начинаю. Но все произнесенное всерьез так уязвимо. Нет истины, которой нельзя было бы состроить рожу; а истины стеснительны, они краснеют от усмешки — лучше бы им не показываться. Одна ирония ничего не боится, и единственный неуязвимый стиль — пародия. Я очень скоро начинаю на себя смотреть со стороны и сам себе подсвистывать. А под конец, глядишь, и вовсе зарезвлюсь. Так получались самые блестящие и тонкие мои штучки. Можно бы, конечно, не выдавать себя, сохранить до конца убежденный вид, и даже почти искренне. Многие так и делают; со стороны трудно разобраться. Но я сам слишком честен для этого. Представь себе, слишком честен. Да ты и так мне веришь. А вот один бородатый умник разоблачил вчера сокровенную мою надежду. Раньше меня самого. Сейчас я вспоминаю: кажется, он прав. Вдруг он прав, а? Единожды состроивший рожу — кто тебе без нее поверит? Сам-то хоть — поверишь? Опять разве что ты.
Он взглянул на Нину, в ее глаза с огромными зрачками, внимательно и нежно смотревшие на него, — понимала ли она, о чем он говорит?
— Слушай, отчего мы до сих пор не поженились? — сказал вдруг Глеб. — Ты была бы мне идеальной поправкой. Может, все и стало бы на свои места? Поженимся давай, а?
— Не надо об этом, — попросила она.
— Почему не надо?
Нина промолчала.
— Ну ладно, ладно, — пробормотал Скворцов и привлек ее к себе поближе, еще поближе, чтобы полнее ощутить власть над этим маленьким тонким телом, таким покорным в его руках, над этой умной самостоятельной девочкой, которая никак не оспаривала его превосходства, но оставалась сама по себе, в то время как он рядом с ней необъяснимо менялся. В его тяготение к ней то и дело примешивался недобрый, самолюбивый, мстительный оттенок: вот ведь ты как умна, как мила, как независима, а подчинишься мне, какому ни есть? — подчинишься, и как еще… вот ведь как… вот ведь как; ведь удивительно, что я нашел тебя в этой щели — экспериментальное существо, выращенное на питательном бульоне детских воспоминаний, книг и музыки из грошового репродуктора; ну скажи хоть, что тебе хорошо со мной, что ты сейчас счастлива и разрыдаешься, когда я уйду… вот то-то же… то-то же… то-то же… а я промолчу в ответ…
— Легли уже, — прокомментировал из кухни голос Анфисы Власовны.
— Ой, боже мой, ну зачем вы такие ужасы! — испуганно заныла баронесса. — Мне и так под утро снились одни кошмары, одни кошмары!
— Ну-ка, ну-ка, — насторожилась Анфиса Власовна, — какие такие кошмары?
— Я разве сказала кошмары?
— А то кто же?
— И вообще я не обязана отчитываться вам в своих снах, — попробовала сопротивляться баронесса.
— Как это не обязаны? — даже удивилась Анфиса Власовна. — Особенно если говорите о кошмарах.
— Не такие уж и кошмары. Мне снилось, что я разрезаю котлету ножом и никак не могу разрезать. Нож тупой, вы знаете, какие сейчас ножи. А главный-то кошмар, что я знаю: котлеты ножом не режут. И мне так стыдно, так стыдно!..
За окном давно была глубокая ночь, но голоса старух бессонно бодрствовали, и Скворцов уже этому не удивлялся.
— Знаешь, здесь из окна видна всегда единственная звезда, — произнесла Нина. — Больше не помещается. И без созвездий трудно догадаться какая. Да я их все равно не знаю. Помню с детства только одну, яркую-яркую, мне показал ее один старик в таборе и назвал Сантела. Почему-то мне кажется, что это она и есть. Я очень запомнила ту ночь, такую черную, что чернота была как жидкость; казалось, я плаваю в ней. И я тогда впервые открыла для себя, что небо — не где-то отдельно вверху, как рисуют дети, что оно начинается вокруг. Мы ходим среди него, прикасаемся, раздвигаем своим телом. Кругом была степь, и звезды плавали совсем недалеко; если б было дерево повыше, можно б было залезть и дотронуться… Я все-таки много успела увидеть, — улыбнулась она в темноте. — Только подумаешь, что некоторые никогда и не видели такого неба — во всю ширь, от горизонта до горизонта. А я бегу утром в магазин мимо тесных домов — но уже помню, что хожу среди неба.
— Верно, в городе можно забыть, что бывает такое, — хмыкнул Глеб. Недобрая минута прошла, точно лопнул и рассосался гнойник; ему было хорошо лежать рядом с Ниной и глядеть на одинокую цыганскую звезду Сантелу. — Я ведь тоже, помню, ездил когда-то в ночное. Картошку в золе пекли.
— А я помню, как на костре пекли мамалыгу с салом.
— Ишь… с салом. Вы, я смотрю, неплохо там питались. А из лебеды суп едала?
— Из крапивы ела.
— Суп еще хорош из заячьей капусты, — заметил голос Анфисы Власовны.
— И из черепахи, — вставила баронесса.
— Из крапивы и хлеб неплохой.
— А лепешки желудевые?
— И кофе, — вставила баронесса.
— Колобашки из куглины, — наперебой вспоминали они вчетвером, вдохновленные темой, внезапно общей и бесспорной для всех.
— Пареная каша из дягиля.
— И из крапивы.
— Про крапиву уже говорили, Регина Адольфовна.
— Вы всегда не даете мне слова сказать, — оскорбленно заныла баронесса. — Как будто вы одни голодали.
— А вы, что ли, голодали?
