Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 15 из 112

изображение, подчас не менее эмоционально воздействовавшее на зрителя, чем кинокадры. В «Потёмкине», наряду с документальными фильмами Дзиги Вертова, игра титров столь же принципиально важна, как и игра вещей.

Присмотримся теперь ко второй половине фрагмента.

Братья!

По свидетельству многих зрителей разных стран и эпох, во время сеанса, в мертвой тишине перед залпом караула на юте броненосца, им хотелось крикнуть: «Остановитесь! Что вы делаете? Не казните невиновных!»

Все эти слова были бы правильны по сути, но как они бледны и невыразительны в сравнении с двумя возгласами-титрами, найденными для фильма: «БРАТЬЯ!» и «В кого стреляешь?!»[43].

Иногда критики, по памяти пересказывая фильм, пишут эти слова как один титр, как одну фразу: «Братья, в кого стреляешь?» (какая вялая запятая – так и чудится жалоба или упрашивание!). Бывают ошибки и посерьезнее. Однажды я встретился с такой версией: «Братцы! В кого стреляете?» К ней нужно отнестись серьезно, это свидетельство непонимания духа фильма.

Почему – БРАТЬЯ, а не братцы? Ведь «братишка», «братцы» – обычное обращение моряков друг к другу: их братство скреплено романтикой службы на море и опасностями стихии, единством боевой дисциплины и традициями взаимовыручки. Казалось бы, реалистичнее, чтобы Вакулинчук обратился к сотоварищам в свойской, уменьшительной форме слова. Но Эйзенштейн дает его в основной – предельно «расширительной» форме. Это как разница в выражениях «любить своих близких» и «возлюбить ближнего своего». Ведь не только в том дело, что братцы-караульные не должны стрелять в накрытых брезентом братцев-матросов своего же корабля. Люди будут стрелять в Людей. А все Люди – Братья!

Столетиями человечество вынашивает эту мысль, стремится к ее осуществлению в жизни, противопоставляет как идеал социальному насилию, рабству, расизму. Она звучит в декларациях и поэмах. Ее поют в Девятой симфонии Бетховена и в «Интернационале». Кто только не прибегал к бессмертной силе этого слова! Религия провозглашает людей братьями во Христе. Но ведь и монархия объявляла своих подданных детьми царя-батюшки, братьями и сестрами меж собой…

Мы, кажется, возвращаемся к крупным планам нашей кинофразы?

Как естественно и органично (хотя подспудно и незаметно) вызревает в них слово «БРАТЬЯ!». Оно высвобождается из-под фальсифицированных оболочек золотого Креста и железного Орла. Спасательный круг и знаменный галун на трубе проводят еще не родившееся слово через морской и военный обертон. Крестьянский земной поклон под брезентом возвращает его в сферу Человека. Слово как бы кристаллизуется, концентрируя в себе всю положительную энергию этих деталей в противовес отрицательной форме их проявления. И зверский приказ «Пли!» по контрасту вызывает к жизни человечное слово во всем его идеальном полнозвучии.

Мало того, что написанное почти на всем пространстве кадра восклицание «БРАТЬЯ!» стоит отдельно от вопроса-восклицания «В кого стреляешь?!». Не менее важна грамматическая «неправильность» во втором титре – форма второго лица единственного числа: «стреляешь», а не «стреляете». Вакулинчук обращается одновременно ко всем и к каждому – к Тебе, а не к вам и не к ним.

Стреляют все вместе – убивает каждый в отдельности. Так в ситуации вместе со словом (в его единственно возможной грамматической форме) опровергнут старый печальный афоризм «Живем сообща, каждый умирает в одиночку».

Братцы под брезентом погибают вместе, потому что жили в одиночку (это ведь те самые, неуверенно заметавшиеся, которые не сразу решились ринуться из покорного строя к орудийной башне).

Смысл вопроса тоже двояк. Он отрицает убийство людей как таковое. Но в то же время скрытно содержит призыв к расправе с теми, кто затеял это убийство. Слова «В кого стреляешь?!», с одной стороны, поддерживают восклицание «Братья», с другой – становятся сигналом к восстанию. Второе восклицание приносит не мир, но меч (мы вернемся к этому в этюде «Взревевший лев»).

Почему два титра, а не один? Потому что каждому из них предстоит, преображаясь, воскресать на протяжении всего фильма.

Несколько эпизодов спустя, на митинге у тела погибшего Вакулинчука, слово «братья» повторится в страстной речи одесситки: «Матери и братья, пусть не будет различия и вражды между нами!»

На Одесской лестнице, когда толпа в ужасе катится вниз под пулями царских карателей, мать с убитым сыном на руках поднимается вверх со словами: «Слышите! Не стреляйте!», «Моему мальчику очень плохо».

В устах Матери с Убитым Ребенком нет обращения «Братья!». Убийцы уже не братья, они – Механизм Уничтожения, часть огромного Механизма Режима. Механизма, который должен быть сломан!

Почему «Слышите!»? Отчего – «Не стреляйте!»? Когда они, каратели, могли слышать это слово в отрицательной форме? Им приказали стрелять – они стреляют.

