Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 74 из 112

Намек на «Шпиона» в «Онегине» может быть тоже отчасти пародийным – настолько, насколько пародиен проснувшийся в Евгении Патриот. Ибо герой куперовского романа Гарви Бёрч (смело действовавший в тылу англичан до победы бывшей колонии над Британской империей) стал символом искреннего и самоотверженного патриотизма. Его бескорыстие, прикрытое маской эгоизма, Купер противопоставил меркантильности, поработившей североамериканскую республику после завоевания ею независимости.

В любом случае имеет смысл подумать, не проходит ли смысл и моральная тенденция романа Фенимора Купера контрапунктом к важной тематической линии в странствии Онегина.

Если у Гарви Бёрча холодная расчетливость – лишь прикрытие горячей преданности делу освобождения страны, то Евгений, не найдя в реальности Святую Русь, окончательно «хладеет душой». Через намек на героя Купера поэт мог ввести в роман тему противостояния «идеального» патриотизма Онегина и деятельного патриотизма Бёрча.

Но и тут не все однозначно. Онегин не только противоположен Бёрчу. И его разочаровывает, наряду с далеко не идиллическим прошлым, еще и меркантильный дух «века-торгаша», сопровождающий Героя на протяжении всего странствия – начиная с валдайских «привязчивых крестьянок», через апофеоз торжища на Макарьевской ярмарке, до жалкой и тщетной корысти, прорвавшейся на штыках к «волшебным ручьям» Кавказа…

Пушкин явно намечал эту тему в «московской строфе» еще на стадии первых набросков. Рядом с зачеркнутыми словами-мотивами Гулянья и виды не вымараны слова-топонимы: Ряды, Кузнецкий мост, Тв[ерской] бульвар – символы бойкой предприимчивости, моды и праздного потребительства.

Вполне вероятно, что поэт хотел вести две противоположные темы одновременно: Молва героизирует Евгения как фрондера (в черновиках – Масона), а в нем самом нарастает раздражение консерватизмом «боярской» Москвы и современным духом наживы.

Косвенным подтверждением этой тенденции можно счесть правку следующей, «нижегородской» строфы. Вплоть до первого слоя беловика она открывалась стихами:

Тоска, тоска! Он дале хочет

Он скачет в Нижний.

Лишь после того, как окончательно сформировалась «московская строфа», Пушкин зачеркнул в беловике два полустиха и записал:

Тоска, тоска! Он в Нижний хочет

В отчизну Минина —

Стремление Онегина почтить купца, ставшего российским символом бескорыстного патриотизма, кажется, подтверждает, что у всеведущей московской Молвы действительно были серьезные основания именовать заезжего петербургского Патриота – Шпионом, предполагая в нем Честь!

Столь же амбивалентен смысл производства Онегина в Женихи. Тут – несомненный отыгрыш стиха Своими девами прельщает и славы Москвы как ярманки невест (так Первопрестольная поименована в седьмой главе). Но вовсе не исключено, что Пушкин включил в строфу реминисценцию своей баллады «Жених» (1825). Герой этой баллады, основанной на народных поверьях, обрядах и прозвищах, – Разбойник. Комментаторы дружно отмечают сходство ее образности со сном Татьяны в пятой главе. В бывшей восьмой главе фольклорная история, слышанная поэтом в Псковской губернии, могла зазвучать в разноголосице московской Молвы.

Полисемия в этих стихах поражает тем, что разноречивые на «бытовом фоне» мнения обнаруживают в сюжетном контексте последовательность и единство – благодаря фонам «литературному» и «историческому».

Те же именования Героя возвращают нас к «преньям о каше».

Не каша, а каши

Судя по автографу, беловик начал превращаться во вторичный черновик с того момента, когда Пушкин перевел «кашу» во множественное число. Стало: О кашах пренья. Сколь бы незначительной ни казалась эта правка – как раз она позволяет связать все смысловые пласты строфы.

В 1829 году поэт предпринял, вопреки запрету властей, странствие на Кавказ. В его «Путевых записках», из которых позже выросло «Путешествие в Арзрум», обращает на себя внимание следующий пассаж:

«Кочующие кибитки полудиких племен начинают появляться, оживляя необозримую однообразность степи. Разные народы разные каши варят. Калмыки располагаются около станционных хат – Татары пасут своих вельблюдов, и мы дружески навещаем наших дальных соотечественников»[349].

Выделенная нами сентенция была бы, казалось, более уместна в рассказе о приключении с юной калмычкой и об ее угощении[350]. Но процитированный Пушкиным афоризм из поэмы Николая Александровича Львова «Добрыня, богатырская песня» понадобился не для обобщения гастрономических впечатлений. Он откровенно и резко вмонтирован в самое начало раздела о предгорьях Кавказа. Зачем?

