Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 68 из 112

[318].

Эпитет мятежный поэтому вполне ясен в применении к вечевому колоколу – символу «республики», созывавшему вольных граждан на площади города для их волеизъявления и к сопротивлению внутренней или внешней деспотии.

Средь них (площадей) недоставало именно утихшего звона, а вовсе не колокола: тут Набоков не вчитался в текст Пушкина.

Не вполне ясно, какую неравноценность увидел комментатор в названных Пушкиным «великанах». К этому его недоумению мы еще вернемся.

И, откровенно говоря, мне не кажется остроумным сравнение поникнувших церквей со снеговиками, подтаявшими от народного кипения: Набоков просто не вдумался в авторское сопряжение двух иносказаний (о них речь тоже впереди).

Юрия Михайловича Лотмана также огорчали в бывшей восьмой главе «лаконичность пушкинского описания и полное отсутствие пейзажных зарисовок или сюжетных подробностей. Географические названия „мелькают мельком“. Путешествие из Петербурга в Москву умещается в две строфы. Одна из них посвящена Новгороду Великому»[319].

В отличие от Набокова, заинтересованного преимущественно литературным фоном романа в стихах, Лотман поясняет упоминаемые исторические реалии, их восприятие современниками Пушкина и самим поэтом. Привожу полностью его довольно обширный комментарий к 6-й строфе «Странствия»:

«„Новгородская строфа“ является ключевой для всего „Путешествия“: в ней и задано противопоставление героического прошлого и ничтожного настоящего.

Завоеватель скандинав – легендарный варяжский князь Рюрик, один из трех братьев варягов, прибывших на Русь (879 г.). Назвав Рюрика завоевателем, П[ушкин] присоединился к мнению о насильственном „призвании варягов“. Вопрос этот имел длительную историю. Карамзин решительно высказался в пользу добровольности призвания варягов: новгородцы „лобызали ноги“ Рюрика, „который примирил внутренние раздоры. проклинали гибельную вольность и благословляли спасительную власть единого“ (Карамзин, 1, 683); „Скандинавия… дала нашему отечеству первых Государей, добровольно принятых Славянскими и Чудскими племенами, обитавшими на берегах Ильмена, Бела-озера и реки Великой“ (Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России. СПб., 1914, с. 1–2). В противоположность ему декабристы утверждали насильственный характер этого акта: „Сказку о добровольном подданстве многие поддерживают и в наше время для выгод правительства…“ (Лунин М. С. Соч. и письма. Пг., 1923, с. 78–79). Вопрос этот привлекал широкое внимание декабристов. Он вызывал в памяти образ Вадима, имевший обширную литературную традицию от Княжнина до Рылеева. П[ушкин] в Кишинёве работал над поэмой „Вадим“, посвященной восстанию новгородцев против Рюрика, а публикация отрывков из этой поэмы в альманахе „Памятник отечественных муз на 1827 г.“ (СПб., 1827) явилась, возможно, замаскированным откликом на 14 декабря (VI, 477).

Законодатель Ярослав – Ярослав I Владимирович (978-1054). Политическая биография его была тесно связана с Новгородом, куда его „посадил“ его отец Владимир. Ярослав отказался посылать в Киев дань и, хотя имел с новгородцами кровавые столкновения, в дальнейшем с их помощью победил брата Святополка и в благодарность вернул Новгороду его прежние вольности. „Законодателем“ он назван, т. к. ему приписывалось создание „Русской Правды“.

С четою грозных Иоанов – Иоанн III Васильевич (1440–1505), великий князь Всея Руси, в 1471 г. в битве на Шелони разбил новгородцев и заставил Новгород подписать мир, который положил начало ликвидации независимости Новгорода; Иоанн IV Васильевич („Грозный“) – (1530–1584) царь Всея Руси, в 1570 г. учинил страшный погром Новгорода, перебив значительную часть жителей»[320].

Прежде чем обсудить указанные исторические и литературные реалии, обратим внимание на основную исходную установку Лотмана: он полагает общим замыслом главы некое «противопоставление героического прошлого и ничтожного настоящего». Та же мысль повторена в трактовке следующей строфы: «„Московская строфа“ первоначально также резко противопоставляла настоящее прошедшему».

Такую трактовку можно было бы объяснить, если бы разочарование Онегина нынешней Россией шло на фоне увиденных им следов былой Святой Руси или он вспоминал бы имена легендарных героев и самоотверженных благодетелей народа – тех, например, кого воспевал Рылеев.

Но в том-то и дело, что Онегин с самого начала странствия не видит следов героев ни в настоящем, ни в прошлом, хотя наверняка слышал о них и, скорее всего, должен был читать рылеевские «Думы». Во всей главе вообще отсутствует «героическое прошлое» Руси.

