следует понимать под «кем-то»? «Кто-то» — животное человеческого рода, тот частный тип множественности, который причисляется к этому роду устоявшимся знанием. Именно это тело со всем, на что оно способно, входит в состав «точки истины». Если, конечно, имело место событие и имманентный разрыв в длимой форме сохраняющего верность процесса. «Кто-то», таким образом, — возможно, вот этот зритель, мысль которого потрясена, захвачена и обезоружена театральным блеском и который входит тем самым в сложную конфигурацию художественного момента. Или этот ученый, корпящий над математической проблемой, — в тот самый миг, когда после неблагодарных трудов по перебору смутных фрагментов знания перед ним вдруг брезжит решение. Или вот этот влюбленный, чье видение реальности одновременно и затуманено, и смещено, поскольку поддержка другого позволяет ему восстановить в памяти мгновение признания. Или этот активист, которому в самом конце полного осложнений собрания удастся найти простые, но доселе ускользавшие слона, способные, как все соглашаются, послужить в данной ситуации руководством к действию.

Будучи тем самым включен в то, что удостоверяет его принадлежность процессу истины в качестве опорной точки, этот «кто-то» одновременно и остается самим собою, ничем иным, кроме самого себя, опознаваемой среди прочих множественной единичностью, и пребывает над собой в избытке, поскольку случайная траектория верности проходит через него, пронизывает его единичное тело и включает его прямо внутри времен ни в мгновение вечности.

Скажем, что все, что можно о нем знать, целиком вовлечено в имеющееся, что материально нет ничего другого, кроме этого референта знания, но зато все это включено в имманентный разрыв, процесса истины, так что сопринадлежа и к своей собственной ситуации (политической, научной; художественной, любовной…), и к становящейся истине, «кто-то» неощутимо, внутренне разрывается, или продырявливается, той истиной, которая «проходит» сквозь ту знаемую множественность, какою он является.

Можно сказать и проще: «кто-то» был просто не в состоянии знать, что он способен на эту сопринадлежность и к ситуации, и к случайно траектории истины, способен к этому становлению субъектом. В той степени, в какой он входит в состав некоего субъекта, в какой он является само-субъективацией, «кто-то» существует, сам о том не зная.

2) Далее, что нужно понимать под «состоятельностью»? Просто-напросто, что имеется некий закон незнаемого. Если действительно «кто-то» входит в состав субъекта истины, лишь «целиком» подчиняясь постсобытийной верности, остается проблема: как узнать, чем он, этот «кто-то», в этом испытании становится?

Обычное поведение человеческого животного связано с тем, что Спиноза называет «упорствованием в бытии»[14] и что представляет собой не что иное, как преследование своих интересов, то есть самосохранения. Это упорствование является законом кого-то, каким он себя знает. Но испытание истины не подпадает под этот закон. Принадлежать к ситуации— естественная судьба кого угодно, но принадлежность к составу субъекта истины диктуется особой траекторией, продолжающимся разрывом, о котором очень трудно знать, как он накладывается или комбинируется с простым упорством само-постоянства.

Мы называем «состоятельностью» (или «субъективной состоятельностью») принцип этого наложения — или комбинации. Иначе говоря, тот способ, которым наш энтузиаст-математик вовлекает свое упорствование в то, чем это упорствование разрывается или опровергается и в чем И заключается его принадлежность к процессу истины. Или способ, которым наш возлюбленный будет целиком «самим собою» в продолжающемся испытании своей включенности в субъект любви.

Наконец, состоятельность состоит в том, чтобы вовлечь свою единичность (животное «кто-то») в продолжение субъекта истины. Или иначе: поставить упорствование того, что знаемо, на службу собственной длительности незнаемого.

Лакан коснулся этой точки, когда предложил в качестве этического правила: «Не уступать в своем желании». Поскольку желание конститутивно для субъекта бессознательного, оно есть незнаемое par excellence, так что «Не уступать в своем желании» на самом деле означает: «Не уступать в том, чего сам в себе не знаешь». Добавим, что испытание незнаемого есть отдаленное последствие событийного пополнения, продырявливание «кого-то» верностью этому исчезнувшем пополнению, и под «не уступать» в конечном счете понимается: не уступать своему собственному охвату процессом истины.

Но так как процесс истины есть верность, если «Не уступать» является правилом состоятельности — а следовательно, этики истины, — можно полным правом сказать, что от «кого-то» требуется быть верным верности. На что он способе только если заставит работать на это свой собственный принцип продолжения, упорствования в бытии того, что он есть. Связывая (это-то и есть состоятельность) знаемое незнаемым.

