Это было потом — страница 4 из 48

дет литовским городом. — Ну и что? — Гита и ей перечит. — Без немцев можно в любом городе жить. — Это ты можешь. — Мэра, кажется, на стороне той, сердитой. — А поляки не хотят жить под литовцами, они желают быть сами себе хозяевами. — Дайте слово сказать! — прерывает ее сердитая. — Они бегут потому, что не хотят жить не только под литовцами, но, главное, под советами. А в Польше советов, может, не будет. Я удивилась — зачем бежать от советов? Ведь Красная армия нас освободила. Хорошо, что Таня ей это сказала. — Если бы не они… — добавляет Гита. Но сердитая не дает договорить. — Кто спорит, что они нас спасли? И, между прочим, самих поляков тоже спасли. Но вчера я разговаривала с одним серьезным человеком, и он мне объяснил: люди боятся, чтобы советы опять не начали ссылать в Сибирь. И правильно боятся. Где это видано, чтобы человека только за то, что у него был дом или какой-нибудь магазинчик, а у деревенских — свой клочок земли, всей семьей отправляли к белым медведям? — Советы национализируют у богачей дома и магазины потому, что хотят, чтобы не было слишком богатых и очень бедных, — пытается объяснить Гита. — Но в Сибирь-то зачем отправлять? — не унимается сердитая. — И ведь не одних, как они говорят, буржуев и кулаков. Сколько прихватили далеко не богатых! У нас в соседней квартире жила семья… … И дядя Берель не был богатым, а его с тетей и детьми тоже вывезли. Как раз накануне войны… Война началась в воскресенье, а в пятницу поздно вечером позвонил какой-то мужчина. Сказал, что он из Вилейки*(*Польское название пригорода Вильнюса — Новой Вильни), и когда проходил мимо стоящего на станции товарняка, из оконца одного вагона сквозь решетку выбросили записку с этим номером телефона и просьбой позвонить и передать, что брата с семьей вывозят, что он просит привезти какой-нибудь еды и термос с питьем для детей, свой разбился. Всю ночь мама пекла булочки, сушила сухари, жарила котлеты. Рано утром все это уложила в большую корзину, еще наставила туда баночек с вареньем, медом, лимоном в сахаре, мне дала маленькую корзиночку с термосом чая и бутылкой молока, и мы поехали в Вилейку. Но никаких эшелонов не было. По обеим сторонам станции до самого горизонта блестели на солнце голые рельсы. А звонивший мужчина говорил, что там стоят шесть эшелонов. И что записку выбросили из крайнего, левого, недалеко от пакгауза. Мама побрела вдоль этого, крайнего пути. Я тащилась сзади, осторожно переступая через шпалы, чтобы не расплескать молоко. Прошли мимо пакгауза. И вдруг мама остановилась. Я тоже увидела… У самой обочины, в траве лежал термос, только уродливо сплющенный. Все равно я его узнала. Папа когда-то привез из Каунаса два одинаковых, темно-серых с белыми прожилками, один для нас, другой — для них. Это их термос… Значит, вагон, в котором их везли, стоял здесь. И на этом месте они ждали, что мы им привезем какой-нибудь еды. Прислушивались, не идем ли. Наверно, время от времени звали — чтобы мы услышали их голоса. А мы не шли. Всю ночь не шли… Но ведь когда тот человек звонил, уже был вечер. И мама еще должна была столько всего спечь, насушить, приготовить. Да и в темноте мы бы их вряд ли нашли. А может, нашли бы? Если они звали… Мама смотрела на этот искореженный термос в траве. Шевелила губами. Я расслышала, что она шепчет: "За что? Господи, за что?" Когда мы вернулись домой, папа уже откуда-то знал, что стоявшие в Новой-Вильне эшелоны отправили на рассвете. Но мама, выгружая из корзины эти ставшие ненужными сухари, булочки, котлеты, все равно ему рассказывала, как мы ехали. И что брели вдоль путей, и что видели в траве их разбитый термос… Она корила