Лотман ссылается далее на первоначальный вариант «московской строфы», но там упоминались трагические, а не героические события – убийство царевича Димитрия и царствование Бориса Годунова, перешедшее в Смутное время. Во втором же, осовремененном варианте сквозь «спесивую суету» древней столицы просвечивают иронически поданные пережитки боярского уклада и загадочные толки Молвы о Герое; в «Нижегородской строфе» лишь упомянута «отчизна Минина» – там ныне нет и тени бескорыстия Гражданина, изгнавшего с князем Пожарским Самозванца из Кремля, строфу заполняет «меркантильный дух» Макарьевской ярмарки; в «Волжской строфе» прошлое является в совсем уж страшном виде – бурлаки «Унывным голосом поют / Про тот разбойничий приют, / Про те разъезды удалые, / Как Ст‹енька› Ра‹зин› в старину / Кровавил Волжскую волну»…

Однако Лотман объяснил важный мотив в «новгородской строфе»: Пушкин назвал Рюрика даже не по имени, а «Завоеватель Скандинав»[321] (кстати, слово в перебеленном автографе написано с заглавной С, как и в черновом варианте «дерзкий (?) Скандинав», благодаря чему выглядит как имя собственное). Юрий Михайлович подчеркнул, что Пушкин, подобно будущим декабристам, назвал тут Рюрика узурпатором власти и как будто отошел от оценки Карамзина, который представлял это событие IX века как результат народного выбора, «спасительный от хаоса» народовластия. Тем более странным выглядит его исходный тезис о контрасте «героического прошлого» и ничтожной современности.

Наиболее развернуто смысл исторических и литературных реминисценций в «новгородской строфе» объяснял Николай Леонтьевич Бродский в книге 1932 года «Комментарий к Евгению Онегину». Привожу также без купюр его пояснения мотивов всей строфы.

«Тема Новгорода Великого с вечевым „мятежным“ колоколом занимала Пушкина еще в южной ссылке (Кишинёвский период). Образ защитника новгородской вольности Вадима и его противника, „завоевателя Скандинава“ Рюрика, центральные образы в задуманной драме „Вадим“ (отрывки из нее и поэмы относятся к 1822 году), вновь замелькали перед автором романа: в черновой рукописи названы Рюрик-скандинав и Вадим.

Мысли о республиканском строе древнего Новгорода волновали декабристские круги. Арестованный 6 февраля 1822 г. В. Ф. Раевский, с которым Пушкин вел в Кишинёве оживленные беседы на исторические темы, прислал из Тираспольской крепости стихотворение „Певец в темнице“, где встречались упоминания о Новгороде, Пскове, Вадиме, дышавших „жизнью свободной“ и погибших под ударами московского самовластья:

Погибли Новгород и Псков…

Но там бессмертных имена

Златыми буквами сияли…

Борецкая, Вадим – вы пали:

С тех пор исчез, как тень, народ

На площади он не сбирался (и т. д.).

По воспоминанию Липранди, это стихотворение Раевского произвело сильное впечатление на Пушкина, который был особенно поражен след[ующими] строками:

Как истукан, немой народ

Под игом дремлет в тайном страхе:

Над ним бичей кровавый род

И мысль, и взор казнит во прахе.

Образ Вадима, легендарного новгородского республиканца, стоял перед Кюхельбекером, Рылеевым (дума „Вадим“ 1823–1824 гг.). Новгород, как очаг древнерусской вольницы, рассматривался декабристами как прообраз близких им общественных идеалов. Когда Н. Бестужев сказал однажды Рылееву, что „Кронштадт есть наш Леон“ (остров, с которого в январе 1820 года испанский революционер Квирога с двумя батальонами начал восстание), то Батеньков отвечал, что „напротив того, наш остров Леон должен быть на Волхове, либо на Ильмене“[322]. С. Волконский 18 окт. 1824 г. писал Пушкину, находившемуся в ссылке в с. Михайловском (Псковской губ.): „соседство и воспоминания о Великом Новгороде, о вечевом колоколе и об осаде Пскова будут для вас предметом пиитических занятий – а соотечественникам вашим труд ваш – памятником славы предков и современника“.

Поэтическим отголоском интереса к этой теме социально близких Пушкину кругов является данная строфа „Путешествия Онегина“[323]. Поэт приписал Онегину свои собственные раздумья об историческом прошлом. Представление о гибели „мятежной“ вольности Новгорода в результате политики московских князей Иоанна III и Иоанна IV („чета грозных Иоаннов“) подкрашивалось у Пушкина книгой Радищева „Путешествие из Петербурга в Москву“, где он мог встретить след[ующее] рассуждение: „Сей государь (царь Иван Васильевич) столько успел в своем предприятии, что в новгородцах не осталося ни малейшей искры духа свободы, за которую они с толиким сражалися жаром. С вещевым (т. н. вечевым. – Н. Б.) колоколом рушилось в них даже и зыбление, так сказать, – вольности, нередко по усмирении бури остающееся. И, действительно, не видно, чтобы после того новогородцы делали какое покушение на возвращение своей свободы. Вот почему Новгород принадлежал царю Ивану Васильевичу. Вот для чего он раззорил и дымящиеся его остатки себе присвоил“