Этика истины формулируется тогда без всякого труда: «Делай все, что можешь, упорствуя в продлении того, что избыточно к твоему продлевающему упорствованию. Упорствуй в прерывании, Охватывай в своем бытии то, что охватило и прорвало тебя».

«Техника» состоятельности каждый раз оказывается своеособой, зависящей от «животных» черт кого-то конкретного. Для состоятельности субъекта, которым он отчасти стал, оказавшись потребованным и охваченным процессом истины, один «кто-то» воспользуется собственной треногой и волнением, второй — своим высоким ростом и невозмутимостью, третий— ненасытным стремлением к господству, четвертый — меланхолией, еще один — застенчивостью… Весь материал людского многообразия предоставляет «состоятельности» себя формировать, связывать — в то же самое время, конечно же, противопоставляя ей чудовищную инерцию, подвергая «кого-то» постоянному искушению уступить, вернуться в Лоно простой принадлежности к «обычной» ситуации, вымарать последствия незнаемого.

Этика заявляет о себе в хроническом конфликте между двумя функциями составляющей все бытие «кого-то» множественной материальности: с одной стороны — простое развертывание, принадлежность к ситуации, то, что можно назвать принципом заинтересованности; с другой — состоятельность, связь знаемого незнаемым, то, что можно назвать субъективным принципом.

Тогда легко описать проявления состоятельности, набросать феноменологию этики истин.

3. Опыт этической «состоятельности»

Приведем два примера.

1) Если определить заинтересованность как «упорствование в бытии» (каковое, напомним, является простой принадлежностью к множественным ситуациям), то ясно, что этическая состоятельность проявляется как незаинтересованная заинтересованность. Она состоит в ведении заинтересованности в том смысле, что задействует средства упорствования (единичные черты человеческого животного, «кого-то»). Но в каком то радикальном смысле она незаинтересованна поскольку ставит своей целью связать эти черты в верность, обращенную, в свою очередь, к некоей первичной верности, той, которая составляет процесс истины и сама по себе не имеет ничего общего с «заинтересованностью» животного, которая безразлична к своему продлеванию, которой предопределена вечность.,

Можно поиграть здесь на двусмысленности слова интерес. Конечно же, энтузиаст-математик, зритель, застывший в театральном кресле, преображенный возлюбленный, воодушевленный активист проявляют по отношению к тому, чем занимаются, — по отношению к приходу в них незнаемого Бессмертного, о своей способности на которое они не знали, — величайший интерес. Нет ничего в мире, что смогло бы острее проявить остроту существования, чем тот актер, благодаря которому я встречаюсь с Гамлетом, чем мое мысленное восприятие того, что значит быть вдвоем, чем эта проблема алгебраической геометрии, бесчисленные разветвления которой мне внезапно открылись, чем то собрание под открытым небом у заводской проходной, где я убедился, что мое политическое высказывание объединяет и преображает. И тем не менее, с точки зрения моих интересов смертного и хищного животного, во всем этом нет ничего, что меня касалось бы, знание о чем говорило бы мне: вот подходящие для меня обстоятельства. Я в этом весь целиком, я связываю составляющее меня в избыток над самим собой, индуцируемый прохождением через меня истины. Но вместе с тем я и остановлен, прерван, Отменен — не-заинтересован. Ибо я не мог бы, сохраняя характеризующую этическую состоятельность верность верности, интересоваться самим собой и, следовательно, преследовать свои интересы. Вся моя способность к интересу, которая и составляет мое собственное упорствование в бытии, излита на дальнейшие следствия из решения данной научной проблемы, на исследование мира в свете любовного двоебытия, на то, во что обратится моя сегодняшняя встреча с вечным Гамлетом, или на следующий этап политического процесса, когда сборища перед заводом будут разогнаны.

В этике истин всего один вопрос: как мне в качестве кого-то продолжать быть в избытке к своему собственному бытию? Связывать состоятельным образом то, что я знаю, с последствиями охвата незнаемого? Можно сказать и по-другому: как мне продолжать мыслить? То есть поддерживать в единичном времени моего множественно-бытия — и единственно материальными ресурсами этого бытия — Бессмертное, которое при моем участии заставила явиться в составе субъекта истина.

2) Как мы уже сказали, всякая истина отметает установившиеся знания и, следовательно, противостоит мнениям. Ибо мнениями называются представления без истины, анархические отбросы находящегося в обращении знания.

