Заметим также, что фрагмент «Москва» появился в «Московском вестнике» без указания, к какой главе он относится, но с тройным (!) эпиграфом, приданным впоследствии всей седьмой главе, когда путешествие Татьяны в имение Онегина было объединено с путешествием Лариных в Москву. Странствие Героя теперь составляло сюжет следующей – восьмой главы. Пушкин перебелил ее строфы, вероятно, в Болдине осенью 1830 года.
Но накануне первой публикации романа в 1833 году Пушкин, передав номер восемь бывшей девятой, «решился выпустить эту [бывшую восьмую. – Н. К.] главу по причинам, важным для него, а не для публики». Так он признался во вступлении к «Отрывкам из путешествия Онегина», ставшим своего рода эпилогом, составленным из тщательно отобранных фрагментов главы «Странствие», которыми реально завершается роман.
Сейчас, почти два века спустя, изменились обстоятельства, заставившие Автора так поступить, да и для публики стали важны причины его решения. Но мы всё еще достоверно не знаем ни этих причин, ни полного текста «Странствия».
«Сводный» корпус главы, смонтированный пушкинистами из разновременных автографов, дает, конечно, общее представление об основных ее мотивах. Но, не включенная в канонический текст «Евгения Онегина», она все еще остается не известной широкой публике и – увы! – все еще мало изучена пушкинистами.
…В восьмой песне «полурусский Герой» неожиданно для читателя «проснулся Патриотом» и решил собственными глазами обозреть «Святую Русь». Онегин романтически посещает исторические места, полные «воспоминаний прошлых лет». Но, «сильно охлажденный» впечатлениями странствия, находит лишь новые поводы для тоски…
…В это время Автор, окруженный «новоизбранными друзьями», живет в Одессе, почти итальянской по атмосфере. Там его навещает петербуржский приятель Онегин. Но внезапно, не по своей воле, Автор вынужден отправиться в «далекий северный уезд». Среди печальных картин российской равнины поэт меняет на «другие сны» былые «высокопарные мечтанья»:
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал…
Это те самые мечтанья, которые всерьез и восторженно воспевались в мадригале «Кто знает край…». Те самые, от которых Автор отказывается ради другой мечты, – в этом он признается в наброске «Когда порой Воспоминанье…».
Естественно, напрашивается гипотеза: не для восьмой ли главы придумал Пушкин парадоксальный, иронически-трагедийный двойной эпиграф? Придумал – и записал на свободной странице рукописи неопубликованного мадригала, откуда можно было использовать в новом тексте уже не актуальные, но некогда важные для поэта мотивы.
Да и сам «таинственный отрывок» – не относится ли к заготовкам вынутой автором главы?
В 1830 году в Болдине Пушкин еще намеревался издать «Странствие» как восьмую главу. За год до того он начал перебелять черновики – значит, не мог не приискать для нее эпиграф. Конечно, совсем не обязательно, что в неизвестном нам беловике главы (если он существовал) был использован именно двойной эпиграф. Но нельзя не признать, что в нем «монтажно» создан обобщенный образ проблематики и композиции «Странствия».
Из всех дошедших до нас записей рукою Пушкина только еще одна, кажется, может претендовать на роль эпиграфа к 8-й главе. В промежуточной полубеловой рукописи главы, которая датируется 1829 годом, находится выписка – второй стих из девятой песни поэмы «Генриада» Вольтера: «Lieux ou finit I'Europe et соттепсе l'Asie» («Местности, где кончается Европа и начинается Азия»)[367].
До сих пор нет комментария о назначении этой выписки. Маршрут Онегина действительно пролегает почти целиком в пограничных областях Европы и Азии: после Новгорода и Москвы – Нижний, Астрахань, Кавказ, Крым. Мог ли стать стих Вольтера мотивом одной из строф? Или это вариант эпиграфа для всей главы? Вряд ли. Цитата из Вольтера, близкая двойному эпиграфу по смыслу, есть просто констатация факта – она лишена образности, которую создает монтаж немецкой песенки о «стране апельсинов», этом мифическом культурном рае Европы, и русской попевки о «дикой» северной ягоде.
Рядом с выпиской из «Генриады», на той же странице рукописи, Пушкин тоже сделал подсчет:
Смысл этого подсчета известен: к семнадцати перебеленным здесь строфам «Странствия» прибавлялись 4 вступительные (помеченные тут же первой строкой – «Блажен, кто смолоду был молод…»), затем 10 «одесских» (также упомянутых тут лишь одним стихом – «Я жил тогда в Одессе пыльной»).
Однако известный нам ныне текст главы дает другую сумму строф.