— Да я, если хотите знать, однажды неделю ничего не ела. Пришел врач, идиот, прописал мне для аппетита мышьяк и горчишники по пять минут. Но я еще с ума не сошла, чтобы есть мышьяк, я была в здравом уме и твердой памяти. Я ему сказала: доктор, мне от голода лучше всего помогает колбаса. И шоколадные конфеты. Или хотя бы безе…
— Тс-с, — сказал вдруг голос Анфисы Власовны, и все замолчали.
— Кажется, мама? — прислушалась Нина.
— Показалось, — дала отбой старуха. — Так вы что-то хотели сказать, Регина Адольфовна?
— Я? — испугалась баронесса. — Это вы что-то хотели сказать.
— Не помню. А на чем мы остановились?
— На безе.
— Да. Моя кухарка прекрасно делала безе. У меня были две кухарки, белая и черная. Очень порядочные женщины, сейчас таких нет. И они так пекли безе — я была от него без ума.
— Позвольте, Анфиса Власовна, — робко вставила баронесса, — про безе — это должны быть мои слова.
— Почему это ваши?
— Да потому что мои!
— Да почему это ваши?
— Да потому что мои! Вы всегда все присваиваете, Анфиса Власовна, а сами хоть знаете, что такое безе?
— Почему ж это не знаю?
— Ну что, скажите, что? Может, думаете, это тот, который написал оперу «Кармен»?
Тут раздался странный взвизгивающий звук, и Скворцов не сразу понял, что это смеется маленький шарло; смех его был похож на долгий колесный скрип. Вслед за ним захохотала баронесса — заливистым торжествующим хохотом; смех ее перемежался с карличьим повизгиванием песика, они заражались друг от друга весельем и никак не могли остановиться.
— Регина Адольфовна, — ледяным голосом попыталась прервать их Анфиса Власовна, но вызвала лишь еще больший приступ хохота. — Регина Адольфовна, — вынуждена была она повысить голос. — Регина Адольфовна, — в третий раз повторила она, — кто у нас гегемон?
Баронесса и песик разом оборвали смех.
— Я не понимайть, что ви есть говориль, — попыталась увернуться Регина Адольфовна, но, на ее счастье, соседка опять зацыкала:
— Тс-с.
Теперь и Глеб услышал за стеной шорох. Нина быстро накинула халатик и подалась туда.
— Я, кажется, вас перебила, — сказала Анфиса Власовна.
— Это я вас перебила. Вы уж простите.
— Нет, это уж вы простите.
— Вы просто забыли. Вы все такие, всегда забываете, что вам невыгодно.
— Кто это — мы все? — насторожилась Анфиса Власовна.
— Я имею в виду вас, — смело увильнула баронесса. — Сами же только что сказали, что были без памяти.
— Это совсем в другом смысле. Без памяти в смысле: без ума.
— И без ума, и без памяти.
— Без памяти от безе. Ну и глупы же вы, Регина Адольфовна!
— Мало ли от чего! Не надо было есть, чего не знаете, — и баронесса опять зашлась долгим пронзительным смехом.
Песик тотчас поддержал ее своим скрипучим повизгиванием, и захлебывающийся, волнами накатывающий дуэт этот был так заразителен, что сама Анфиса Власовна вдруг не выдержала, включилась на низкой сдержанной ноте, она смеялась, не разжимая губ, как иногда смеются старухи и некому теперь было остановить этого заведенного клоунского веселья…
Нина все не шла. За стеной из-за хохота старух ничего не было слышно. «Может, там никого и нет, — подумал Глеб, — просто ветер шевельнул занавеску?» Может, Нина просто выдумывает этот шорох, чтобы иметь возможность в любую минуту укрыться, обособиться, выскользнуть из рук его, Глеба? Он не мог воспринимать этот невидимый бесплотный шорох как живое существо, тем более как мать Нины. Да и она сама — воспринимала ли? Она почти и не пожила с ней по-настоящему, это для нее условность, символ, который, однако, связывал по рукам и ногам, приковывал к узкой щели комнаты, позволял видеть в небе единственную бедную звезду. Неужели она и это способна любить, неужели она вправду знала о жизни что-то большее, чем он, — потому что за тем пологом, что прикрывал вход в комнату, бывала совсем рядышком со смертью? Тяжкое знание, которого не пожелаешь нарочно, потому оно и дано немногим. «А вот возьму и сам загляну, — подумал вдруг он. — То-то будет занятно, если там окажется пусто…»
Он приподнялся на диване. Смех сразу оборвался.
Уходит, — испуганно сказала баронесса. Нет еще, — возразила Анфиса Власовна. За окном уже начинался ранний июльский рассвет. Звезда Сантела растворилась в воздухе и исчезла. «Давно я не смотрел на звезды, — усмехнулся про себя Скворцов. — Нина права, в городе не видишь небосвода. Так про все забудешь, потеряешься… немудрено, — догадался вдруг он. — Я ведь нездешний, я деревенский…» Он лишь сейчас почувствовал, как правильно сделал, не открыв перед Ниной вчерашнего. Она бы могла подумать, что теперь он и впрямь сам по себе не может. Так и будет прятаться среди этих стен, боясь выйти на улицу. Нашел убежище! Самому надо справляться. А еще твердит о гордости. Опоры захотелось… подпорки. После столького взятого на себя — расслабиться, размякнуть. Знаем мы эти истины, глаголемые устами младенцев и убогих. Разве ты так проста и неприхотлива по своему выбору? Судьба прихлопнула — и не двинешься. Потому и любишь, ничего не требуя. И жизнь для тебя проста. А повернись она к тебе иначе?…