Скажи мне кто-нибудь в моей первой жизни, что во второй я стану кулинаром, ума не приложу, что бы я ему ответил. В Хнове я что умел? — как и любой рыбак, сварить простейшую уху, для заковыристого понта плеснув в нее, кипящую, стопку водки и ткнув в котел — для запаха — дымящей головешкой из костра. А в остальном — картошка, и картошка, и картошка: в мундире или чищенная, сваренная или изжаренная, с луком и грибами или без лука и грибов. В Хнове, как и везде у нас, была своя «Кулинария», но не существовало слова кулинар. Быть в Хнове кулинаром было бы странно, тем более что там готовят женщины, давно уставшие готовить, предпочитая дарам леса или Озера, кроме картошки с огорода, продукты из «Кулинарии», из продуктовых магазинов, еще — из новой лавки под названием «Ням-ням, буль-буль»: пельмени в пачках, яйца, крупы, колбасу и макароны с дыркой и без дырки. Мужские шашлыки на лесных кострах и на мангалах во дворах лучше совсем не поминать. Эти куски нетерпеливо размороженного мяса, пропитанного уксусом так, что их впору отжимать, внутри почти всегда сырые и всегда сгоревшие снаружи, никто бы есть не стал, если б не водка в количестве, необходимом для того, чтобы не только пожирать их, но еще и нахваливать…
Свою первую зиму на базе я провел пустынно. Страшась бессонницы, читал на ночь кулинарные книги из библиотеки большого гостевого дома. Из них иные легко вгоняли в сон, до того занудно они были написаны — или же столько было в них поименовано неведомых растений и приправ, что я ни одного рецепта не успевал усвоить, прежде чем заснуть. Но были и такие книги, такие были в них рецепты и секреты, придумки, и советы, и подсказки, что я, наоборот, не мог уснуть подолгу, воображая себя на кухне, у плиты, в благоуханных пряных облаках, в настолько остром предвкушении тех блюд, которые в воображении своем я сам готовлю, что ночь без сна меня не угнетала.
Как только в воздухе запахло весной, а значит, скорым появлением хозяев базы и гостей, я с кулинарной книгой на отлете храбро встал у кухонной плиты… Не знаю, не могу судить, насколько моя стряпня близка к совершенству, но запеченную мою свинину с подливой из сельдерея и яблок, мою форель по-севански, мои хинкали с сыром, мою гречневую кашу с маслом, луком и боровиками, запаренную в глиняном горшке, мои холодные салаты с йогуртом и малосольной брынзой, мой прикарпатский банош и литовско-белорусский холодный борщ, мои купеческие щи — наш Авель, сам вдумчивый и увлеченный кулинар, не устает нахваливать прилюдно.
…Острожские розовые и карпатские черные томаты и нежинские корнишоны-огурцы, и красный крымский лук, чеснок с Волыни, и буряки, и зелень, и коренья, — все с Лукьяновского рынка, — еще и мелитопольская твердая черешня, и слива желтая, лиловая, соленые полесские маслята, к ним яблоки моченые и кукурузные молочные початки; из супермаркета — сыры: и твердый пармезан, и мягкие рокфоры с камамберами, и с плесенью и без нее; еще оттуда — тюлечка одесская; дунайская, из Вилкова, селедка; лосось копченый и чуть-чуть посоленный; домашние колбасы и копчености, и кровяная колбаса на гречневой крупе, и сало командирское, оно же и бандитское, из подчеревицы молоденькой свиньи — это все с Житного, что на Подоле, рынка, но это все — еще не все, что привез Авель на своем черном внедорожнике. На том же Житном рынке им была закуплена сырая осетрина из России, уже очищенная и разрубленная на аккуратные куски, пригодные для шашлыка. Минувшим вечером, перед тем как лечь и задуматься о смыслах слов, я выдавил в кастрюлю с кусками осетра сок из пяти гранатов — нет лучше маринада к этой древней рыбе, чем сок плода с Древа Познания! — и на всю ночь ее оставил в летней кухне, на полу, в прохладной тьме…………… порозовевшие куски насаживаю на шампуры, но я не стану отправлять их на мангал до самого приезда гостей, — какой им прок в остывшей осетрине?.. Вода в котле, подвешенном над пламенем костра, закипает; я режу на шматы шкуру и хвост осетра, вместе с головой и хребтом с вязигой опускаю их в котел — пусть варится подольше юшка, основа моей селянки… Что будет дальше — не скажу, рецепт непрост; я вычитал его у одного известного художника, он же известный кулинар; я в живописи мало смыслю, я словесник, но блюда по его рецептам хороши. Я верю, что моя селянка поспорит с тем венгерским гуляшом, который самолично варит Авель в большом чугунном казане, неподалеку от моего котла…
Селянка варится. Гуляш варится. Тент над банкетными столами подрагивает и звенит на порывистом ветру, потом надолго замирает… Поодаль от столов Ганна и Наталья заняты закусками. Ганна нарезает колбасу и сало; Наталья крупно режет овощи для моих салатов, громоздя горой их ломти, кольца и куски на разделочной доске. Наталья курит за работой. Над головой ее дрожит, как студень, дым. Мне это досадно. Свежие овощи и полная пепельница — тот еще натюрморт. Я мог бы сделать замечание Наталье, но не могу — я помню, отчего она вдруг начала курить; я понимаю, почему на самом деле мне неприятно на нее смотреть, настолько неприятно, что я предпочел бы отпустить ее домой. Я знаю, что за страшная тревога ее гложет, и во мне все противится тому, чтобы невольно пропитаться этой не моей тревогой. Я ничего не говорю Наталье. Я просто отворачиваюсь…
Автобусы с гостями въехали в ворота базы, когда я убирал с огня котел с готовой селянкой, а Авель снимал пробу с готового гуляша, Ганна с Натальей уже накрыли столы, а Рома, наш охранник, раздувал на мангале угли.