Вступление и все путешествие Онегина (от стиха «Блажен, кто смолоду был молод…» до «Онегин вспомнил обо мне») составляют 19 строф. В рукописи 1829 года они занимают три полных согнутых пополам полулиста. Еще один полулист служил им когда-то обложкой. На внутренних сторонах ее намечены варианты стихов к строкам 17 и 18. На внешней тыльной стороне обложки были записаны две строфы, непосредственно продолжающие главу после «Одессы» – они вошли в авторский подсчет. Это строфа «Итак, я жил тогда в Одессе…», в «сводке» получившая номер 30-й, и первое четверостишие 31-й строфы со знаком авторской купюры:
Святая дружба! – глас натуры!!
Взглянув друг на друга потом
Как Цицероновы Авгуры
Мы рассмеялися тишком
—
—
В рукописи после этого фрагмента строфы стоят таинственные цифры, которые сейчас расшифровываются как XV–XXIII. Если чтение последней цифры правильно, то это знак каких-то девяти строф, которые, видимо, были записаны в другом месте и, возможно, не предназначались для печати. Эти строфы Пушкин не прибавил к сумме подсчета в промежуточном беловике 1829 года.
Не ввел он в этот подсчет одну строфу, записанную на внешней передней стороне обложки, рядом с самим подсчетом и стихом Вольтера, – видимо, сочиненную позже. Она начинается стихом:
О, где б Судьба не назначала.
В «сводке» пушкинистов эта строфа получила номер 33, а не 32, так как в другой рукописи была обнаружена строфа, сюжетно предшествующая:
Недолго вместе мы бродили…
Кроме того, отдельно был найден лист беловика финальной строфы – 34-й, которая точно примыкает к нынешней 33-й, вот ее первый стих:
И берег Сороти отлогий.
Вспомним теперь подсчет в автографе «Когда порой Воспоминанье…»:
Первая его цифра совпадает с числом начальных строф «Странствия» – до «Одессы» (давно написанной и опубликованной, поэтому она, видимо, не была ранее введена Пушкиным в подсчет). Записанная после суммы девятка совпадает с количеством неизвестных нам строф, помеченных римскими цифрами XV–XXIII. Восьмерка справа могла бы восприниматься как второе слагаемое к 19, дающее в сумме 27 строф. Но почему она не написана в столбик, а явно приписана позже подсчета? Не относится ли она к числу финальных строф главы?
Если в это число входят последние в «сводном» тексте 5 строф (нынешние 30–34), то еще три вполне могут быть итало-русскими строфами «таинственного наброска», на черновой рукописи которого и сделан этот подсчет.
Более того, мы можем указать вполне вероятное место этих трех строф – перед нынешней строфой 33-й, которая начинается стихами:
О, где б Судьба не назначала
Мне безымянный уголок,
Где б ни был я, куда б ни мчала
Она смиренный мой челнок.
Тут сразу узнаются мотивы «наброска»: снова челнок, снова Судьба, имеющая у Пушкина псевдоним погода… Становится понятным смысл этого восклицания – оно оказывается ответом на «привычное мечтанье» о пустынном северном острове, куда «погода… / Загонит [утлый мой] челнок».
Бросается в глаза и рифма: уголок – челнок.
Не то же ли созвучие использовано в заключительном двустишии наброска?
Сюда погода в уголок
Загонит [утлый мой] челнок
Если неясное слово – действительно написанное слитно с предлогом (что очень часто встречается в автографах Пушкина) въуголокъ, то возникает вопрос: могли ли быть использованы в двух рядом стоящих строфах одинаковые рифмы?
И отсюда – еще один вопрос: не была ли сочинена нынешняя 33-я строфа вместо «итало-русских» строф?
Последнее, разумеется, не совсем исключено, ибо мы не знаем, когда строфа «О, где б Судьба не назначала…» была добавлена к беловику 1829 года. Ясно лишь, что она появилась последней и не вошла в подсчет на автографе «загадочного отрывка». Но такая вероятность не выводит черновые строфы из контекста «Странствия» – хотя бы как наброска к финалу главы.
С другой стороны, у Пушкина не раз встречаются рифмующиеся омонимы или случаи игры на разных смысловых оттенках одного и того же слова. Вспомним хотя бы pointe XXIV строфы первой главы «Онегина»: «Защитник вольности и прав / В сем случае совсем не прав». Или трехкратное преображение слова «глас» в стихотворении 1831 года «Перед гробницею святой»[368].
Точно так же в черновой «северной строфе» и в строфе 33 Пушкин придал челноку разные эпитеты, включающие слово в локальный контекст стиха, но контрастно оттеняющие два образа: «смиренный» и «утлый» (или «суетный», как можно предположить по графике первых букв, вероятный и по смыслу).
Уголок же использован в двух семантически близких, но стилистически противоположных словосочетаниях: в идиоматическом прозаизме «загнать в угол» (в безвыходное положение или в смерть) и в раннеромантическом клише «безыменный уголок» (место уединения или могила). А это на лексическом уровне повторяет одну из основных тем всей главы и самого «таинственного отрывка».