Это самое — страница 6 из 12

Станиславу Ракштелису

Дочки́ разъехались, и хутор

зимою сущая берлога.

Тулуп натягивая утром,

старик поежился, поохал:

такою ночью в поясницу —

такою ветреной да вьюжной —

стреляет всякий, кто приснится,

а ты один и безоружный.

То брат лесной, то пан гундосый

палят из-за стволов по цели.

И даже елки, даже сосны

иголки мечут, словно стрелы.

Облекшись в дачницыны шорты,

сам Сатана очьми стреляет…

Кряхтит старик, ворчит: «Пошел ты!..»

И дверь входную отворяет.

Верней, пытается, толкая.

Но в тех толчках немного толку.

Открылась – экая тугая! —

лишь на тонюсенькую щелку.

И луч, крыльцо сопрягший с небом,

все тесное пространство между

дверьми и косяком опрелым

являет Геркуланум снежный…

Ее начало видел каждый,

в окошко глянув, засыпая:

снег падал, голубой и влажный,

пути-дороги засыпая.

Мело всю ночь. Кружились вихри.

Но лица плясунов суровы.

И тяжелея, ветви никли.

И как грибы, росли сугробы.

Всю ночь, сама с собою споря,

металась вьюга ошалело.

И все под снегом – лес и поле,

и озеро, и крыша хлева.

Обездорожела окрестность.

Белым-бела березы крона.

А пугало в снегу по чресла,

и в шапке греется ворона.

А дверь – как будто кто-то дюжий

ее прижал и крепко держит:

уперся дурень простодушный

и глупой шуткой сердце тешит.

«Нет, выкормыш собачьей матки,

скорее шел бы от греха ты!

Мне, парень, на восьмом десятке

негоже вылезать из хаты,

как черт – через трубу печную

или в окошко, как моло́дый.

Довольно, что в дому ночую,

но день-деньской лежать колодой

да ожидать, как снег, растаяв,

стечет с крыльца потоком грязи…

Брось шутки, голова простая,

да отправляйся восвояси!..»

Брань старикова помогает

или что он, помимо брани,

на дверь всем телом налегает —

но словно бы решив «пора мне»,

шутник, земли едва касаясь,

скачками странного фасона

запрыгал, припустил, как заяц,

и у него, как у косого,

ушей верхушки розовеют.

А дверь, подавшись, заскрипела.

И щель меж косяком и дверью —

не щель, прямоугольник белый,

с отливом голубым по верху

и желто-золотистый снизу —

той белизны, что на поверку

как свет, пропущенный сквозь призму.

Тогда с лопатою фанерной,

обитой по-хозяйски жестью,

старик помедлит на мгновенье,

взор обращая к поднебесью.

Но вот, смахнув снежинку с века,

он поглядит на землю снова.

И полные лопаты снега,

сжимая черенок кленовый,

он спихивает со ступеней,

отбрасывает от порога.

И стариковское сопенье

звучит торжественно и строго.

И солнце ярче заиграло,

когда он, первородный скотник,

величественно, как Ягайло,

по-княжески с крыльца нисходит.

Но не железною десницей

свои пределы расширяет —

домашней пряжи рукавицей

держа лопату, расчищает

тропу, которой хутор связан

с землей, водой и небесами;

где брешет пес охрипшим басом

на лошадь, тянущую сани;

где овцы облачно белеют

и, обомлев, бараны блеют

на облака; где вся округа

полна мычания и хрюка.

Где в литеры следов сорочьих

лиса уткнулась препотешно

и водит носом между строчек,

как будто в поисках подтекста.

Но лаем спугнута, несется

по серебристо-синим склонам,

а рыжина ее на солнце

сверкает золотом червонным.

Где елка и сосна с клестами,

синицами и снегирями;

где за холмом костел с крестами,

да и весна не за горами,

Где лес и поле внемлют року,

как люди-прихожане ксендзу;

где тропка выйдет на дорогу

и повернет налево, к солнцу.

А если встать на косогоре,

то прямо, за семью лесами,

есть, говорят, парное море

и девки с рыбьими хвостами.

А ежели от огорода

возьмешь правее, будет город…

Старик стоит у поворота,

прищурясь, расстегнувши ворот.

Стоит в пяти шагах от хаты

как странник, опершись на посох.

