Этнография — страница 3 из 9

Слой привычек не пропускает к действительным душевным движениям не хуже брони или театральной роли длиною в жизнь. Как его пробить? А пробить обязательно надо, иначе самопознания не будет.

Ради этого Степаныч подверг меня дичайшей экзекуции, за которую я ему до сих пор благодарен. Было это так.

В один из моих летних приездов к нему, когда мы занимались Кресением, а оно вдруг перестало идти, он сказал:

— Искренности не хватает.

— Чего, чего?! — возмутился я. — Я не вру, Степаныч! Я же стараюсь!

— Искренность — не честность. Пойдем в баню. Баня — это для души.

И мы пошли в баню выпаривать из меня искренность. Точнее, пошли сначала ее топить.

Баня у Степаныча была необычная. Как сделана обычная русская баня? Камера для самой парки и маленький предбанничек, раза в три меньше. А у него было две одинаковых камеры, каморы, как он говорил. При этом, кроме размеров, в предбаннике вызывало удивление и еще одно: в нем был нужник, как это мне показалось, когда я вошел. Выглядело так, будто у него и в предбаннике были такие же полати, как для парки, но в них была прорезана дырка. Ну, в точности нужник!

В общем, я не рискнул расспрашивать, потому что Степаныч был мужик необычный и очень рукодельный. Он все время что-нибудь мастерил, делал различные странные вещи и приспособления, а у меня все мозги были в тот миг заняты собой. К тому же Степаныч заставил меня топить баню.

Я носил дрова, воду, причем, воды очень много, с запасом, в общем, делал все, что полагается. Ну что же, он, что ли, будет для меня трудиться?

Протопил, подхожу к нему:

— Можно париться.

Какое там париться! Париться он меня и не пустил. А велел взять ведра и лить воду в тот самый нужник.

Подходит, открывает, а там у него, оказывается, не нужник, а приспособление. Сверху снимаются две доски, а под ними бочка. Как раз те доски, между которыми вырезано отверстие. Отверстие показалось мне немного странным — уж больно гладко подрезано по краям, то есть с тщанием обрезанное, а не просто обычный выпил, как это у нужников на Руси делают. Во-вторых, доски березовые толстые, наверное, шестидесятка, то есть шестисантиметровые. А по бокам ручки какие-то, то ли скобы из настила торчат…

Степаныч вынимает эти доски, и получается своего рода люк в полатях. И видно, что настил у этих полатей тоже из толстенных досок сделан. А бочка внизу тоже по краям прихвачена брусьями, укреплена. Причем, брусья мощные, и вообще все надежное, будто на медведя рассчитано. А в бочке чурбачок на дне, вроде стульчака. Степаныч залез в бочку, достал этот чурбачок, посмотрел так на меня и говорит: «Наверное, хватит. Ты заливай на треть холодной водой».

Я в некоем недоумении заливаю. Спросить-то хочется, а спрашивать Степаныча всегда очень неловко было. Он мужик был такой строгий, что с ним особо не расспрашиваешься. Сказал делать, значит делай. Но он сам пробурчал: «Париться будешь…»

— В бочке? — спрашиваю я.

— Да, в бочке. Сядешь и будешь париться. Сейчас травок набросаю. Ну, я думаю, травки для парки какие-нибудь особенные. Колдовские.

Интересно. Он набросал сухих травок и велел вторую треть бочки заливать горячей воды.

— Попробуй, — говорит.

— Как раз тепленькая.

— Ну, залезай!

Я залезаю, там вода поднялась, почти полная бочка, травка плавает поверх. Царапается.

— У тебя, — говорит, — искренности для самоката не хватает. Будем учиться.

Самокат — это такое состояние, когда тебя само несет, а ты и не думаешь, что говорить. Словесный понос на заданную тему.

Залез я. А бочка по спине выгнута очень ровно: ты садишься и проваливаешься спиной в изгиб бочки, а поскольку чурбачок маленький, то ноги оказываются коленками прямо чуть не под подбородком. И это очень неудобно, поэтому хочется их засунуть по бокам от чурбачка, но он так сделан, что там места нет. Я потом понял, что это специально было сделано, чтобы у меня опоры под ногами не было. Бочка, вроде, большая, а внутри узко. Вначале я сидел еще так, что любой момент мог встать из бочки, но заботливый Степаныч меня тут же подправил:

— Ноги раздвинь, поглубже сядь.

И эти две доски, что снял, ставит на место, так что голова у меня оказывается зажата в том самом странном нужниковом отверстии. А он достает из-под скамьи два толстенных бруса и вставляет их в скобы, торчащие из настила. И эти брусья прихватывают зажимающие мою голову доски. Причем в заднем брусе заботливо сделана выемочка для головы, я ее затылком чувствую. Гладенькая такая, как подушечка. Чувствуется, с душой человек делал…

Руки у меня внутри, голова снаружи, ничего не давит, сидеть, по-своему, даже удобно. Только я совершенно беспомощен. И голова моя один на один со Степанычем, и он над ней издевается!

— Тебе здесь как? — и тыкает пальцем под подбородок. — Досочки не жмут, может повыше?

— Нет, как раз, — отвечаю я и вдруг понимаю, что внутренне приготовился к чему-то очень страшному, вроде партизана в руках гестапо.