Застолье выдалось обыкновенным — шумным и долгим. Селянка, гуляш и шашлык из осетрины были одобрены и прибраны подчистую, а в остальном — много было перепробовано, да мало съедено. Зато уж выпито так выпито: едва взглянув на опустевшие бутылки, впору было спросить себя, осталось ли хоть что на опохмел.
К подаче кофе вышла Агнесса с аккордеоном и призывно заиграла вальс. Гости вежливо ее послушали; никто из них вальсировать не стал, но они словно по подсказке запустили сквозь колонки-усилители лихую, сладкую музычку восьмидесятых и заплясали по поляне путаной толпой — довольно, впрочем, вяло, так как были тяжелы… После танцев, прежде чем спуститься с берега к воде и уединиться там для деловой беседы с послом одной из азиатских стран, ради которого и был затеян пир, Авель попросил меня пройтись по базе с теми из гостей, кто был на ней впервые, — все показать и рассказать. Таких было немало, но желающих составить мне компанию почти не оказалось — быть может, человек пять-шесть. С ними за мной увязались, — для того лишь, чтобы растрясти в себе обед, — некоторые из друзей Авеля, знающих базу как свою.
В начале нулевых — не выношу я эти нулевые; а как их обозвать иначе? — Авель забрал за долги очередной разорившийся завод. В довесок получил и базу отдыха завода, давно заброшенную, заставленную сгнившими фанерными бараками, заросшую репьем, обтянутую по периметру полуистлевшей сеткой рабицей с колючей проволокой поверху и запертую на замок. Нельзя сказать, что база пустовала. Сетку и проволоку в нескольких местах прорвали безымянные эпикурейцы — они годами гудели в репейниках, блудили, гадили в бараках; помойное образовалось место. Авель его расчистил, прополол, отмыл и причесал; снес и спалил трухлявую фанеру; возвел на ее месте утепленные дома из бруса, кухню, баню, склад и гаражи. Он предполагал устроить клуб любителей водных видов спорта, но это до поры не вышло. Бизнес Авеля потряхивает, на сооружение ангаров и причалов пока недостает свободных средств. Коттеджи для яхтсменов, аквабайкеров, ныряльщиков, гребцов пока пустуют — однако же всегда неукоснительно готовые к приему гостей. Все реже раздаются голоса в большом гостевом доме, построенном нарочно для старых друзей. Кого поубивало время, кого попрятало по разным странам, спасая от отчаяния, пространство; те, что все еще жили в Киеве и, кстати, получили на заводах Авеля приличную работу, — они все были здесь, на пиру. Но вряд ли кто из них готов остаться на ночлег в большом гостевом доме — их всех ждут семьи, в которых базу отчего-то принято считать гнездом разгула.
Близятся сумерки, и Марк Пунько, один из них, старинных, еще университетских друзей Авеля, берет меня за локоть и говорит мне доверительно, с мечтательной печалью:
— Если бы я не привел его, студента, к нам домой, здесь до сих пор бы рос бурьян. Мой папа был декан, доктор наук и член-корреспондент, великий человек, и у него были идеи. Он их при Авеле, обычном деревенском недотепе, любил излагать и развивать вслух, абсолютно бескорыстно, из одной лишь любви к науке. Потому что Авель умел слушать… И я умел, но я не слушал, только ушами хлопал, хлопал, все прохлопал. Я был юным раздолбаем — Авель был другой. Он слушал и запоминал, слушал и запоминал, пока папа не помер… Ты спросишь, что же дальше? Пожалуйста!.. Идеи стали деньгами. Где был бурьян, теперь банкет… То есть я что хотел сказать, чтобы ты верно понял: все у нас вышло к лучшему. Я сильно рад за Авеля; мой папа был бы им доволен. Я даже больше тебе скажу, но ты ему не говори: Авель — наша надежда. Не одного меня — всех нас…
Пунько пожимает мне локоть и упархивает за куст помочиться… Все, что я услышал от него, я слышу в пятый раз — именно столько раз мы с Пунько встречались… Почти все те, кого я только что прогуливал и развлекал, отстали, разбрелись. Оглядываясь, я вижу в тени сосен огоньки их сигарет. И слышу возле уха ласковый низкий голос:
— Ты лучше расскажи, где научился так готовить.
Я узнаю кошачью хрипотцу Матвея Клизмеца, старшего менеджера фирмы Авеля и его старинного друга:
— Твоя солянка, я скажу, за гранью реальности. Не солянка, а основа снов.
— Селянка, — поправляю я.
— Пусть, — соглашается Клизмец. — Ну а шашлык из той же осетрины? Это же вызов всем мангалам мира!
Я смущен. Я знаю, что последует за похвалой, но искренне за нее благодарю.
— Не мне — тебе спасибо! — отмахивается Клизмец. — Я даже думал спросить у тебя рецептик, но не спрошу — я же не стану никогда брать осетрину… Ну разве семгу иногда. Это недешево, но иногда — чего бы и не взять? Чего себя и не побаловать? Но осетрина…