Этюд о масках — страница 3 из 24

ать плотные слои. Ему не пришлось зарываться глубоко: уже близко от поверхности он нашел то, что искал. Паренек, изображенный на тусклом, паспортного формата, отпечатке, был весьма похож на Булочко: если долго всматриваться, можно было совершенно в это поверить, так что на другой день Скворцов с достаточной долей искренности вручил клиенту его портрет, не упустив пригласить к оценке своей работы общественность. Общественность работу одобрила, и Яша, в общем, тоже; смущало его единственное: на снимке рубашка у него была не серая, с расстегнутым воротом, а белая, с галстуком. Но общественность сочла, что так гораздо красивее, и товарищескими тычками убедила скрипача отказаться от своей интеллигентской привередливости.


Так Глеб Скворцов честно заработал пятерку и усвоил еще одну существенную для себя истину о том, что при бесконечном множестве людей и их лиц всегда можно найти дубликат. Иначе говоря: после многих столетий цивилизованного человеческого существования куда ни ткни — попадешь во что-то уже бывшее. А если оно и покажется тебе незнакомым, то скорей всего потому, что ты мало знаешь; покопайся глубже — найдешь. Глеб наткнулся на эту закономерность нечаянно и подтверждал ее справедливость не раз. Например, механически рисуя рожицы — просто так, как велся карандаш: профиль с длинным или, напротив, коротким носом, фас с усиками или без, — круглый или тонкий, — он после первых штрихов то и дело замечал, что выходит на кого-то похоже: то на Гитлера, то на артиста Андреева, то на учителя математики Антона Львовича. Имея некоторые способности к рисованию, последние штрихи он выводил уже целенаправленно. А если даже получалось вроде бы ни на кого не похоже, Глеб иногда откладывал рисунок про запас — в надежде, что через некоторое время наверняка объявится оригинал: на улице, на рынке или на экране кино.

Позднее, в пору своих литературных опытов, он часто не без смущения замечал, что с первых строк и проза его нечаянно получалась похожей то на Льва Толстого, то на Хемингуэя, то на Зощенко. Первой его догадкой было то же: что все возможное уже написано и все мыслимые стили испробованы. Но тут дело объяснялось, конечно, иным: все той же природной, неумышленной его переимчивостью, которая заставляла его без вина пьянеть среди пьяных, помогала воспроизводить чужие голоса и со школьных лет обеспечивала ему общую благосклонность.


Бандитский 5 «Д» оценил его талант в первый же год, когда он к общей потехе измывался над историчкой Антониной Михайловной, классной руководительницей. Она не пришлась им ко двору просто потому, что была не похожа на учительницу Мавру Денисовну, которая вела их первые четыре года и несравненные достоинства которой старожилы объясняли Скворцову взахлеб.

— Мавра нас, чуть что, линейкой хрясь по пальцам — у-у-у! — воем и мотанием кисти изображал, как это было, Саня Кононов, по прозвищу Коняга.

— И по кумполу! — восторженно дополнял Васек Хренкин.

— За ухо — и в угол — тэ-эк! — демонстрировал — сам себя за ухо — Коняга. — А эта: мальчики, я прошу вас!..

Она была с ними, с пацанами, на «вы» — могло ли это спустить ей мальчишеское школьное хамство воспитанное линейкой по кумполу? Скворцов не был связан с их воспоминаниями и не мог, как они, восхищаться легендарной линейкой, но интеллигентское «вы», конечно, его забавляло.

Отчаянно близорукая, Антонина Михайловна различала учеников больше по голосам да по смутным очертаниям; в первые недели Коняга или Хренкин могли попросту исчезать из класса, доверяя Скворцову откликаться за них. Он пересаживался с парты на парту, подавал голоса вместо тех, кого объявляли отсутствующим, заставляя учительницу для проверки подходить к себе вплотную, запутывая и смущая ее вконец, — при общем веселье, которое быстро перерастало в вакханалию с воем и кваканьем, с плясками на партах, с летающими чернильницами и взрывами пистонов, — пока, утомясь, все немного стихали и Антонина Михайловна могла начать новое объяснение. Ах, как она рассказывала! Скворцов отродясь не слышал такого в своем Сарееве, где четыре класса занимались в одной комнате. Восторженная, тонкая, с пятнами кирпичного румянца на щеках, она теперь и вовсе ничего не видела; весь класс мог залезть под парты и резаться там в дурака или делать друг другу наколки — «на атасе» оставался один Глеб Скворцов, и он слушал ее упоенно, отгороженный крышками парт от флюидов чужого хамства, доступный сейчас лишь обаянию учительницы, преданный ей, влюбленный в нее, — но лишь на время, до следующего урока, когда неудержимое вдохновение вновь подзуживало его делать то, чего никто от него вроде и не требовал; он не был ни заводилой, ни подпевалой — но как-то помимо собственной воли улавливал заказ класса и автоматически, с опережением выполнял его.


Помнит ли кто-нибудь школьную забаву тех лет:

Драки-драки-дракачи,

Налетели палачи.

Кто на драку не пойдет,

Тому хуже попадет.

Выбирай из трех одно:

Дуб, орех или пшено?

