Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 72 из 112

[341].

Владимир Владимирович Набоков прежде всего предложил англоязычному читателю не путать Московский клуб с Санкт-Петербургским («несравнимо более модным» – «incomparable more fashionable»). Он постулировал, что «народные заседания» синонимичны «парламентским», перечислил типы и способы приготовления каш – «любимых блюд русской кухни» («favorite features of a Russian's fare») – и, наконец, по поводу стиха 12 вспомнил оскорбительные для Пушкина сплетни в Одессе и Твери о его «шпионстве» – работе «на службу государственной безопасности»[342].

Юрий Михайлович Лотман отметил «поверхностный характер скороспелого патриотизма Онегина» и привел черновик письма поэта к Петру Андреевичу Вяземскому от 1 сентября 1828 года, где Пушкин рассказывает о сплетне про «шпионство», пущенной Александром Петровичем Полторацким. Но он не ограничился «автобиографическим фоном» строфы. Определив замысел всей главы «Странствие» как «сопоставление героического прошлого России и ее жалкого настоящего», Лотман выделил «новгородскую строфу» как ключевую, а про эту добавил:

«„Московская строфа“ первоначально также резко противопоставляла настоящее прошедшему. На фоне исторических воспоминаний резко выступали „о кашах пренья“ в Английском клубе»[343].

Так в состав комментируемых мотивов строфы, наряду с «Английским клобом» и «шпионом», вошли «о кашах пренья» – в качестве самоочевидного образа пустых дискуссий «ничтожного настоящего».

Первый вариант «московской строфы»

Вот черновой вариант стихов с «историческими воспоминаниями», который Лотман назвал «первоначальным»:

(6) В палатах Англий[ского] клоба

(7) О каше пренья слышит он —

(8) Глубоко в думу (?) погружен

(9) Он видит башню Гудунова,

(10) Дворцы и площади Кремля —

(11) И храм где царск[ая] семья

(12) Почила близ мощей святого[344]

Кроме радикального отличия стихов 9-12 и любопытных вариаций в предшествующих строках, отметим иную, нежели в беловике, трактовку Онегина. «О каше пренья» тут – лишь то, что Евгений слышит в клубе. Его дума, судя по порядку стихов в строках 7–8, обращена к зримым следам прошлого, и определение «глубоко» лишено тут обертона авторской иронии, которая как будто относится к размышлениям Героя.

Понятно, какие «исторические воспоминания» могли возникнуть перед мысленным взором Онегина в Первопрестольной.

Пушкин выделил в панораме Кремля колокольню Иван Великий, достроенную при царе Борисе, и гробницу убиенного царевича Димитрия, мощи которого перенесли из Углича в Архангельский собор при царе Василии Шуйском. Это памятники вполне определенной эпохи – конца династии Рюриковичей и кануна Смуты. Темы цареубийства, самозванства, узурпации власти волновали умы многих современников Евгения Онегина – в частности, Карамзина (завершавшего ею «Историю государства Российского»), самого Пушкина (автора трагедии «Борис Годунов») и Рылеева (в думе о царе Борисе которого как раз упоминаются «кровь царевича святая» и «отрок святой»).

Возникающий благодаря этим акцентам исторический фон строфы – безусловно, трагедийный, чтобы не сказать – кровавый. Но разве не таков он на протяжении всего странствия Онегина? В предшествующей строфе – «новгородской» – зловещие «тени Великанов» воскрешают историю четырехкратного подавления «вольного города». В последующих «волжских строфах» – песни бурлаков напоминают об «удалой» казацкой вольнице «гостей незваных», астраханские же «воспоминанья прошлых дней» связаны с жестокими казнями – не только разинскими, но и петровскими.

Первоначальный вариант «московской строфы» естественно входит в онегинский итинерарий – не только географический, но и исторический: ведь в поисках Святой Руси Евгений странствует равно в пространстве и во времени. Меняющийся фон трагического прошлого, как и передний план суетной современности, все больше охлаждают пыл новоявленного Патриота…

И вдруг Пушкин, продумав в «московской строфе» и почти оформив в стихах нужную историческую последовательность (после «четы грозных Иоанов» в Новгороде естественно возникали Годунов, Самозванец, Смутное время), зачем-то сам разрушает ее. Еще в черновой рукописи во второй половине «московской строфы» намечается замена мотивов: следы трагического прошлого уступают место сплошь современной картине.

Когда же в новом варианте строфы Пушкин переносит бывший восьмой стих (последнюю строку второго катрена) внутрь этого четверостишия – ирония автора становится как будто тотальной: Онегин «безмолвно» погружается и в свою думу, и в клубные пренья о кашах.