Но мнения — цемент социальности. Это именно то, чем человеческие животные поддерживают друг друга, все без исключения, и иначе быть не может: погода, новый фильм, детские болячки, низкая зарплата, омерзительность государства, новости местной футбольной команды, телепередачи, отпуск, далекие или близкие преступления, напасти государственной системы образования, последний диск модной рок-группы, тонкие перепады собственной души, не слишком ли много вокруг приезжих, невротические симптомы, карьерные успехи, маленькие кулинарные радости, прочитанная книга, магазины, где недорого можно купить как раз то, что нужно, машины, секс, солнце… Что делали бы мы, жалкие, если бы все это не обращалось вокруг нас, не повторялось среди населяющих города животных? На какую гнетущую тишину мы были бы осуждены! Мнение составляет первичную материю любой коммуникации.

Известно, сколь удачлив сегодня этот термин, известно, что некоторые полагают, будто именно здесь и коренятся демократия и этика. Да, часто утверждается, что очень важно «коммунициронать», что всякая этика есть «этика коммуникации»[15]. Если спросить: коммуницировать, сообщать… хорошо, но что? — ответить не составит труда: мнения, мнения по всему спектру множественностей, опробуемых этими особыми множественностями, человеческими животными, в настойчивом определении своих интересов.

Мнения, в которых нет ни грана истины. Ни, впрочем, и лживости. Мнение не дотягивает до истинного или ложного как раз потому, что его единственная должность — быть сообщаемым, коммуникабельным. Зато все проходящее по ведомству процесса истины несообщаемо.

Коммуникация приспособлена единственно к мнениям (и, повторим еще раз, мы не мой ли бы без них обойтись). Для всего же, что касается истин, требуется, чтобы имела место встреча. Бессмертное, на которое я способен, не может быть вызвано во мне под воздействием коммуникативной социальности, оно должно быть на прямую схвачено верностью. Что означает: я должен быть разорван в своем множественно-бытии траекторией имманентного разрыва и, в конечном счете, востребован, пусть даже и того не зная, событийным пополнением. Вхождение в состав субъекта истины может быть лишь тем, что с вами случилось.

Свидетельство чему доставляют конкретные обстоятельства, в которых кто-то бывает охвачен верностью: любовная встреча, внезапное ощущение, что стихотворение адресовано именно вам, научная теория, едва различимая поначалу красота которой совершенно вас покоряет, активное приятие политической позиции… Не составляет исключения и философия, ведь каждый знает, что для того, чтобы сохранять в ней требуемый незаинтересованный интерес, нужно раз в жизни встретить слово Учителя. Одним словом, этика истины совершенно противоположна «этике коммуникации». Она есть этика реального, если и в самом деле, как настаивает Лакан, всякий доступ к реальному — из разряда встречи. И состоятельность, составляющая содержание этического правила: «Продолжать!», не действует, если не придерживается нити этого реального, Его можно сформулировать и так: «Никогда не забывай то, с чем ты повстречался». Но с учетом того, что не-забвение не есть память (ох уж эта невыносимая, журналистская «этика памяти»!). Незабвение состоит в том, чтобы мыслить и практиковать подстройку моего множественно-бытия к содержимому в нем Бессмертному, которое составилось в субъект прорывом встречи.

В одной старой книге[16] мы сформулировали так: «Любите то, во что вы никогда не поверите во второй раз». В этом этика истины абсолютно противоположна мнению и просто этике, каковая— нечто иное, как схема мнений. Ибо правило, которому следуют мнения, таково: «Любите только то, во что верите испокон веку».

4 Аскетизм?

Не аскетична ли этика истин? Не требует ли она от нас отречения? С самого рассвета философии эти споры весьма существенны. Ими затронут уже Платон, страстно стремившийся доказать, что философ, человек истин, «более счастлив», чем наслаждающийся тиран, и что, следовательно, наделенное чувствами животное не отрекается ни от чего существенного, посвящая свою жизнь Идеям.

Будем говорить об «отречении», если нужно умерить прыть в преследовании наших интересов, преследовании, которое, если оставить в стороне истины, занимает все наше множественно-бытие. Имеет ли место отречение, когда меня охватывает истина? Наверняка нет, поскольку этот охват выражается в исключительно насыщенных моментах существования. Можно дать им то или иное имя: в любви имеет место счастье, в науке — радость (в смысле Спинозы — интеллектуальное. блаженство), в политике — энтузиазм, а в искусстве — удовольствие. Эти «аффекты истины», помимо того что сигнализируют о вхождении кого-то в субъективный состав, лишают смысла все рассуждения об отречении. Примеры опыт поставляет в изобилии. Но этика не из разряда чистого охвата. Она направляет субъективную состоятельность, недаром ее правило гласит: «Продолжать!». Ну а мы уже видели, что это продолжение предполагает действительное отклонение от «упорствования в бытии». Материалы нашего множественно-бытия организуются в направлении субъективного состава, в направлении верности верности, а уже не простого преследования наших интересов, Резонно ли считать это отклонение отречением?

