Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 73 из 112

(1) Москва Онегина встречает

(2) Своей роскошной суетой —

(3) Старинной кухней угощает

(4) Стерляжьей подчует ухой.

Выстраивается четкая, с историческими поворотами, гастрономическая линия: старинная кухня – стерляжья уха – сладостная проба – о каше пренья.

Пушкин уже на этом этапе пробовал заменить третий стих на «Своими девами прельщает», но вернул пунктиром первоначальную версию: видно, старинная кухня должна была привнести позитивный обертон в уху и кашу.

Протягивая линию к каше, поэт не забывал и о преньях – о скрытом тут каламбуре. В черновике среди отвергнутых вариантов пятого стиха («Терпенью сладостная проба!» тоже было зачеркнуто) есть и такой:

Горячих заседаний проба.

Дальнодействие нового эпитета на омофон пренья несомненно.

Едва ли не каждое слово второго четверостишия использовано каламбурно. Палаты рядом с Англий ского неминуемо воспринимаются как «парламенты, выборные собрания, законодательные соборы в других землях» (Даль), и пренья (дискуссии) в следующем стихе поддерживают этот смысл. Но на фоне старинной Москвы сочетание «в палатах… клоба» неизбежно понимаются как «в великолепных и просторных покоях», «парадных комнатах» («красны боярские палаты»!). Оба значения слова Пушкин обыгрывал и в своем «Рославлеве»: «Гостиные превратились в палаты прений».

«Боярский слой» пронизывает все три четверостишия строфы в ее раннем варианте. Намеченный старинной кухней в первом катрене, поддержанный палатами во втором, он развивается историческим материалом третьего катрена (с Годуновым, Дмитрием и Самозванцем). В финальном двустишии строфы Автор возвращает Героя из мысленного странствия по «смутному» прошлому в современность и как будто мирно завершает тему:

(13) Он ходит меж ноч[ных?] огн[ей?]

(14) В садах московски богачей.

Однако среди набросков к этим стихам есть черт[оги?] (на полях рукописи) и вольных (?) богачей.

При перебелке строфы, когда «исторический» вариант уже сменился сплошь современным материалом, Пушкин вдруг останавливается на девятой строке и намечает новое развитие прений в палатах:

Он слышит на больших обедах

Рассказы отставных бояр.

Рядом записан еще более острый стих: «И ропот отставных бояр». Прямое указание на «боярство» постигает в беловике та же судьба, что и упоминание «парламента» в черновике: важный для Пушкина мотив не устраняется, а преображается, насыщая другие слова и стихи дополнительными значениями и семантическими обертонами.

Московскую «суету», встречающую Онегина, поначалу сопровождал эпитет роскошной, подготавливая упоминание о богатых обедах и дворцах.

Затем суета становится восточной: антитеза Английскому клубу.

Но останавливается поэт на парадоксальном определении: спесивой суетой! Ему, конечно, необходим эффект комичного конфликта двух несовместимых состояний – спеси и суеты. Но к нему добавляется и смысл самой «боярской спеси», устойчиво связанной в представлениях читателя с допетровской Москвой.

Вспомним теперь, что в «Родословной моего героя» обращенный к читателю стих «Вас спесь дворянская не гложет» находится в строфе, которая начинается строками:

Когда от думы величавой

Приял Романов свой венец.

Можно предположить, что и в «московской строфе» на слове дума лежит отсвет той же «боярской темы». Это слово, мы помним, появилось как синоним раздумья Героя о смутном прошлом. В окончательном варианте, после перемены материала и после перемонтажа строк 7–8, дума связалась с палатой и преньями. И весь стих «Безмолвно в думу погружен» обрел двойное ироническое чтение. Ибо если «Английский клоб» есть пародийная проба парламента, то в палате пренья суть отголосок пресловутых «думских препирательств».

Не забудем, что в онегинскую эпоху слово дума зазвучало не только ретроспективно: «Русская Правда» Пестеля предлагала заменить кабинет министров на «правительствующую Думу»…

Наконец, примем во внимание, что Пушкин, несомненно, обыгрывает еще одно значение думы: рылеевское. Мы уже отмечали, что в ранний вариант строфы прямо включались реминисценции сюжета и лексики думы Рылеева «Борис Годунов». В окончательной версии «московской» строфы проступил характерный для всего цикла «Дум» Рылеева лейтмотив – «глубокое погружение в думу» героя.

Рукопись романа хранит и непосредственное свидетельство того, что рылеевские «Думы» входят в его литературный фон. На обороте листа, где впервые записан новый, «современный» вариант стихов 9-14 «московской строфы», Пушкин нарисовал характерный профиль (но с бакенбардами!) казненного поэта-декабриста.

