Роковая дуэль на Чёрной речке зимой 1837 года разительно симметрична и зеркальна к дуэли Ленского с Онегиным после Татьянина дня[421]. И почти два века российские читатели – вдумчивые и наивные, осознанно или интуитивно – воспринимают реальную судьбу Пушкина как таинственно закономерное завершение сюжетной линии Автора «свободного романа».
Но если такое ощущение хотя бы отчасти соответствует действительности и оппозиционность Пушкина новому режиму в самом деле нарастала после 1832 года, то может статься, что его произведения последних лет образуют гипертекст со знаками осознанного движения к трагическому финалу.
Одним из таких знаков, возникших между двумя прижизненными изданиями полного «Евгения Онегина» (между первым, вышедшим в апреле 1833 года, и вторым, почти символически напечатанным в самый канун дуэли, в январе 1837 года), воспринимается возвращение пары имен Евгений и Параша в «Медном всаднике»[422].
В чем смысл такого возвращения? Насколько понята нами глубинная смысловая связь пророческой поэмы не только с ее незавершенной предшественницей, которую пушкинисты назвали в печати «Езерский», но и с более ранним романом в стихах, где впервые намечалась та же пара имен?
Не указывает ли на эту связь сам Пушкин в «Родословной моего героя»? Герой оставлен анонимным, ибо родословие относится не только к Езерскому, так и не получившему от поэта окончательного имени, но и к обоим Евгениям. Свидетельствует об этом и обобщенное авторское название напечатанного в «Современнике» текста, и онегинская строфа, которой изложена их общая генеалогия.
Последнее особенно знаменательно. Вовсе не исключено, что в 1832 году, начиная онегинской строфой поэму о Езерском (Зорине, Рулине), поэт использовал уже написанные (хоть вчерне) заготовки родословия Евгения Онегина, фамилия которого, кстати, могла быть произведена Пушкиным не от реки Онеги, а от Онежского озера (по-старорусски – езера).
Возможно, после ироничного последнего стиха заключительной, 55-й строфы седьмой главы – «Хоть поздно, а вступленье есть» – следующая глава романа могла бы начинаться стихом:
Начнем ab ovo: мой Евгений
Происходил от тех вождей…
А вслед за генеалогией Героя (известной нам по условному «Езерскому») – как естественно звучали бы строфы об Онегине, проснувшемся однажды Патриотом!
Но после изменения «формы плана» и завершения романа Пушкин мог передать его родословную «родичу» Онегина – Герою с иным социальным статусом, с другой биографией и другой перспективой в новом времени.
Позже, после завершения «Медного всадника», родословие стало общей генеалогией всех трех потомков древнего рода и было обнародовано в применении к обобщенному «моему Герою». Параллельно ей еще с 1830 года существовала «Моя родословная» самого Пушкина с внешне ироничным, но трагическим по сути рефреном «я – мещанин». Эти сатирические куплеты трактуются как вынужденный ответ на оскорбительные инсинуации Фаддея Булгарина и на упреки «разночинной» критики, обвинявшей поэта в сословном высокомерии. По сути, «Моя родословная» – горькое историческое размышление Автора о судьбе аристократии, к которой тираническая власть России не только не прислушивалась, но которую веками жестоко подавляла, приближая к себе аморальных выскочек и временщиков-льстецов. Николай, видимо, догадался о подтексте этого памфлета и запретил Пушкину его печатать[423].
В «Медном всаднике» Поэт (не скрывая своей идентичности с Пушкиным) присутствует лишь во Вступлении – наряду с реальным императором Петром, решившим, «назло надменному соседу», основать город на Неве, прекрасный и, как показала история, опасный. В сюжете поэмы представлена лишь горестная судьба Евгения, решившегося на вызов горделивому истукану того, «чьей волей роковой / Под морем город основался». Но не поразительно ли, что в финале Пушкин определил местом упокоения своего Героя остров малый, куда причаливает одинокий рыбак, на ловле запоздалый… Тут повторен образ, намеченный в финале главы «Странствие»!
Не принадлежность к заговору и бунту, а оппозиция к бессердечию Самовластия могла вести к «привычной мечте» о суровом береге северного острова, вопреки надежде на «берег радостный».
Несомненно, грозное пророчество «Ужо тебе!» вместе с «безумцем бедным» произносит сам Пушкин. Вызовом государю было уже то, что вместо официальной истории Петра он написал поэму о потомственном обедневшем аристократе Евгении и скромной мещанке Прасковье – жертвах двусмысленного решения основать город назло соседу и под морем. Самоубийственное предостережение бедного Евгения в поэме – безусловно, продолжение мыслей, вслух не произнесенных Автором романа в стихах, но вытекающих из «славной хроники»:
«Ужо тебе!», если не свершится спасительная милость к падшим.