Это мы, зрители, прежде слышали отрицание убийства – в ситуации показательной казни матросов под брезентом, из уст Вакулинчука, в обращении к караулу. И до фильма – слышали.

А разве те, кто стали карателями, раньше не слышали? Разве не звучит оно тысячелетиями?

В финале фильма, где «Потёмкин» готов один принять бой с царской эскадрой, в напряженнейшей паузе перед залпом орудий опять возникают титры: сначала «Выстрел?», потом «Или…» и наконец, когда становится ясно, что не будет взаимного братоубийства, вновь на всем пространстве экрана – возглас прервавшего казнь Вакулинчука:

«БРАТЬЯ!».

«Надо поднять голову…»

Эйзенштейн врезал «мертвую тишину» между двумя кадрами Вакулинчука: опускающего и поднимающего голову. Безусловно, профессиональный актер Александр Антонов выполнил режиссерское задание на психологически точную игру. Но сняты были эти моменты не дублями, а вариантами кадра: режиссер попросил оператора Эдуарда Тиссэ взять крупнее – перейти от погрудного плана на крупный план лица. Благодаря этому при монтаже стало возможным подхватить движение головы актера, сохранив и даже усилив его после кадров «внутреннего монолога» персонажа…

То, насколько продумано это решение, насколько в нем отображается авторская «установка», доказывает убеждение Эйзенштейна, высказанное в статье, которую напечатала газета Berliner Tageblatt 7 июня 1926 года, в разгар ошеломляющего успеха «Потёмкина» в Германии:

«Меня упрекнули в том, что „Броненосец“… слишком патетичен. Но разве мы не люди, разве нет у нас темперамента, разве нет у нас страстей, разве нет у нас задач и целей? Успех в Берлине, в послевоенной Европе, на заре все еще зыбкого и неуверенного статус-кво, должен был стать призывом к жизни на земле, достойной человека; разве не оправдан этот пафос? Надо поднять голову и учиться чувствовать себя людьми, надо быть человеком, стать человеком – не большего и не меньшего требует тенденция этого фильма».

P. S.

Закономерен вопрос: неужели все эти смыслы, до которых надо докапываться, по многу раз возвращаясь к остановленным на бумаге кадрам, могут быть восприняты зрителем в стремительном течении сеанса?

Разумеется, нет. Даже самый искушенный специалист после первого просмотра фильма выносит из зала лишь общее, суммарное впечатление. Вспоминая картину (если она его взволновала), мысленно прокручивая ее кадры и сцены (часто не в той последовательности, как на экране), в беседе с друзьями, во «внутреннем монологе» зритель начинает постигать смыслы увиденного и пережитого. Возникают вопросы – к фильму, к себе, к людям.

Не потому ли мы ловим себя на желании пересмотреть быстротечный фильм, что значение многих его деталей можно понять, лишь зная целое, а целое – лишь понимая детали? Если фильм выдерживает повторный просмотр – его можно смотреть и в третий раз. Среди этого рода фильмов есть уже и такие, которые можно пересматривать и заново открывать для себя всю жизнь.

Матери и братья

Видишь ли одинаковую честь для всех? Так как естество наше равноценно, хотя образом мыслей мы и различаемся, то он и возвращает естеству древнюю его красоту. Когда был создан Адам, не было ни одного иноплеменника, ни скифа, ни варвара, ни эллина, ни раба, ни свободного, ни мужского пола, ни женского, потому что он произвел двух из единого. Не природа родила рабство, но произвела свободная воля. Бывает рабство вынужденное, происходящее от несчастий голода или пленения. Есть и иной вид рабства – по собственному нашему побуждению, когда мы, вступая в брак с прислужницами, продаем свою свободу и идем под ярмо рабства. Но первое рабство произошло в силу дурного образа мыслей.

Иоанн Златоуст. Беседа о том, что один Законодатель Ветхого и Нового Заветов. IV в.

Сострадание есть единственная и действительная основа всякой свободной справедливости и всякого истинного человеколюбия, и лишь поскольку деяние истекает из него – оно имеет нравственную ценность.

А. Шопенгауэр. Обоснование этики. 1841


Кадры эпизодов «Траур по Вакулинчуку» и «Митинг на молу» из третьего акта «Мертвый взывает»


Нине Дымшиц и Михаилу Ямпольскому

В третьем акте «Броненосца» мне давно казался не совсем понятным, даже загадочным, один титр. Он появляется на экране в момент, когда на Новом молу Одесского порта траур по погибшему Вакулинчуку перерастает в протест против царящих в стране бесправия и деспотизма.

В титре – воззвание темпераментной брюнетки к собравшимся одесситам:

«Матери и братья, пусть не будет вражды и различия между нами!».

Здесь в новом контексте – и вряд ли случайно – появляется слово «братья», которым Вакулинчук спас жизнь матросов, обреченных на показательную казнь.

Но почему Эйзенштейн выбрал для титра именно такое обращение – «матери и братья», а не более привычное «братья и сестры»?