В чем смысл такого перестроения?

Попробуем найти ответ в анализе автографов строфы.

Второй катрен в процессе сочинения

Посмотрим, как складывалось второе четверостишие строфы. Пушкин намечает начала двух стихов:

(5) Он слышит

(6) Парламент[345]

Зачеркивает их – появляется перифрастическая строка:

Он пренья Англий[ского] клуба. Следующий вариант развивает тему «парламента в Москве»:

(6) В палатах Англий[ского] клуба

(7) пренья слышит он —

молча погружен

(9) Он видит Кремль —

Тут обозначены необходимые поэту контрасты: пренья – молча, слышит – видит, Клуб – Кремль. Но нет еще пятого стиха, не заполнены седьмая и восьмая строки.

Вначале заполняется восьмой стих:

В раздумье.

Затем Пушкин пробует предельно сблизить две противоположности – столкнуть их в одном седьмом стихе:

Безмолвно пренья слышит он.

Безмолвно отменяет в восьмом молча, а В раздумье заменяется на думу – появляется стих:

Безмолвно в думу погружен.

Однако правка седьмой строки продолжается. Вместо Безмолвно Пушкин вписывает Чатамов. Он будто опасается, что слов В палатах, Английского и пренья недостаточно для «парламентских» ассоциаций, и подкрепляет их упоминанием знаменитого политического деятеля Уильяма Питта, графа Чэттемского.

Новый вариант – За вистом пренья – снижает политический подтекст стиха и придает иронической – картежный – штрих картине московских «занятий». Но и ему не суждено закрепиться – Пушкин находит удовлетворяющее его сочетание слов:

О каше пренья слышит он.

Комический эффект создается не только ничтожностью предмета препирательств. Ухо улавливает тут игру слов, и мы почти бессознательно воспринимаем каламбур, рождаемый соседством «каши» и «прений», – ср. приводимые в словаре Даля народные выражения о пище: «Кипит, преет, к обеду спеет»; «Каша допрела, хорошо упрела – дошла, поспела, уварилась…»[346]

Правда, в пушкинские времена орфография четко различала «преть» через «е» (опровергать, оспаривать) и «прьть» через «ять» (сильно потеть, гнить, преть от сырости, от тепла). Не возник ли каламбур вследствие нового правописания, превратившего бывшие омофоны в омонимы?

Судя по рукописи, поэт сознательно и целенаправленно обыгрывал созвучие прений и пргънья, более того – выстраивал целую систему многосмысленно звучащих слов и словосочетаний.

В связи с «кашей» (скорее всего, после ее появления в стихе 7, а может быть, и непосредственно перед этим) на горизонтали пятого, пока отсутствующего стиха появляется слово проба. Это находка для всей строфы. Пушкин зачеркивает Клуба и надписывает Клоба.

Макароническое смешение английского с французско-старомосковским, конечно, создает комическую рифму, высмеивающую «парламент на Тверской». Но это еще и сигнал о произведении, которое мерцает на «литературном фоне» строфы, – прямая отсылка к комедии «Горе от ума» Грибоедова:

Ну что ваш батюшка? Все Английского клоба

Старинный, верный член до гроба?

Попутно заметим, что эти стихи – непосредственное продолжение диалога Чацкого с Софьей (акт 1, явление 7), откуда Пушкин заимствовал стихи для эпиграфа предыдущей, седьмой главы (имевшей в девятиглавом плане романа название «Москва»):

Гоненье на Москву! Что значит видеть свет!

Где ж лучше? Где нас нет.

В «московской строфе» слово «проба» в соотношении с «клобом» таит в себе сразу три смысла. В значении репетиции, приуготовления оно намекает на московское фрондерство, на претензии соучаствовать в управлении государством. И Пушкин вписывает полустих:

заседаний пробу

Винительный падеж предполагает, видимо, что восстанавливается первоначальное «Он слышит». Затем возвращается именительный падеж, а с ним – мотив отношения к преньям (вспомним, что из-за каши выпало безмолвно):

Терпенью проба!

Тут проба воспринимается как испытание. Пушкин вписывает эпитет сладостная – сталкивает его по смыслу с терпеньем и подчеркивает в пробе гастрономический смысл отведывания, что комично оттеняет смысл испытания (впрочем, и приуготовления). Мобилизация двух значений пробы делает весь стих двусмысленным. Благодаря слову сладостная второе четверостишие также подхватывает тему первого катрена, который на данной стадии звучит так: