Странное зрелище являл этот священник-военачальник, совершавший богослужение в кругу своих солдат! И как явственно отразилось на лице кабесильи [7] его двойное бытие! Взгляд фанатика, суровые черты лица, оттененные смуглым цветом кожи, обветрившейся в походе, облик аскета, но без тон бледности, что свойственна монастырским затворникам, маленькие, сверкающие черные глазки, лоб с огромными вздувшимися венами, которые, точно веревками, связывали его мысли, — лоб, за которым таилось несокрушимое упорство… Всякий раз, когда он оборачивался к присутствующим, простирая руки и произнося: «Dominus vobiscum»,[8]- из-под его епитрахили высовывалась военная форма, а рукоятка пистолета и ручка каталонского ножа заставляли слегка приподниматься его смятую ризу.
«Что он с нами сделает?» — в ужасе думали пленные и в ожидании конца мессы вспоминали все злодеяния кабесильи, о которых так много рассказывали, злодеяния, создавшие ему особого рода известность в карлистской армии.
Каким-то чудом в это утро святой отец был в мирном настроении. Месса под открытым небом, вчерашняя военная удача, радостное ощущение пасхального дня, еще доступное этому необычному священнослужителю, — все это накладывало на его лицо отпечаток веселого благодушия. Как только богослужение кончилось и причетник стал укладывать сосуды со святыми дарами в большой ящик, который обыкновенно возили на спине мула в арьергарде отряда, священник подошел к пленным. Перед ним было двенадцать республиканских карабинеров, изнемогавших после целодневного боя и после тревожной ночи, проведенной на соломе в овчарне, куда их заперли после сражения. Пожелтевшие от страха, истощенные от голода, жажды и усталости, они жались друг к другу, как овцы на дворе бойни. Одежда с приставшими к ней клочьями сена, ремни, перекрученные, съехавшие набок, пыль, покрывавшая солдат с ног до головы, — все это придавало еще более жалкий вид побежденным, у которых упадок духа проявляется в физическом изнеможении. С минуту кабесилья смотрел на них, торжествующе усмехаясь. Он без всякого раздражения разглядывал бледных, оборванных и униженных солдат республики, оказавшихся теперь среди упитанных и прекрасно снаряженных солдат Карлоса, среди этих горцев — наваррцев и басков, смуглых и сухих, как сладкие стручки.
— Viva Dios,[9]дети мои! — добродушно промолвил он. — Республика, видно, плохо кормит своих защитников. Вы тощи, как пиренейские волки, что спускаются со снежных вершин к воротам освещенных домов и обнюхивают тухлое мясо… У нас с солдатами, которые служат правому делу, обращаются иначе. Хотите это испытать на себе, hermanos? Скиньте ваши гнусные фуражки и наденьте белые береты… Клянусь днем святой пасхи, что всем, — кто прокричит: «Да здравствует король!»-будет сохранена жизнь, а вдобавок будет выдана еда наравне с моими солдатами.
Не успел добрый пастырь закончить свою речь, как в воздух полетели фуражки, а горы огласили крики: «Да здравствует кабесилья!» Бедняги! Они так боялись смерти! И как соблазнителен был запах нежного, розовеющего при ярком свете мяса, которое жарилось тут же, совсем рядом, в ущелье, на бивуачном огне! Вероятно, никто еще так радостно не приветствовал претендента на испанский престол…
— Дать им поесть, да поскорее, — сказал, смеясь, священник. — Когда волки так громко воют, значит, они здорово проголодались.
Карабинеры удалились. Лишь один из них, самый юный, продолжал стоять перед начальником с видом гордым и решительным, который так не вязался с его детскими чертами лица, с едва пробивавшимся светлым пушком на щеках. Его непомерно широкая шинель морщинилась на спине и на руках, из закатанных рукавов торчали тощие кисти рук, — от этого мальчик казался еще более худым и юным. В его узких блестящих глазах — глазах араба, оживленных испанским огнем, — отражалось лихорадочное возбуждение. Кабесилью смутил этот неподвижный пламенный взгляд.
— Что тебе надо? — спросил он.
— Ничего… Я жду, чтобы вы решили мою судьбу.
— Твоя судьба — судьба всех остальных. Я никого не назвал по имени. Помилованы все.
— Все остальные — изменники и трусы! Только я один не кричал.
Кабесилья вздрогнул и пристально взглянул на мальчика.
— Как тебя зовут?
— Тоньо Видаль.
— Откуда ты родом?
— Из Пуисерда.
— Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— У республики, стало быть, не хватает взрослых, если ей приходится вербовать в армию ребят?
— Меня не завербовали, падре… Я доброволец.
— А ты знаешь, негодяй, что у меня найдется средство заставить тебя кричать: «Да здравствует король!»?
Мальчик сделал гордое движение рукой, означавшее: «Ни за что!»
— Значит, ты предпочитаешь умереть?
— Да, это во сто раз лучше.
— Ну хорошо… Ты умрешь.
Священник подал знак, взвод, который должен был привести приговор в исполнение, уже выстроился вокруг осужденного, а тот и глазом не моргнул. При виде этого необыкновенного мужества в душе священника шевельнулась жалость.