Здесь мы находимся, надо признать, в, собственно, неразрешимой точке. «Неразрешимость» означает, что никакой расчет не позволяет решить, имеет здесь место существенное отречение или нет.

— С одной стороны, этика истин, несомненно, принуждает держаться на столь значительном расстоянии от мнений, что в прямом смысле слова является асоциальной. Эта асоциальность признавалась испокон века: в качестве иллюстраций вспомним Фалеса, который упал в колодец из-за того, что пытался открыть секрет небесного движения, пословицу; «Влюбленные других не замечают», обособленность судеб великих революционеров, тему — «одиночества гения» и т. д. Уровнем ниже, это современный сарказм в отношении «интелей» или непременное представление о политическом активисте как о «догматике» или «террористе». Оплачивается же асоциальность постоянным ограничением, когда дело доходит до преследования интересов, поскольку это преследование как раз и управляется социальным взаимодействием и коммуникацией. И дело тут не столько в подавлении (хотя оно, очевидно, и существует, и может принимать экстремальные формы), сколько в непреодолимом, собственно онтологическом[17] расхождении между постсобытийной верностью и нормальным ходом дел, между истиной и знанием. Произвольный элемент, рассматриваемый мнением, всегда входит н конструктивное множество (охватываемое классификациями). Тогда как тот же элемент, рассмотренный исходя из процесса истины, входит во множество родовое (в самых общих чертах — уклоняющееся от всех установленных классификаций).

— С другой стороны, нужно признать, что вовлеченный в субъективный состав «я сам» тождествен тому, кто преследует свои интересы: для нас нет двух отчетливо отличающихся фигур «кого-то». Во всех случаях востребованными остаются одни и те же живые множественности. Эта двусмысленность моего множественного состава приводит к тому, что интерес уже не может быть ясно представлен как четко разграниченный с незаинтересованной заинтересованностью. Всякое представление о самом себе есть фиктивное наложение единства на бесконечные множественные составляющие. Не вызывает сомнений, что эта фикция вообще говоря цементируется интересами. Но так как составляющие двусмысленны (они же служат и для того, чтобы связать мое присутствие в виде верности), вполне может статься, что, даже управляемое интересом, фиктивное единство упорядочивается как таковое вокруг субъекта, вокруг Бессмертного, а не вокруг социализированного животного. По сути дела, возможность того, что для этики истин не требуется никакого аскетизма, объясняется тем, что в качестве материи для фиктивного объединения схема заинтересованности имеет единственно материю, состоятельность которой придает этика истин. Вот почему незаинтересованную заинтересованность можно представить просто как интерес. Когда дело обстоит подобным образом, уже не уместно говорить об аскетизме: сознательную практику действительно направляет принцип интереса.

Но здесь идет речь только о простой возможности, а ни в коем случае не о необходимости. Действительно, не забудем, что из сказанного отнюдь не следует, будто все составляющие моего множественно-бытия задействованы вместе — причем не только в состоятельности субъекта истины, но и в преследовании моих интересов. Таким образом, всегда может случиться так, что внезапная мобилизация той или иной «спящей» составляющей, то ли под социализованным давлением интересов, то ли в качестве очередного этапа верности, дестабилизирует весь предшествующий фиктивный монтаж, посредством которого я организую свое само-представление. После чего восприятие незаинтересованной заинтересованности как просто интереса может разрушиться, раскол окажется представимым, и на повестку дня выйдет аскетизм — вместе со своей изнанкой: искушением уступить, выйти из субъективного состава: под влиянием навязчивости непристойных желаний разрушить любовь, из-за предложенного покоя «услужливых благ» предать политику, сменить научную одержимость на погоню за признанием и почестям или под прикрытием пропаганды, изобличающе «преодоленный» характер авангарда, опустить до академизма.

Но тогда приход аскетизма тождествен раскрытию субъекта истины как чистого саможелания. Субъект должен некоторым образом продолжать на свой страх и риск, уже не предохраняемый двусмысленностями представляющей фикции. Это характерная точка неразрешимости: со измеримо ли это желание субъекта упорствовать в своей состоятельности с желанием животного воспользоваться своим социализированным шансом? В этой точке уже ничто не освобождает от храбрости. Вооружимся, если возможно, оптимизмом Лакана, который писал: «Желания, того что называется желанием [Лакан говорит здесь о субъективном незнаемом], достаточно, чтобы жизни не было смысла порождать трусость»[18].

V. Проблема зла