Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории — страница 2 из 31

Потому что это он, Даладье, главный ответственный. Это он, председатель Совета, потом министр национальной обороны, навязал и поддерживал на высшем посту против всех ветров и волн этого консерватора Гамелена, скорее боязливого, чем спокойного, скорее нерешительного, чем вдумчивого, скорее тщеславного, чем уверенного в себе, который еще в 1936 году отсоветовал военное вмешательство по время реоккупации Гитлером Рейнской области. Под тем предлогом, что в нашей армии якобы не предусмотрена частичная мобилизация. А два года спустя, во время Мюнхенского сговора, опять воспротивился атаке и дождался наконец, через восемь месяцев, все так же держа оружие у ноги, что был побит.

Все советовали Даладье заменить Гамелена, про которого знали вдобавок, что он сифилитик и эпилептик. Разве не видели весной 1936-го во время торжественного построения 2-й воздушной эскадры, которую инспектировал главнокомандующий, как он упал на землю и лежал, сотрясаясь, пока его не унесли? Инцидент официально замолчали, но не могли помешать распространению слухов.

По какой причине упорствовал Даладье? Неужели масонские связи оказались сильнее, чем высшие интересы отчизны?

Из-за этого между ним и Полем Рейно возникло ужасное напряжение, дошедшее до того, что оба перестали разговаривать друг с другом. И 9 мая, чтобы избавиться от своего неудобного министра обороны, Рейно подал прошение об отставке президенту республики Альберу Лебрену, правда, дав напоследок инструкцию, чтобы Гамелена заменили генералом Энтзигером. Какого числа? 10 мая.

Всеобщее ночное немецкое наступление задержало правительственный кризис и обязало каждого, военного или министра, оставаться на своем посту. Рейно и Даладье согласились вновь заговорить друг с другом. Прекрасная атмосфера единения и решимости перед лицом опасности!

Новые, более густые тени возникли перед окнами. Заинтригованный Черчилль приблизился и сделал знак генералу Исмею подойти к нему. Они увидели в саду худых и элегантных господ в хорошо отутюженных брюках, в галстуках с жемчужной заколкой, которые толкали садовые тачки, свозя к костру кипы зеленых папок, громоздившихся перед крыльцом. Это сжигали архивы Министерства иностранных дел.

Вся прекрасная дипломатическая работа на протяжении двадцати лет, особенно европейское направление, все эти дивные посольские депеши… «Имею честь довести до сведения Вашего Превосходительства… Хорошо информированные круги полагают… Кажется желательным, чтобы департамент… Из моей беседы с канцлером я извлек впечатление, что…», тайные переговоры, подготовка соглашений, шифрованные донесения — все это кончалось в пламени и дыме, омрачавшем свет весеннего дня. По всей видимости, правительство готовилось покинуть Париж.

И действительно, Черчиллю трудно понять, что случилось с французами, что за смятение, что за паника их охватила. До каких пор они будут отступать? И он внезапно спрашивает, почему на заседании не присутствует г-н Жорж Мандель, министр по делам колоний. Ему отвечают, что министр колоний не входит в Военный совет. Это кажется Черчиллю странным.

Он спрашивает также, что рекомендует и что готовит его друг генерал «Джордж».

Ему могут лишь ответить, что генерал Жорж, командующий армиями Северо-Запада, все еще не оправился от ран, полученных во время покушения в Марселе, которое стоило жизни королю Югославии Александру и министру Луи Барту. Генерал Жорж настолько слаб, что, узнав о прорыве фронта, рухнул, разразившись рыданиями. С тех пор офицеры штаба вынуждены его поддерживать, внушать ему позицию и подсказывать речи.

Поль Рейно вновь берет слово:

— Генерал Жорж настаивает, господин премьер-министр, на необходимости усиления авиационной поддержки. Все, что Англия может предоставить…

Черчилль, чья сигара погасла, возвращается к карте фронта и Седанского котла, который должен еще больше увеличиться. На своем рокочущем французском он спрашивает Гамелена:

— Где и когда вы намереваетесь атаковать фланги этого bulge… котла?

Главнокомандующий пожимает плечами, словно вопрос напрасен и почти неприличен.

— Где ваши стратегические резервы? Где маневренная группировка? — настаивает Черчилль.

Присутствующие поднимают голову, немного удивленные тем, что гость использует точные технические термины, что предполагает хорошее знание, причем на двух языках, военного искусства.

— Нет никаких, — невозмутимо отвечает Гамелен.

У Черчилля словно отнимается язык. Кажется, что он погружен в созерцание костров в саду. Из вежливости никто ничего не говорит. В истории сражений мало найдется примеров подобной некомпетентности.

Среди всеобщей растерянности только адмирал Дарлан, командующий военно-морским флотом, сохраняет безразличный вид. Провал сухопутных сил его не касается. Как знать, не послужит ли этот разгром некоторым его тайным замыслам? Его нетронутые эскадры остаются единственной реальной силой Франции.