себя, что не поехала сразу, ночью. Меньше бы повезла, зато, может, еще застала бы их. Папа молчал. И только когда мама расплакалась — "как дети выдержат такой долгий путь без еды и питья?" — он неожиданно сказал: — Мы еще будем им завидовать. Завидовать?! Тогда я этого не поняла. Но потом, в гетто, часто вспоминала. Вместе с мамой вспоминали. И очень надеялись, что, может, хоть они останутся живы, — ведь в Сибири нет Гитлера. А в лагере я о них забыла. Совсем забыла. И только теперь… Пока я вспоминала, наверно, что-то пропустила. А эта сердитая женщина, кажется, говорит о нас. — …Нельзя возвращаться. Где гарантия, что через несколько лет опять не появится какой-нибудь Гитлер? Или даже без него не начнется то же самое? Вы уже забыли, что во время акций немцы только командовали, а расстреливали литовцы. Я хотела сказать, что не забыла. Но ведь не все расстреливали. Учитель Йонайтис, наоборот, нам помогал. Приносил к воротам гетто хлеб, хотя за это его самого могли расстрелять. Но она бы не расслышала, — уже почти кричала: — Надо быть настоящими сумасшедшими, чтобы снова лезть в петлю. Нет, ехать надо только в Палестину!*(*Палестина тогда была под протекторатом Англии, и некоторые молодые евреи стремились туда обживать эти земли и создать на них самостоятельное еврейское государство, которое и было образовано в 1948-ом году). — А по-моему… — Гитин голос после ее крика кажется совсем тихим, — человек должен жить там, где родился, и где могилы его родных. А мои все лежат в Понарах… Да и в Палестине нас никто не ждет. — Еще как ждут! Между прочим, на прошлой неделе приезжал специальный посланец за такими, как мы. И увез сорок человек. Как? Говорил, что через Румынию. Италию, а оттуда на корабле в Хайфу. Они уже, наверно, на месте. Я не поехала с ними только потому, что ожидаю сестру. Может, она тоже осталась жива. Ее из лагеря увезли рыть окопы. Значит, она не знает, что оттуда они возвращались с обмороженными ногами, а перед отправкой в газовую камеру их еще "купали" — загоняли в так называемую умывальню, где из трубок под потолком хлестала ледяная вода. Наверно, не знает. И не надо, чтобы знала… Тем более, что сама говорит — больше ждать не будет. — …если она жива, догадается, где меня искать. Мы еще до войны хотели поехать в Палестину. Так что теперь, как только этот "перевозчик" вернется, я первой запишусь. И вам советую. Надо торопиться, пока еще не закончилась война, и англичане тоже против Гитлера, может, легче будет проскочить мимо их охраны. В памяти снова стало всплывать что-то давнее. Обрывки родительских разговоров…Англичане не хотят, чтобы в Палестине было создано самостоятельное еврейское государство… Даже потопили корабль с ехавшими туда людьми. Но молодежь все равно едет… Вспомнила и синюю, разрисованную пальмами копилку над дедушкиной кроватью. Он ее называл "коробочкой Керен-Каемет"*и в каждый наш день рождения опускал туда столько центов, сколько имениннику исполнилось лет…(*"Керен-Каемет" — Еврейский национальный фонд. Его копилки были во многих еврейских домах. В них таким образом, "всем миром", собирали деньги для выкупа у англичан палестинских земель.) Наверху стало тихо. Вскоре послышался Мэрин храп. А я больше спать не могла. В голове вертелся, повторялся их разговор. Почему никто не возразил, не сказал, что нового Гитлера не будет? И что вообще больше ничего такого не будет! Гита сказала только, что каждый человек должен жить там, где он родился и где могилы его родных. А Мэра молчала. Даже когда та, сердитая говорила, что нам нельзя вернуться, молчала. Пусть они делают, что хотят. Я поеду к папе. И Мира в Вильнюсе. Может, мама с детьми тоже вернутся.