В 1833-м, прервав работу над поэмой о Езерском, Пушкин перерабатывает драму Шекспира «Мера за меру» в поэму «Анджело». Он указывает на опасность хладнокровной жестокости и мстительности, не устает внушать царю и обществу идею необходимости и благородства великодушного прощения. Тут прямое продолжение жеста в сторону царя за три года до того.
Осенью 1830 года, незадолго до «Моей родословной», Пушкин пишет в Болдине диалог «Герой» с ключевыми стихами: «Оставь Герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран…» Внешне они подводят итог легенде о милосердии Наполеона, посетившего чумной госпиталь. После них Пушкин ставит ответную (последнюю) реплику «Утешься…» и дату «29 сентября 1830». Это не день написания стихов, а день посещения Николаем холерной Москвы: мужество и великодушие монарха способны внушить надежду на сердечность, спасающую страну от тирании.
И тут важно отметить, что «Герой» завершает цикл из трех «диалогических» стихотворений, непосредственно связанных с «Евгением Онегиным».
Первое из них – «Разговор книгопродавца с поэтом» – предваряло первую главу романа в ее первом издании 1825 года, утверждая свободу вдохновения и право сочинителя на оплату его творений, на право поэта «В наш век – торгаш» жить своим трудом.
Второе – «Поэт и толпа» – появилось в 1828 году после публикации шестой главы: это была реакция Поэта на недовольство Черни (не только простолюдинов, а всех сословий общества) романом и его автором.
Третье – диалог Поэта и Друга с эпиграфом из Евангелия «Что есть истина?» – было написано после завершения девятиглавого варианта «Онегина» и фактически адресовано «верховному цензору»[424].
Мы не знаем всех деталей разговора Николая I с Пушкиным, возвращенным из ссылки в 1826 году. Известно лишь, что Пушкин честно признался, что будь он в столице в декабре – был бы среди друзей на Дворцовой площади. И что царь признал в поэте «умнейшего человека России». Мог ли Пушкин уже в первом разговоре призвать Николая к милосердию и получить от него знак надежды на «милость к падшим»? Не играла ли надежда на это важную роль в стремлении поэта к «примирению с действительностью»? В «Моей родословной», в стихе «Царю наперсник, а не раб» о прадеде-арапе, возможно, отразились чаемые отношения первого лица государства и первого национального поэта – правнуков Петра и Ганнибала.
Обманутые упования – не только на амнистию осужденных братьев, но на уважительное отношение царя к поэту – лишали утешения и вынуждали вновь перейти в двойную оппозицию:
• к нравственному холоду «православного Государя», не признающего над собой закона милосердия, и
• к душевному холоду подданных, молчаливо мирящихся с таким «порядком вещей».
В новых обстоятельствах по-прежнему оказывался актуальным ранний замысел романа, порожденный убеждением, что «охлаждение чувствительности» опасно и для государства, и для общества, и для личности. Пушкин остался верен примеру Андре Шенье, его готовности ценой своей жизни отстаивать убеждения в праве на Свободу всех и каждого – при коррумпированном ли правлении Людовика XVI, при якобинском ли терроре Французской Республики.
Но разве не было самопожертвование во имя своих идеалов высшим нравственным законом для Параскевы Греческой и для Татьяны Римской, на образы которых была ориентирована Героиня романа в стихах?
Мог ли Пушкин удовольствоваться благородной, остроумной и эффектной развязкой любовной фабулы, оставив Читателя только в сострадании Героям?
С большой долей вероятности представляется, что Пушкин до 1833 года не отдавал в печать четко построенный роман в девяти песнях с резко оборванной фабулой потому, что был озабочен очень сложной творчески, но нравственно очень важной для себя задачей: не только найти финал измененному историей сюжету – линии отношений Автора и Онегина, которые развивались на втором уровне романа в «лирических отступлениях», но и утвердить в восприятии Читателя (на третьем уровне повествования) те высшие этические принципы, которые Автор признал законом над собой еще в эпоху рождения замысла «Евгения Онегина».
Изъятие главы «Странствие», ее сокращение до «Отрывков из путешествия Онегина» и превращение их фактически в эпилог было поистине гениальной идеей, по остроумию и смелости превосходящей самые дерзкие построения модернистов ХХ века. Это позволило Пушкину решить смысловые и композиционные проблемы сюжета романа в целом[425].
Достроенный в 1830 году роман воспринимался как прерванный Автором на трагедийном многоточии, с незавершенными (согласно привычной точке зрения) судьбами Героев, и оставалось только гадать об их будущем.
«Отрывки из путешествия…», возникшие в издании 1833 года после Примечаний,