Мне представляется законным предположение, что с помощью цитаты из старой поэмы Пушкин формулирует одну из центральных тем «путевых записок», глубоко оппозиционных имперской политике России. Еще в юности, в эпилоге поэмы «Кавказский пленник» о самоотверженной любви Черкешенки к русскому воину, поэт дал страшную картину «замирения» кавказских племен, желавших всего лишь «варить кашу» по-своему[351]

Каков, однако, смысл реминисценции из поэмы «Добрыня, богатырская песня» в «московской строфе»? То, что на нее поэт явно рассчитывал, заставляет предполагать не только перевод «каш» во множественное число.

Ранний черновик строфы, как мы отметили, так и не дал пятого стиха. Из найденных и отвергнутых вариантов мы не назвали только один – кажется, последний вписанный и вычеркнутый, но возродившийся в беловике:

Народных заседаний проба

Предшествовавший эпитет «Горячих» был нацелен на каламбурную игру в слове «прения». Новый, усилив «парламентский» обертон стиха, вместе с тем перекликнулся с «кашами» и вызвал на «литературном фоне» известный в то время афоризм. В свою очередь, «формула» Львова вместе со словосочетанием «Народных заседаний» (едко соотнесенных и с «палатой», и с «клобом») позволяет понять, ради чего Пушкин отказался от первоначального варианта строфы – с ее историческими символами кануна Смутного времени.

Локальный исторический фон, не лишенный актуальности для времени действия, был заменен на острейший политико-социальный подтекст. С помощью смысловой игры слов, благодаря многократности их связей в стихотворном «магическом кристалле» и при содействии реминисценций, проступают три альтернативные (друг другу и послепетровской России) формы «представительного правления»:

• сочетание слов «В палате Английского…» таит в себе парламентскую монархию Альбиона;

• именование Шпиона связано с республикой, победившей Британскую империю;

• словесная цепь спесивой – палате – думу – пренья сохраняет в своих семантических и стилистических обертонах мотив, который был устранен из прямой лексики строфы, но несет в себе тему «отставного», некогда могущественного, а ныне тайно ропщущего российского боярства.

В этом скрытом за иронией контексте несколько иначе воспринимается и сам герой романа.

Пушкин вернул в беловике не только эпитет Народных, но и слово Безмолвно – характер реакции Онегина на «пренья». Правда, теперь оно отнесено (вместо «глубоко») к «думе».

«Безмолвие» вполне сохраняет ироническое звучание – и по положению слова в строфе, и по связи с давней характеристикой Евгения, который с юности умел «С ученым видом знатока / Хранить молчанье в важном споре…»[352].

На «бытовом фоне» оно может быть понято даже как основание для подозрений в «шпионстве».

На «литературном фоне» – оно обыгрывает богато разработанный мотив «молчания» в «Горе от ума».

Но слово «безмолвно» в данной ситуации вызывает еще одну ассоциацию, одновременно литературную, историческую и политическую. Невольно вспоминается ставшее поговоркой выражение из речи Цицерона в Сенате против заговора Катилины: «dum tacent – clamant» («в то время как молчат – кричат», то есть обвиняют, обличают). Как раз во время работы над последними главами «Онегина» Пушкин использовал эту ассоциацию, заменив в «Борисе Годунове» финальный крик народа во славу Самозванца знаменательной ремаркой «Народ безмолвствует».

В раннем варианте строфы стих Безмолвно пренья слышит он содержал не только контраст состояний Спорщиков и Слушателя, но и оттенок неучастия в прениях, а может быть, даже их неодобрения.

В окончательном Безмолвно в думу погружен точнее стала реакция Онегина на «пренья о кашах» – гораздо интроспективней, эгоцентричней и трагичней. Она сродни рефрену «Тоска, тоска!», который сопровождает странствие Героя в косвенной – авторской – речи и которым завершается его «монолог про себя» на кавказских водах.

Не будем исключать вероятности того, что безмолвная тоска Евгения относится и к себе самому, начавшему свое странствие с однолинейного противопоставления двух «каш»:

…Уж Русью только бредит он

Уж он Европу ненавидит

С ее политикой сухой

С ее развратной суетой…

Каши, которые разные народы по-разному варят, были предметом серьезных раздумий и дискуссий онегинской эпохи – и до, и после восстания на Сенатской площади. Пушкин, безусловно, не хранил молчанья в этих спорах. У нас нет записей устных дискуссий, но есть свидетельства глубоких размышлений поэта – его сочинения. По разным причинам их почти не рассматривают в контексте этого ключевого для исторического развития страны вопроса. Отношение же Пушкина к имперской политике России остается одной из самых неизученных и самых актуальных проблем в понимании его жизненной позиции и его творчества.