Изменение замысла и текста строфы

Установлено, что Пушкин вернулся к московскому этапу странствий Онегина после сочинения еще пяти строф бывшей восьмой главы. Между сочинением северокавказской панорамы «общества на водах» и записью «внутреннего монолога» тоскующего Онегина поэту представилась сплошь современная картина пребывания Героя в Москве – без его исторических воспоминаний. Предварительный результат экспромта выглядел так:

(9) Замечен он – об нем толкует

(10) Велеречивая Молва

(11) Им занимается Москва

(12) Его [Масоном] именует

(13) Сплетает про него стихи

(14) И производит в жен[ихи].

Тут радикально изменены и материал строфы, и авторский подход к повествованию: Онегин стал из субъекта наблюдения («Он слышит…», «Он видит…») объектом «толков» и «занятий» Москвы. Подхватывается мотив, заданный в начале главы «Странствие» четвертой строфой: «Предметом став суждений шумных…» Там различные именования Онегина исходят от «людей благоразумных» – до читателя доносится эхо эпизодов из жизни Героя, оставленных за рамками романа.

В то же время это отголоски интерпретаций героя, которые появились в журналах и салонах после выхода в свет семи напечатанных глав. Так в нынешней восьмой главе на «литературном фоне» сюжета возникает сам роман «Евгений Онегин» и современная ему критика.

В «московской строфе» подобное «чужое восприятие» олицетворено Молвой, которая срифмована с Москвой как неотъемлемая часть ее уклада. Возможно, тут вновь появляется аллюзия на комедию Грибоедова: ведь именно Молва – по-латыни Fama – легла, скорее всего, в основу фамилии московского барина Фамусова[347].

Эпитет Молвы – велеречивая – был уже в пушкинское время чуть архаичным синонимом «шумной, громкой, многословной» (Даль). В окончательном тексте Пушкин сделает Молву разноречивой. Благодаря этому толки Москвы начинают восприниматься как прямое продолжение прений в клубе – как своего рода «нижняя палата парламента». Видимо, вслед за этой правкой бывшее «В палатах Английского клоба» переведено в единственное число: «В палате…» Дополнительный комический эффект возникает оттого, что предмет споров в «верхней палате» (каша) – в «нижней» замещается самим Онегиным.

Три последних стиха строфы как раз и представляют читателю три разноречивых суждения Москвы о Евгении.

При беглом чтении – на фоне «бытовом» – нас привычно смешит сопряжение шпиона, героя стихов и жениха.

Но Пушкин и тут не ограничился однозначностью.

При обработке «экспромта» он оставил без правки только стих 14. В строке 13 глагол сплетает поэт заменил на слогает, жертвуя и обертоном «сплетни», и колкостью в адрес присяжных московских стихоплетов. Еще более позитивное звучание стиха достигается, когда зачеркивается про него (самый ранний вариант – на него: как при доносе!) ради важного для автора и для героя слова в честь его.

Со словом честь резко контрастирует двенадцатый стих в его окончательной редакции: Его шпионом именует. Такое именование, однако, заслуживает того, чтобы на нем особо задержаться.

В черновике Пушкин последовательно примерил к стиху и вычеркнул: а) повесой; б) шпионом; в) масоном. В самый поздний текст строфы попал шпион.

Не исключено, что слово, втиснутое между многократно правленными строками, начато им и в раннем, и в позднем автографе прописной буквой: Шпионом.

Если это действительно так, то появляется серьезное основание пересмотреть комментарий к этому стиху и ко всей строфе.

Принято считать, что Пушкин передал Онегину пущенную «друзьями» поэта клевету о нем как о «шпионе для правительства». Комментаторы не объясняют смысла переадресации этой клеветы Онегину. Можно предположить, что целью было показать абсурдность этой сплетни. Но и в этом случае не исключено, что Пушкин использовал двойное понимание смысла стиха.

Весьма вероятно, что Молва присуждает Онегину ставшее едва ли не нарицательным прозвище популярного в те годы литературного героя.

Роман Фенимора Купера «Шпион», изданный в 1821 году и немедленно завоевавший мировую славу, уже в 1825-м вышел на русском языке – с громким резонансом в прессе и всеобщим успехом у публики (в том числе среди будущих декабристов)[348]. Пушкин вряд ли прошел мимо произведения романиста, именованного «американским соперником Вальтера Скотта». В 1829 году, когда создавалось «Странствие», он хорошо знал вышедшие после «Шпиона» творения Купера и даже будто пародировал его описания (о чем публично заявил на страницах «Литературной газеты» – в отрывке «Военная Грузинская дорога»).