И черенок его лопаты

весь в распускающихся розах.

1986

«Переплет потрепан весьма…»

Переплет потрепан весьма,

титул выдран – благая весть!..

На первой странице зима.

Без прикрас, такая, как есть.

Воробьиный скок. Скрип лопат.

Действо ухарское, хоккей.

Блики утлых коньков слепят

старичка, что молвя «кхе-кхе»,

тычет клюшкой в мерзлый песок,

удивлен ото всей души:

– То ли я чересчур уж плох,

то ли дворники хороши…

Нагляделся. Перелистну —

не затем эту книгу брал,

чтоб читать страницу одну.

На другой… типографский брак?..

в той же клинописи когтей

воробьиный январский снег.

Лёд и люди – точно как те,

что на первой. Да и на всех —

до мерцающего во тьме

эпилога, когда луна

по-иному осветит мне

факты белой книги окна.

Портрет тридцатитрёхлетнего

Ну а дале, старче,

жевание крох.

Проживанье сдачи

с 33-х.

Ужин в ресторане,

завтрак на траве.

Легкость в кармане,

тяжесть в голове.

Борода в клочья,

алые очи,

синие уста…

Боже, что за харя

глядит из зазеркалья,

словно со креста?

«И снова над осеннею землёю…»

Ордер этот

В охапку.

В распределитель путь.

Получил я там – летом! —

Шапку

Котиковую,

Не какую-нибудь!

А. Безыменский. О шапке

И снова над осеннею землёю,

сырая и закисшая слегка,

овчинка неба, траченная молью,

повисла, полы окунув в снега.

Глаза поднимешь: Боже, что за пакля! —

Торчит клоками серое руно.

Болотиной баранья шерсть запахла.

Однако, полагаю, всё равно —

когда и ветер, и мороз без шуток

возьмутся за своё, тогда, к весне,

наверняка подсохнет полушубок

и, думаю, окажется по мне.

Памяти В. М.

Смерть – гордая сестра.

Томас Вулф

1

Трепетные двадцать,

и у ног весь мир…

Хватит забываться,

зеркало возьми!

Жизнь моя, сестрица,

что там, погляди?

Трепаные тридцать,

все из рук летит.

Возразишь, поднявши

перст с кривым ногтём:

– Но упорством нашим

опыт обретен!..

Только этот опыт

радости принес

столько, сколько хобот,

выросший, где нос.

Не играй ресницами,

глазки не строй —

где тебе сравниться

с младшею сестрой.

Той, что год от года

краше да милей,

прямою и гордой —

словно не моей.

2. Миф о циррозе

Течением времен,

стечением светил

он был приговорен

и сослан на Этил.

Там жалок был и сир,

плененный полубог.

А правый бок пронзил

двуглавый голубок.

3

Ты везде был первый, даже здесь.

Даже тут, средь неживого леса,

где еще блестит на свежих срезах

зимней флоры крашеная жесть.

Вот снегирь публично освистал

темное двуногих оперенье.

Вот взошла – не светит и не греет —

четырёхконечная звезда.

Вот и всё… который раз В. М.

на листе постылом справа, с краю,

вывожу – и руки опускаю.

Господи! Теперь – кому повем?!

1985–1987

Хандра

Я – как незваный гость. Хозяйкою – она.

Меж тем луна зажглась, в дыму едва видна.

Сидим и курим. Час. Другой сидим. Часы,

те, что обычно мчат, медлительны, как сыч.

Я знаю, что к утру её осилит сон.

Но одолеть хандру хочу сейчас и сам:

– А не пора ли вам? – гляжу на циферблат…

Ну а она: – Диван, – смеется, – узковат…

– Нет, – горячусь, – меня вы поняли не так!..

– Так, – говорит, – но я весьма ценю ваш такт!..

– Так ли, не так, но что мне, милая, до вас?

Вот дверь. А вот пальто. Ступайте. Бог подаст.

– Голубушка, а ну живей, не копошись!..

Я в дверь её гоню. Она в окошко – шасть!..

«На свет явившись головой вперед…»

На свет явившись головой вперед,

вперед ногами белый свет покину.

Но тот смертельный номер-кувырок

я выполнил всего наполовину.

О квас, перекрестившийся в крюшон!