ОСТАНОВКА НЕ ПО СВОЕЙ ВОЛЕ

Кто-то снаружи отодвинул дверь, и нестрогий мужской голос велел всем покинуть теплушку. Уже Вильнюс?! — Какой тебе Вильнюс? — опять заворчала моя сердитая попутчица. — Еще только Гродно. Говорили мне, старой дуре, что в Гродно высаживают. Спрыгнуть помог стоявший у вагона солдат. Оказывается, их тут трое. Я спросила, не знают ли они, когда можно будет уехать в Вильнюс, но они не ответили. Молча показали, чтобы я встала в строй. Из передних теплушек тоже все высаживаются, и тоже становятся по пять в ряд. Но Гиты с Таней почему-то не видно. Колонна двинулась, и больше оглядываться я не могла. Они, наверно, там, сзади. Вдруг моя вагонная попутчица вздохнула: — Господи, свои-то куда ведут? Только теперь я сообразила, что нас уводят от станции. Это ничего. Наверно, там негде ждать, и нас ведут в такой же дом, как в Белостоке. Шли мы недолго. Колонна остановилась перед какими-то воротами. Солдат их открыл, и впустил нас в большой, огороженный кирпичной стеной, двор. Слева — длинный, похожий на казарму, дом, а справа под навесом — сдвинутые вместе столы, и за каждым — по два солдата. Первой пятерке нашей колонны велели подойти к этим столам и предъявить для проверки свои вещи. Для проверки?! А мои записи… Их же сразу увидят, они в этом холщовом портфельчике, а в нем ничего, кроме них и полотенца с рубашкой нет. Надо было еще в Белостоке их подвязать под платье, как раньше, когда мы ехали на крыше. Теперь уже не спрятать. Может, как-нибудь передать Тане с Гитой? Я стала оглядываться, но их не было видно. Конец очереди там, за домом. Какой-то мужчина сказал, что ничего не отбирают, только смотрят. И верно, те, кого уже проверили, уходят из под навеса со всем своим скарбом. И на столах ничего не остается. Потому что проверяют свои! Они моих листочков не отберут, — я объясню, что там. Объяснять не пришлось, — солдаты в мой портфельчик даже не заглянули. Старший махнул рукой, чтобы я проходила, а младший велел подняться наверх, занять свободное место, и ждать вызова на регистрацию. Я спросила, можно ли остаться, и в сторонке подождать своих подруг. Солдат кивнул — можно. Ряд за рядом люди подходили к столам, открывали свои самодельные фанерные чемоданчики, развязывали узлы, что-то отвечали солдатам. Снова закрывали и завязывали. Проходили мимо меня в открытую дверь, поднимались по лестнице. А под навесом уже предъявляли для осмотра свои пожитки следующие. Наконец к столам стали приближаться последние. Но Гиты с Таней не было. Где же они? Двор опустел. И солдаты, которые проверяли, ушли. А я все еще стояла в недоумении, куда делись мои подруги. Ведь ночью, в Белостоке, убежали вперед и должны были забраться в какую-нибудь теплушку раньше меня. Остаться в ней не могли, — еще когда строились, солдаты каждую проверяли. Почему же их нет? Больше ждать не имело смысла, и я тоже поплелась наверх. В огромной, наверно, во всю длину здания, комнате на полу лежали сенники. Четыре ряда сенников. Но все заняты. Тут людей было намного больше, чем вчера на вокзале. Видно, ждут поезда и приехавшие раньше. — У нас не приткнешься, — бросила проходившая мимо девушка. — Поднимись на третий этаж, может, там свободней. Я послушалась. Здесь то же самое. Но все же я разглядела, что там, в конце, возле трех сдвинутых вместе сенников один свободен. Я пробралась туда, и сразу села, — от ходьбы и долгого стояния очень болели ноги. На краю этого утроенного ложа женщина штопала детский чулочек, а мальчик, поджав под себя босую ножку, повторял за отцом: "Сижу за решеткой… в темнице сырой… вскормленный в неволе… орел молодой". Почему-то я уставилась на руки женщины. Смотрела, как иголка снует по натянутым над дырой нитками. Одну подхватит, под другую скользнет. Подхватит, скользнет. Когда нитка кончилась, женщина выдернула из подола своего платья другую, вдела ее в ушко иголки, и продолжала штопать. Я смотрела, а в ушах стояли слова солдата, что надо ждать вызова на регистрацию. Наконец решилась ее спросить, почему здесь регистрируют. Вместо нее сердито ответил муж: — Чтобы выз