— У тебя не будет просьбы ко мне перед… Может быть, ты хочешь есть? Или пить?
— Нет! — ответил мальчик. — Но я католик и не хотел бы предстать перед всевышним, не исповедавшись.
Кабесилья не успел еще снять облачения.
— Становись на колени! — сказал он, усаживаясь на камне.
И, когда солдаты отошли, осужденный начал тихим голосом:
— Благословите меня, отец мой! Я грешен…
Исповедь только началась, как вдруг у входа в ущелье загремели выстрелы.
— К оружию! — кричат часовые.
Священник вскакивает, подает команду, распределяет посты, приказывает солдатам рассыпаться в цепь. Сам он, не успев снять епитрахиль, бросается к мушкетону и, вдруг обернувшись, видит мальчика, все еще стоящего на коленях.
— Эй! Ты что тут делаешь?
— Я жду отпущения грехов…
— Ах, да! Я о тебе и забыл…
Медленно и торжественно поднимает он руку и благословляет склоненную детскую голову. Затем, поискав глазами солдат карательного взвода, рассеявшихся в хаосе атаки, священник отступает на шаг, прицеливается и в упор стреляет в мальчика.
ВУДСТАУН© Перевод Л. Щетининой
Фантастический рассказ
Для постройки города место было великолепное. Стоило лишь расчистить берега реки, вырубив часть леса, бескрайнего девственного леса, раскинувшегося здесь с начала мироздания. И тогда город этот, укрытый со всех сторон лесистыми холмами, спускался бы к самой набережной чудесного порта в устье Красной реки, всего в четырех милях от моря.
Как только правительство в Вашингтоне утвердило концессию, за дело принялись плотники и лесорубы, но такого леса еще никому никогда не приходилось видеть. Впившись в землю всеми своими лианами, всеми своими корнями, он, когда его подрубали в одном месте, выбрасывал новые побеги в другом. Снова и снова лес залечивал свои раны и на каждый удар топора отвечал появлением зеленых ростков. Улицы и площади города, едва проложенные, буйно захлестывала растительность. Стены росли гораздо медленнее, чем деревья, и, едва возведенные, они рушились под напором все еще живых корней.
Когда топоры оказались бессильны, то, чтобы преодолеть это сопротивление, пришлось прибегнуть к огню. День и ночь стоял в лесу удушающий дым, огромные деревья пылали, как факелы. Лес пытался продолжать борьбу, задерживая пожар потоками сока и свежестью густой листвы, под которой не хватало воздуха. Наконец наступила зима. На большие пустыри, где торчали почерневшие стволы, снег обрушился, словно вторая смерть. Теперь можно было строить.
И в скором времени на берегах Красной реки раскинулся огромный, как Чикаго, город, весь из дерева, город широких и прямых, с нумерованными домами улиц, которые расходились лучами от площадей, с биржей, рынками, церквами, школами, с целой системой портовых складов, таможен, доков, пакгаузов и корабельных верфей. Лесной город — Вудстаун, как его назвали, — быстро заселялся любителями необжитых мест. Его кварталы охватила лихорадочная деятельность. А на соседних холмах, возвышавшихся над улицами, где толпились люди, над портом, где стояли суда, притаилась охватившая город полукольцом темная и грозная масса. Это настороженно смотрел лес.
Он смотрел на этот дерзкий город, отнявший у него берег реки и три тысячи деревьев-исполинов. Весь Вудстаун был построен за счет жизней, похищенных у него, у леса. Он дал городу все: и эти высокие мачты, которые раскачивались там, в порту, и эти бессчетные крыши домов, обращенные одна к другой, и даже самую последнюю хижину на самой далекой окраине, все — даже рабочий инструмент, даже мебель, и он измерял выплаченную дань длиною своих ветвей. Но зато какую лютую злобу он затаил против этого города грабителей!
Пока продолжалась зима, никто ничего не замечал. Жители Вудстауна порой слышали глухой треск в потолках и мебели. Время от времени давала трещину стена, раскалывался в магазине прилавок. Но ведь свежее дерево подвержено случайностям, и никто не придавал этому значения. Однако с приходом весны — весны внезапной, буйной, столь обильной соками, что из-под земли словно доносилось легкое журчание ручейков, — почва начала вздыматься под напором невидимых и живых сил. В каждом доме разбухала мебель, перегородки, доски пола вспухали, как если бы под ними прошел крот. Ни окна, ни двери больше не закрывались. «Это сырость, — говорили жители, — с жарой она пройдет».
Вдруг, на следующий день после сильной бури, которая налетела с моря и вместе с огненными вспышками и теплым ливнем принесла лето, город, проснувшись, ахнул от изумления. Красные кровли общественных зданий, колокольни церквей, полы в домах, даже деревянные кровати — все было покрыто налетом зеленого цвета, тонким, как плесень, легким, как кружево. Это была масса микроскопических почек, где уже различались зародыши листьев. Такое странное последствие дождя позабавило и ничуть не испугало, но к вечеру по всей мебели и стенам стали распускаться листья. Ростки тянулись, на глазах превращались в ветви. Слышно было, как, зажатые в руке, они растут и трепещут, словно крылья.