.
Иными словами, здесь происходило расширение первоначальных этнодифференцирующих функций этнопотестарного сознания. И, что еще существеннее, менялась его, так сказать, целевая установка: речь шла уже не только о том, чтобы отличить «своих» от «чужих», но и о том, чтобы идеологически обосновать свое право на то, чтобы этих «чужих» грабить и притеснять.
В других случаях такая трансформация этнического самосознания сочеталась с появлением действующего в целом в том же направлении (хотя, конечно, и не без известной противоречивости — достаточно вспомнить характер взаимоотношений собственно арабского и иранского элементов в раннем халифате) сознания конфессионального, как обстояло дело в период арабских завоеваний на Ближнем Востоке и в Северной Африке. Существенно то, что во всех таких случаях потестарная составляющая этнического самосознания проявлялась очень резко.
Однако здесь мы присутствуем уже при отделении потестарного и раннеполитического сознания и самосознания от этнического. Их полное совпадение имело место, по-видимому, лишь на том уровне развития, когда этническая общность приобретала социально-потестарные функции, т. е., опять-таки на уровне племени. Но по вполне понятным причинам, такое совпадение могло просуществовать лишь ограниченное время. На более поздних этапах общественной эволюции, особенно же по мере превращения организма этнопотестарного в этнополитический, единое этнопотестарное самосознание неминуемо раздваивалось, хотя процесс такого раздвоения и мог серьезно запаздывать по сравнению с реальным ходом этнического развития.
Уже на уровне союза племен — этносоциального и этнопотестарного организма эпохи перехода к раннеклассовому обществу — осознание собственной принадлежности к такому союзу существует у членов входящих в него племен параллельно с сознанием своей принадлежности в этническом, вернее — в этнокультурном, отношении к тому или иному из племен, образующих данный союз. И притом, вероятнее всего, сильнее, особенно поначалу, было именно это последнее самосознание.
Правда, здесь следовало бы учитывать и еще одну, достаточно специфичную и характерную как раз для этой эпохи, форму этнического самосознания: сознание действительных или фиктивных родственных связей, существовавших между отдельными племенами. Не нарушая основного разграничения «мы-они», такая форма сознания выступает и как дополнительный этноконсолидирующий и этнодифференцирующий фактор, пусть и не столь интенсивный и действенный, как осознание принадлежности к «своей» общности.
В ходе дальнейшей эволюции, по мере того как складывались первичные народности, как новый тип этнической общности, потестарное самосознание перерастало этнический уровень, превращаясь в осознание своей принадлежности к определенной раннеполитической общности, перекрывавшей границы данного ЭСО. При этом формирование такого раннеполитического самосознания нередко опережало складывание этнического самосознания на новом его уровне — уровне протонародностей. Особенно часто это случалось тогда, когда такое раннеполитическое самосознание имело тенденцию ассоциироваться с осознанием принадлежности к иным макроэтническим общностям, например, конфессиональным.
М.В. КрюковЭтнические и политические общности: диалектика взаимодействия
Если считать, что «этнос (в узком значении этого термина) может быть определен как исторически сложившийся на определенной территории устойчивая совокупность людей, обладающих общими относительно стабильными особенностями языка и культуры, а также осознанием своего единства и отличия от других подобных образований (самосознанием), фиксированным в самоназвании (этнониме)»[408], то сложение и развитие этноса оказывается сопряженным с процессами трансформации различных по своей сущности социальных и потестарно-политических общностей, которые, не совпадая с этническими, тем не менее, обладают собственными формами осознания своего единства. За последние годы эта проблема была поставлена в теоретическом плане С.И. Бруком и Н.Н. Чебоксаровым, обратившимися к анализу особого рода общностей, названных ими метаэтническими[409]. Среди последних авторы особо выделяют так называемые «этнополитические общности», которые «складывались большей частью внутри существующих государств у народов, связанных между собой экономически и культурно и осознающих свою принадлежность к единому политическому целому, независимо от того, говорят ли эти народы на родственных или неродственных языках»[410]. При этом особенности наиболее ранних этнополитических общностей, возникавших в истории человечества, анализируются С.И. Бруком и Н.Н. Чебоксаровым на примере Древней Греции и Древнего Китая. Так, «объединение древнегреческих полисов Пелопоннеса (VI–IV вв. до н. э.) во главе со Спартой можно рассматривать как формирующуюся этнополитическую общность»[411]; «в эпоху Чжоу в Древнем Китае существовали почти независимые царства, население которых в период Западного Чжоу представляло собой особую метаэтническую общность»[412]. Вместе с тем, С.И. Брук и Н.Н. Чебоксаров полагают, что «в рабовладельческих и феодальных государствах с их владениями, основанными на завоеваниях, угнетении, экономической эксплуатации и бытовой дискриминации подчиненных народов, большинство метаэтнических общностей вряд ли можно считать этнополитическими общностями. Они не были таковыми, по-видимому, ни в империях вавилонян или ассирийцев, ни в державах Ахеменидов, Александра Македонского или Рима, ни в эфемерных политических объединениях Чингисхана и Тимура, ни в империях Великих Моголов в Индии, ни в Китае от Ханьской династии до Цинской, ни в Османской Турции. Народы этих государственных образований не составляли единой этнополитической общности»[413].
