— Плеть! — дальше голос стал спокойнее, и я узнал в нем голос Авеля: — Плеть, понаставил стульев где попало… И телефон зачем-то отключил. И дом весь нараспашку, в такой туман. Никогда не видел, чтобы туман заваливался в дом… Гляди, все отсыреет… Вставай, поможешь.
Похоже было, что туман пал на нас недавно, лишь под утро — моя одежда стала зябкой, но не успела отсыреть. Я спустился с холма на ощупь. За завтраком Авель объявил, что увольняет водителя Владика: тот отказывается при нулевой видимости пригонять за нами внедорожник.
В гараже у Авеля оставалось еще три автомобиля, и он сам сел за руль старого «Пежо». Расположившись рядом, я убедился в абсолютной правоте Владика: нам лучше было бы дождаться, когда туман рассеется.
— Он уже никогда не рассеется, — угрюмо сказал Авель и успокоил меня: — Ты не трусь. Я эту дорогу знаю, как себя под одеялом, и отвечаю, как всегда, за всё.
На самой малой скорости он направил «Пежо» туда, где были ворота, и не промахнулся — мы выехали без приключений. Дальше влеклись медленнее, чем на похоронах, полагаясь лишь на слух. Как только щебень грунтовой дороги отшуршал и отскрипел под колесами и мы очутились на бесшумном асфальте шоссе, Авель вслепую вывернул налево и продолжал тихое, опасливое движение, беспрерывно сигналя, посылая вперед дальний свет фар, бессильно упиравшийся в свинцовую стену тумана, и мигая всеми габаритными огнями. Один лишь раз нам отозвались из тумана ответные сигналы и перед нами вынырнули вдруг из его толщи круглые, слепые, как глаза глубоководной рыбы, фары встречного автомобиля… Вставали по невидимым обочинам осторожные тени больших деревьев и, отступая, исчезали в светлой мгле… Огромный зверь, бурый и косматый, возник у дороги и отпрянул, должно быть испугавшись нас, — и Авель посмеялся надо мной, предположив, что это был амбар или новая трансформаторная будка «Киевэнерго»… Он позвонил Наталье, и она встретила нас на въезде в Борисовку.
Как пастушка перед покорной коровой, она пошла впереди нашей машины, указывая собой нам путь в белесой мгле, — шла быстро, то и дело оборачиваясь и поторапливая нас нетерпеливым мановением руки, пока не остановилась возле высокой и глухой, как тень, калитки. Мы вышли из машины. У калитки росли две плакучие березы — их густые, будто волосы, длинные ветви тяжело свисали книзу, как если бы влага тумана тянула их к земле.
В сухом доме горела люстра. В ее горячем свете все предметы и приметы добротного жилья, их тени, очертания и блики так ярко вспыхнули в глазах, обленившихся в тумане, что больно стало… Длинный стол, застланный туго накрахмаленной льняной скатертью, черные лаковые стулья с высокими спинками, поставленные строго в два ряда по сторонам стола, такая же строгая скамья под окнами, красно-белые узорчатые пятна рушников на гладко выбеленных стенах, сизый телевизор на дубовом комоде, прикрытый сверху кружевной салфеткой, хрусталь и мельхиор за матовым стеклом фамильного, с резным орнаментом, буфета — все это как-то не вязалось с примелькавшимся нам обликом уборщицы в ее зеленом, стираном рабочем платье… Оглядевшись с порога, я снял кроссовки.
— Не треба, — сказал мне муж Натальи, вышедший к нам из соседней комнаты. Это был невысокий, лысый, крепкий, как комель, старик — в белой футболке, стилизованной под вышиванку, и в голубых широких джинсах. Он был бос, что лишь подчеркивало зеркальную чистоту выкрашенных охрой половиц.
Наталья поманила нас к столу, сама же примостилась на табуретке в углу под образами и широкой полкой, ровно уставленной фотографиями в темных лакированных рамках. Выпрямилась в струнку и достала пачку сигарет из кармана кружевного передника.
— В хате не пали, ступай на двор, — сказал ей муж.
— Я не палю, — тихо ответила Наталья, неумело разминая незажженную сигарету узловатыми старыми пальцами, однако же поднялась с табуретки, подалась к двери и, не закуривая, встала у порога. Ее муж снял с полки три цветные фотографии и поставил их на скатерть перед нами. На всех трех был его внук Гриша Шавло. На первой Гриша стоял с букетом георгинов у школьного крыльца, и чья-то белая рука трясла над его ухом золоченым колокольчиком. На другой он был снят крупно, с гордыми глазами, с челкой, заглаженной до блеска набок; на третьей Гриша встал на стул на фоне красной бархатной портьеры.
— Как вы велели, самые похожие, — пояснил его дед Авелю. — Вы их верните нам…
— Само собой, — заверил Авель. — Вернем сегодня же.
— Дуже вам дякую. — Муж Натальи вынул фотографии из рамок, отдал Авелю и обратился к жене: — Ты отведи их к Фесенкам.
К дому Хомы Фесенко, другого пропавшего мальчика, мы шли пешком вслепую через всю Борисовку, след в след за Натальей, словно бы вброд по реке. Уже разгорелось вовсю утреннее солнце, и туман набухал его огнем, как дым большого лесного пожара…
— Не понимаю, — так тихо, чтобы не услышала Наталья, сказал я на ходу Авелю. — У них что, нет фотографий внука в телефоне? Пусть не она — но неужели дед его не фотографировал?