Возомнивший себя тринадцатым цезарем, этот франкмасон (и он тоже), этот соглашатель, этот честолюбец лелеял политические амбиции. Выйдя с той же набережной Орсе в декабре прошлого года после достаточно унизительного и бесполезного ужина, данного немецким послом Риббентропом, он шепнул Полю Рейно: «Нам надо договориться, вам и мне, чтобы править страной». По крайней мере, одно теперь ясно: отныне ему надо вычеркнуть Даладье из комбинации, если он хочет взобраться ступенькой выше на капитанском мостике.

Повернувшись к Черчиллю, Рейно вновь начинает умоляющим тоном:

— Самолеты — вот в чем мы особенно сейчас нуждаемся. Отправьте нам все, что у вас есть. Лишь это может спасти ситуацию.

Черчилль понимает, что только ради авиации его и вызвали. Только это ему и твердят, как заклинание: «Самолеты, самолеты!» Он дает понять, что авиация существует для того, чтобы «очищать небо», а не для того, чтобы атаковать танки.

Накануне на Даунинг-стрит он собрал свой военный кабинет. Драматическое заседание. Слово взял маршал авиации Даудинг, командующий воздушным флотом, Стаффи,[2] как его прозвали. Безапелляционным тоном, не боясь возражать самому премьер-министру, он предъявил свои подсчеты и заявил, что с учетом уже понесенных потерь, которые составляют примерно четыреста машин, он может обеспечить национальную оборону только при наличии двадцати пяти эскадрилий истребителей. Их у него осталось всего двадцать восемь.

Отметив эти цифры, он поднялся и вручил свой листок премьер-министру. Потом, все такой же педантично-точный, вернулся на место и с громким стуком положил карандаш перед собой.

Этот жест, который с его стороны лишь указывал, что он закончил говорить, был истолкован членами кабинета самым трагическим образом. Все решили, что маршал дает понять: если ему не оставят требуемое количество самолетов, он подаст в отставку.

Стоя в ротонде, Уинстон Черчилль посмотрел на Рейно и ответил ему одновременно печально и твердо:

— Я дам приказ отправить четыре эскадрильи.

Едва поражение было переварено, французские ответственные лица охотно заговорили, что англичане отказались им помочь.

На самом деле будущее докажет, что Стаффи Даудинг, стукнув карандашом, спас Великобританию, а стало быть, и всю Европу.

IIМонлери

А я, что в это время делал я? Кружил на месте, в прямом смысле слова, на автодроме в Монлери. Там собрали всех аспирантов моторизованной кавалерии последних выпусков Сомюра и Монтобана в подразделение, названное Центром организации бронеавтомобилей и мотоциклов. Слово «организация» тут явно было неуместным.

В этой странной войне войска не несли больших потерь. Так что сотни молодых офицеров в своем первом чине ожидали тут назначения в воюющие части, которые и не думали воевать. Мы были расквартированы в соседних деревнях Лина и Маркусси и осваивали новые модели бронеавтомобилей, вышедшие с наших оружейных заводов. Но не требовалось ста часов езды по плоскому треку, чтобы научиться ими пользоваться. Упражнения в стрельбе были редкими; необходимо было беречь боеприпасы, даже холостые.

О том, чтобы упражняться на мотоцикле, и речи не было; командиры взводов, которыми нам предстояло стать, передвигались только в его неудобной коляске.

Прибыв в самом начале мая, первые десять дней я ужасно скучал. Пока мы располагались вблизи Парижа, придирчивое начальство предоставляло увольнения крайне скупо.

Я снял комнату в городе, рядом со старой мрачной башней, отмечавшей при одном из первых Капетингов, девять веков назад, границу Французского королевства. Иногда ко мне приезжала жена, когда работа на радио ей позволяла. В свои пустые вечера я продолжал написание «Мегарея». Но чему теперь послужит эта пьеса?

Меня навестил дядя, Жозеф Кессель. Будучи военным корреспондентом, он разъезжал по армиям и с восторгом рассказывал о генерале Латтре де Тассиньи, который принимал его в своей 14-й пехотной дивизии в Ретеле. Дядю сильно впечатлили выправка, тренированность и воодушевление солдат — контраст с вялостью прочих частей был разительным.

Я тотчас же попросил его похлопотать у этого генерала, чтобы он вытребовал меня, если возможно, в свою группу моторизованной разведки.

Наступило 10 мая, и это вызвало среди нас недолгий прилив энтузиазма: наконец хоть что-то сдвинулось с места! Увы, сдвинулось слишком быстро. Разумеется, войска понесли потери, но из-за разгрома части отводили назад так поспешно, что теперь никто не знал, как их найти, чтобы нас туда срочно отправить.

Зато свалившийся с неба приказ велел перебросить в наш Центр всю самодвижущуюся технику, стоявшую в парках или на заводах, даже недоделанную. И одновременно призвали всех резервистов. Их прибытие происходило в величайшем беспорядке, а на опустевших рабочих местах царила лихорадочная неразбериха. «Быть в этот момент в тылу — это уже слишком; и притом все напрасно, это превосходит всякие границы», — писал я своей жене Женевьеве в одном из тех писем, что она не взяла с собой. Нетерпение, из-за которого я дерзил начальству, стоило мне пятнадцати суток ареста, впрочем, и они мало что изменили.