За последние годы было предпринято комплексное исследование проблемы этногенеза и ранней этнической истории древних китайцев[414], позволившее сформулировать некоторые закономерности первоначального сложения этой этнической общности и ее последующей трансформации. Анализ источников выявил также значительное сходство конкретных путей формирования этнической специфики древних китайцев, с одной стороны, и древних греков, с другой[415]. Это обстоятельство говорит в пользу правомерности сопоставления Древней Греции и Древнего Китая также и в плане изучения вопроса о соотношении этнических и политических общностей, возникавших в раннеклассовых обществах.
Древнекитайский историк Сыма Цянь (II–I вв. до н. э.) начинает изложение событий ранней истории Китая с эпохи правления «пяти императоров», за которой следовали «три династии». Сыма Цянь был человеком своего времени и мыслил категориями окружавшей его действительности. И тем не менее, в его описаниях угадывается существенная грань, разделяющая эти два периода. Обобщение всей совокупности доступных в настоящее время источников подтверждает предположение о том, что в начале II тысячелетия до н. э. на территории Древнего Китая происходили важные социальные сдвиги, приведшие к возникновению древнейших протогосударственных образований, которые вошли в историю под названием «трех династий» — Ся, Шан (Инь) и Чжоу.
Наши сведения о Ся крайне ограниченны. Но открытие и последующее углубленное исследование эпиграфических памятников эпохи Инь позволило в общих чертах воссоздать структуру иньского «государства», в которой на традиционную родо-племенную основу наслаивались принципиально новые политические институты. Власть верховного иньского правителя материализовалась в атрибутах, не свойственных предшествующему этапу развития общества (передача статуса по наследству, противопоставление личности правителя всем без исключения его подданным и т. д.). В то же время основными единицами деления территории и населения иньского «государства» продолжали оставаться родо-племенные объединения, признававшие власть верховного правителя — вана. При этом четкой границы между подчиненными и враждебными племенами не существовало: если предводитель такого объединения отказывался считать себя подданным вана, оно автоматически переходило в категорию «племен» (фан), которые следовало приводить к покорности силой оружия.
Падение иньской династии, приведшее к воцарению Чжоу, не изменило характера взаимоотношений между верховным правителем и вождями племенных объединений, входивших в состав «государства». Территория Чжоу, как и раньше, состояла из совокупности отдельных племенных земель, которые считались наследственными владениями представителей знати. Какого бы то ни было иного административно-территориального деления в Чжоу по-прежнему не существовало.
Весьма примечательно, что ни в иньских, ни в чжоуских источниках мы не обнаруживаем следов существования в конце II — начале I тысячелетия до н. э. этнических общностей, обладавших специфическим самосознанием. Население иньского и чжоуского «государств» отличает себя от соседей по принципу противопоставления «мы-они», однако эта контроверза была обусловлена не этническими, а политическими мотивами. «Мы» — это все племенные единицы, признававшие власть верховного правителя — вана; «они» — это любые группы за пределами юрисдикции этого правителя. Что же касается собственных имен, использовавшихся для обозначения входивших в «нашу» общность племенных объединений, то они не обнаруживают признаков, позволяющих считать их этнонимами. Таким образом, имеющиеся в нашем распоряжении многочисленные эпиграфические и некоторые иные источники конца II — начала I тысячелетия до н. э. содержат весьма обильную информацию о социально-политической организации иньского и чжоуского общества, но умалчивают о существовании в этот период каких-либо общностей, обладавших специфическим этническим самосознанием. Не существовало в это время и общего наименования для «нас» в противоположность «не нам»