Задний брус, как я сказал, мягко подхватывает голову и не дает ею лишку вертеть. А передний отнесен значительно вперед. Сначала это мне показалось немного странно. Потом смотрю, здесь у Степаныча две дырки проделаны, вроде воронок. Чувствую, будь он неладен, сельский рационализатор, эти вороночки по мою душу сделаны. И точно. Откуда-то с полки Степаныч достает старую матерчатую сумку, из нее извлекает пыточный набор — пару рогов, чайники, ковшички.

Рога, вроде, бараньи или козьи, но не коровьи, — длинные, острые и потоньше коровьих. Они у него просверлены насквозь. И он их ввинчивает в эти воронки, что в досках сделаны. Ввинчивает так, что один с левой стороны, поближе ко мне и направлен в этой воронке прямо мне на грудь, точнее, на сердце. А второй подальше от меня и направлен на стенку бочки.

Степаныч садится передо мной и ставит на этот брус, что доски держит, два чайника. И все-то у этого изобретателя продумано. Сзади у него на полатях стоит чан с холодной водой. А прямо под ногами большущий чан кипятка, что он заставил меня наносить. Я от него справа оказываюсь, башкой из нужника торчу и на него смотрю то ли с вызовом, то ли с надеждой. Он в портках, в рубахе белой, босичком садится, приспосабливает себе под спину тракторное сидение и говорит моей голове:

— Ну, давай мы тут разговаривать будем, — и я понимаю — удобно ему. Видать надолго собрался. Спешить не будет. Я конечно, уже попробовал незаметно выломать доски или выдавить бок у бочки. Все безнадежно. Поэтому я тоже уже готов разговаривать и вообще делать все, что потребуется, чтобы выжить.

— Ну, как? — спрашивает.

— Хорошо, — отвечаю. А что я еще могу сказать?!

— От тебя же правды не добьешься, особенно искренности, — заявляет он. — Сейчас я тебя учить буду высказывать все, что есть на душе. Как там тебе, хорошо? Травку пошевели.

— А что за травка?

— Это чтобы лучше говорилось.

Я-то думал, это колдовство какое-нибудь, сознание она раскрывает. Хотел названия потом записать, чтобы дома с ней работать. Какой обман! Она царапается, и от нее просто зудит все тело. Вот и все колдовство! А Степаныч берет, наливает в чайник кипяток, аккуратненько обкладывает мою голову полотенцем, чтобы мне под голову не подтекало, вставляет носик у чайника в тот рог, который от меня подальше, и начинает заливать бочку кипятком. Кипяток течет сначала по стенке бочки вниз между ног, а потом по животу начинает подыматься вверх, вода нагревается и начинает парить, аж из щелей паром прет.

Льет себе неспешно. Вода, вроде бы, ощущается не горячей, но, видимо, из-за тесноты, я как-то быстро потеть начал. Он только чайник один вылил, а я чувствую — нагреваюсь. И меня пошло парить. Все хорошо еще. Он начинает лить второй чайник, пар начинает сквозь щель идти наружу, и я вдруг чувствую, что потек. Пошел пот. И у меня принимается свербить лицо. Внутри-то там, в бочке, я чешусь свободно. А снаружи — проклятье! Его мать!

— Слушай, Степаныч, почесаться бы надо.

— Чешись, — говорит.

— Как? Лицо же чешется! Голова!

— Нет, ну что ты! Это твои дела. Чеши. Если не можешь чесать руками, чеши языком, — и продолжает подливать горячую воду.

Тут бы мне матом заорать, а я тогда матом не ругался вообще. Я только после Дядьки стал произносить эти слова. Я их в принципе не произносил, воспитание такое. Я матом не могу. А у него задача одна — заставить, чтобы я открыл рот и говорил все, что на душе лежит. И он туда этого кипяточку добавляет и добавляет. А я из-за этого запрета на мат вообще не знаю, как высказать то, что у меня на душе.

А там буря целая! Ведь так поймал. Тут и обхитрил, значит, я дурак. И безысходность, — что хочет теперь со мной сделает, я же беспомощен. И страх, что сломаюсь…

Вначале я молчал, только зубами скрежещу. Попробовал было еще раз вставать. Теперь уж отчаянно рвался. Какое встать! Видно по балкам — бессмысленно. Бочку давить пытался, — помню, что там брусы вокруг, все закреплено, тоже бесполезно. Ноги впереди, если бы они были подо мной, можно было бы хоть попробовать доски выдавить или скобы выбить. Пробовал выбить доску в бочке, чтобы вода ушла. Какое пробить! Все крепко и жутко неудобно.

Вот тут я заорал. Башка чешется, лицо все зудит нестерпимо, и смерть рядом. Если он меня тут сварит, никто не найдет. Да и кто догадается у него искать.

Я давай орать. Надежда, правда маленькая. В деревне четыре дома, дай в тех дачники, целыми днями по лесу за ягодами бегают. А у него еще и предбанник этот из толстенных бревен сделан и с двойными дверьми.

Я только тут понял, что за странная у него баня. Ведь все продумано у старого гада! Поэтому я кричу, но достоинство сохраняю, прямо о помощи не прошу. Просто так ору что-то нечленораздельное.

Потом вдруг точно выкричал что-то из себя, словно пробка какая-то выскочила, и слова появились. Я давай сначала шутки всякие шутить, остроумие показывал. Потом и шутки кончились, осталась одна ругань на Степаныча. Но мне уже настолько все равно было, что я не сдерживаясь вывалил все, что у меня на него было…