— Ты видел у него мобильный телефон? — вопросом на вопрос и тоже тихо ответил Авель. — Нет у него мобильника. И у Натальи не было; я подарил ей, когда нанимал ее на работу. Она не хотела, но я настоял — мы же должны с ней быть на связи… Ты видел у них компьютер?.. Да, ты видел телевизор, но пусть тебя это не обманывает. Подарок детей; его не смотрят, но не прячут… Живут как липоване, но они не липоване. Живут по-старому; привязали время, как козу, к своему забору, — и оно стоит. Зато и нет от него никакой грязи. Все чисто, и не только в доме… И вот надо же такому приключиться — она даже закурила, и он вынужден терпеть, потому что понимает… — Последние слова относились к сигаретному дыму, влажно пахнувшему нам в лица сквозь кисею тумана.
— Це здесь, — объявила Наталья. Она толкнула кулаком калитку из ржавой арматуры. — Вы почекайте; вам туда не треба; там погано. Дивиться не на что, а ноги обломать — будь ласка; чего там тильки не навалено в саду.
Она шагнула в сад и сразу растворилась в тумане среди тощих и рыхлых теней, должно быть, фруктовых деревьев. Был слышен скрип крыльца, стук в дверь. Все ненадолго стихло, потом раздались лающие звуки перебранки, но нельзя было разобрать слов… Дверь ударила о косяк; крыльцо вновь заскрипело; Наталья вскоре появилась у калитки с газетным свертком в руке и повела нас к машине, оставленной нами на краю Борисовки. Она шла впереди, вприпрыжку, и во весь голос, не оборачиваясь, говорила неизвестно кому:
— Только отдрыхли, уже отдыхают, и уже пьяные, не продохнешь. У них горе, они говорят… Вы бачите? А у нас не горе? Мы с самого ранку на весь день идем шукать; мой чолувик — он каждую тропинку, каждую травинку знае — так и шукаем, и целодневно, пока очи не заплачут. А они — ни; ни разу не шукали. Какой там розшук мае бути? Только пьют и молятся! Пьют и молятся!.. Да хоть бы дом прибрали; там у них все в грязи и в говне, потому что горе у них. Тильки пьют и молятся, такие вот батьки… А их Хома — не в них, он у них дуже славный, он чудовый, хороший, гарный мальчик…
«Пежо» тенью горбился в тумане. Наталья встала возле него.
— Я покурю, я постою — а вы побудете со мной? Всего лишь пять хвалыночек, я порахувала: одна цигарка — пять минут.
Она закурила, прислонясь спиной к машине, помолчала полминуты, потом опять заговорила. Огонек ее сигареты гас и вспыхивал во влажном мареве. Путаясь и задыхаясь, Наталья говорила о родителях Гриши: о своей дочери и зяте — каково-то им сейчас? Они который год работают в России, в Сургуте, на нефтепромысле. Гришу, как всегда, отправили на лето в Украину, в доброе село, к деду и бабке, а дед и бабка, как выходит по всему, его не уберегли, и, чтобы не сойти с ума (она сказала: «с Бога не сойти»), всё ищут, ищут внука по лесам окрест Борисовки, по тропинкам и кустам; и вот опять пойдут искать, но надо, чтоб туман рассеялся… И непонятно, когда ждать дочери и зятя — прямых авиарейсов из Сургута, вроде, больше нет, такое вышло лето, и невозможно угадать, как добираются они в Борисовку, еще трудней представить, что они всё время думают.
Сигарета ее дотлела, и Наталья передала мне газетный сверток. Мы простились. В машине я развернул газету. Там была черно-белая ксерокопия фотографии Хомы Фесенко — я уже видел такую на автостанции поселка Агросоюз. Там глаза мальчика из-за нехватки чернил в картридже ксерокса были словно смазаны. В туманном мраке автомобильного нутра я и вовсе не сумел их разглядеть: два темных провала вместо глаз смотрели на меня с фотографии… Мы тронулись в путь, сигналя, мигая габаритами, ощупывая светом фар дорогу — и неожиданно вырвались на свет: так выныривает из смутной темной глубины безумец, сиганувший в воду с горы — заполошно оглядывается по сторонам и хватает воздух ртом… Я глянул в зеркало заднего вида — в нем высился туман известковой скалой; она, удаляясь, клубилась и таяла позади, потом исчезла. Ничто нигде не напоминало о тумане, весь мир вокруг был досуха промыт, подробен и отчетлив. И в этом ярком мире, как только мы ускорились, образовались по краям дороги дома поселка Миколаевцы… Авель присвистнул, еще и языком прищелкнул, указывая мне на свой черный внедорожник, поставленный возле голубенькой хаты за левой обочиной. Подъезжая, мы увидели, как из калитки перед хатой выкатывает ручную тачку, груженную камнями, голый по пояс водитель Владик, а следом за ним семенит немолодая женщина в байковом халате, должно быть его мать. Авель, подъехав, притормозил, коротко посигналил, погрозил Владику кулаком в открытое окно — и вновь прибавил газу. Я обернулся и увидел, как водитель Владик, выпустив тачку из рук, стоит столбом и смотрит нам вслед.
— Все-таки будешь увольнять? — спросил я Авеля.
— Зачем? — ответил он. — Туман рассеялся; все выглядит иначе.
Весь мир вокруг был до краев наполнен солнцем. Мы подъезжали к Киеву.
«Пежо» вяз в городской тянучке; Авель тихо ее поругивал; я скорее был доволен: что может быть желанней созерцателю, нежели медленный проезд по городу, счастливее которого я не встречал, если, конечно, не считать Ленинграда времен моей юности, — но где она сегодня, моя юность, и где тот Ленинград?.. Тесно ползущий поток машин мне не мешал созерцать Киев — я мог его оглаживать влюбленным взглядом и поверх автомобильных крыш; чересполосица теней каштанов и акаций, и ярких пятен штукатурки, фейерверк из вспышек солнца в окнах старых киевских домов — все это причиняло не мучительную, но радостную боль моим глазам…