Эти ритмические двустишия отбарабанивались на спине зазевавшейся жертвы, которая должна была экспромтом найти простенькое решение — простенькое потому, что все, кроме совсем уж желторотых новичков, знали варианты. Выбрать «дуб» — значило услышать рифму: «Бей в зуб!» — с соответствующей иллюстрацией; таких дураков не находилось. В ответ на «пшено» следовала совсем уж нехитрая рифма: «но, но, но» — с долгими колотушкамй, главным образом по спине. И была лишь одна возможность избавиться от побоев: сказать «орех». «На кого грех?»- спрашивали палачи-рифмачи, и надо было указать на новую жертву и самому принять участие в новой экзекуции: «Кто на драку не пойдет, тому хуже попадет». Очень содержательные стихи; Скворцов впоследствии собирался проанализировать их по всем правилам текстологии и доказать авторство одного значительного современного поэта, умевшего улавливать дух времени; впрочем, не менее заманчиво было бы доказать и старинное, может быть, даже переводное происхождение стихов — со времен средневековья, а то и Древнего Египта, подтвердив их глубокую ритуальную подоплеку.

Беда учительницы была в том, что она не хотела никому жаловаться и никого звать в помощь; на каждый следующий урок приходила доброжелательная, как ни в чем не бывало — будто искренне надеялась пронять в конце концов их холопские души своей открытостью и уважительным благородством. Увы, зимой Антонина Михайловна заболела и в школу больше не вернулась. Уже перед Новым годом Скворцов случайно встретил ее на пути к Павелецкому вокзалу; она неуверенно семенила по скользкому тротуару в легкомысленных туфельках на высоком каблуке. Простудный оттепельный ветер толкал ее в спину, гнал, как неумелого конькобежца, и если б не два громоздких чемодана, за которые ухватились с обеих сторон две девочки-погодки, лет восьми и семи, унес бы бог знает куда. Скворцов вызвался ей подсобить. Антонина Михайловна отозвалась на его появление с каким-то даже испугом, она узнала Глеба лишь по голосу, вконец обезоруженная запотевшими очками; долго отнекивалась, потом уступила. Чемоданы оказались неправдоподобно легки, ветер вырывал их вперед, будто надувные; девочки, до сих пор помогавшие их удерживать, теперь вцепились в руки матери — небось и сами такие же простодушно, опасно невесомые. Всю дорогу до вокзала учительница возбужденно расспрашивала Глеба, как у них идет подготовка к новогоднему утреннику, какую они выбрали пьесу для самодеятельности, то и дело предупреждала: «Сегодня так скользко, осторожней, пожалуйста»; казалось, она говорит сама, чтоб не дать вставить слова Глебу. Наконец они вошли в здание вокзала, остановились среди лабиринта желтых эмпээсовских скамеек, среди сидящих, спящих, жующих людей. Учительница устало отерла пот со лба, запыхавшись вместо Скворцова.

— Вы что, уезжаете? — задал наконец свой вопрос Глеб.

— Приходится, — как бы оправдываясь, объяснила она. — Не потому, что мне не захотелось здесь работать. Мне с вами очень понравилось, хотя я раньше не работала в мужских школах. И ведь уже начала налаживаться дисциплина, правда? Но у меня муж военный, его переводят на юг. Военным куда прикажут…

Глебу неловко было слушать ее самолюбивый, совсем девчоночий голос, неловко было перед укутанными в платки невесомыми бледными девочками, которые снизу глядели на него почтительно, как на доброго дядю. Вокруг громоздился вповалку пестрый вокзальный скарб: чемоданы, узлы, авоськи с бесценными московскими батонами, белели усталые лица, затененные озабоченностью, воздух был пропитан запахом близкого туалета, немытых тел, несвежей одежды — и почему-то теплого кислого теста — полузабытым детским запахом…

— Спасибо вам, — вдруг, запнувшись, сказала Антонина Михайловна. — Не только за то, что поднесли чемоданы. Я знала, что вы именно такой. Я плохо вижу, но слух у меня прекрасный. Единственный голос, который ни разу меня… — она поискала слово, чтобы не признаться в слабости, — ни разу меня не донимал — это был ваш голос…


Много лет спустя вспоминал Глеб Скворцов убогий скамеечный лабиринт и прелую духоту вокзала, вспоминал голос умной учительницы и слова, ненароком ткнувшие в самую сердцевину, в самую суть его жизни и характера. Научившись с годами кое-что понимать в себе, он даже удивился, как редко приходилось ему бывать самим собой и говорить собственным голосом. Он вечно что-то скрывал, что-то утаивал; он молчал о посаженном отце, объявив себя, по совету дяди, круглым сиротой (и не подозревая момента, когда это и впрямь стало правдой), он держал при себе все, что знал о делах в дядином ателье, он скрывал даже свое деревенское происхождение, сам вместе с охламонами отпуская шуточки насчет «дярёвни», — с привычным ощущением, что в нем, как и во всем прочем, есть некая червоточина, которую надо прикрыть, замаскировать. В сущности, никто по-настоящему не знал, каков он на самом деле. Природа одарила его защитным маскировочным механизмом, и Скворцов, взрослея, все более осознанно совершенствовал его. Это облегчало ему жизнь. Даже армия, тяжкая для многих, ему далась легко благодаря восприимчивости к системе внешнего ритуала, столь здесь ценимого: глазу старшины было приятно его умение заправски козырнуть, повторить команду, вытянуться по стойке «смирно» и носить гимнастерку без единой складочки. Он и пробыл-то на строевой недолго, быстро был привлечен к клубной работе, прославившись в гарнизоне ка