м решением смертная казнь всем участникам кружка была заменена различными сроками каторжных работ. Новый приговор Достоевскому гласил: «Отставного поручика Достоевского за участие в преступных замыслах, распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против Православной Церкви и верховной власти… лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в крепость на восемь лет». Когда этот приговор был представлен Николаю I, он наложил резолюцию: «На четыре года, а потом рядовым».
Однако Достоевский не знал ни о первом, ни о втором приговоре, ни о резолюции государя. Самодержец пожелал, чтобы для всех участников кружка был устроен «обряд» показательной казни через расстрел. Идея, очевидно, заключалась в том, чтобы проучить заговорщиков и послать сигнал либеральной общественности: вот что с вами будет, если не прекратите вынашивать революционные замыслы.
Все детали церемонии были тщательно продуманы лично государем. Морозным утром 22 декабря 1849 года осужденных вывели на Семеновский плац, где им был объявлен смертный приговор. Троих облачили в белые рубахи и привязали к столбу. Достоевский был во второй тройке, жить ему оставалось, как он думал, не более десяти минут. Подошел священник, все петрашевцы приложились к кресту, один коротко исповедовался (это был не Достоевский). И вот, когда каждый из осужденных мысленно простился с жизнью, неожиданно последовало объявление о высочайшей милости: о замене смертного приговора каторжными работами.
Много лет спустя Достоевский опишет пережитый опыт в романе «Идиот», вложив рассказ о нем в уста князя Мышкина.
Воспоминаниями о несостоявшейся казни Достоевский будет делиться с друзьями. Выдающийся математик Софья Ковалевская, в юности знавшая Достоевского, записала его рассказ: «После казавшейся нам бесконечной дороги привезли нас, наконец, на Семеновский плац, посреди которого возвышался эшафот. Нас, всего 20 человек, взвели на него и расставили в два ряда… На середину эшафота вышел аудитор и прочел нам всем смертный приговор. Казнь должна была совершиться немедленно. 20 раз повторенные аудитором роковые слова: “Приговорен к смертной казни расстрелянием”, – так глубоко врезались в моей памяти, что многие годы спустя случалось мне вдруг проснуться среди ночи от того, что казалось, кто-то прокричал мне их в ухо… В эту самую минуту, – рассказывал Достоевский, – проглянуло из-за туч солнце, и мне вдруг так ясно стало: “Не может быть, чтобы нас казнили”. Я сказал это стоявшему рядом со мной товарищу. Вместо ответа он только молча указал мне на стоявшую тут же возле эшафота телегу, на которой были положены гробы, прикрытые рогожей. Увидя их, у меня мигом пропала всякая надежда и, напротив того, явилась уверенность, что нас непременно казнят… На эшафот вошел священник и предложил тем, кто хочет, исповедоваться. Никто не захотел, исключая одного, но, когда священник поднес к нам крест, все к нему приложились. Трех из моих товарищей… наиболее виновных, уже привязали к столбам и надели им на голову какие-то мешки. Против них расставили взвод солдат, ожидавших только роковой команды “пли”… С того места, где я стоял, виднелась церковь с золоченым куполом, который так и сиял на солнце. Я помню – я упорно глядел на этот купол и на лучи, от него сверкавшие, и странное вдруг на меня нашло ощущение: точно лучи эти – моя новая природа, точно через пять минут я сольюсь с ними… Но вдруг произошло что-то необычайное. По близорукости я еще ничего разглядеть не мог, а только почувствовал, что что-то совершилось. Наконец, я увидел, что по площади скакал во весь дух по направлению к нам офицер, махавший белым платком. Это государь прислал нам всем помилование…»
«Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление… Он помнил все с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат… Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть. Он очень хорошо помнил, что сделал именно эти три распоряжения и именно так рассчитал. Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный… Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, – так кто же? где же? Все это он думал в эти две минуты решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними… Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: “Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!”»
Достоевский потрясен пережитым, но в то же время безмерно счастлив. Только что он простился с жизнью, и вдруг она ему вновь дарована. По возвращении в крепость он пишет брату: «Я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть, – вот в чем жизнь, в чем задача ее… Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь».
Расстрел петрашевцев. Рис. Б. Покровского. 1849 г.
Здесь же Достоевский пишет о жизни как даре, которым надо дорожить: «Как оглянусь на прошлое, да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неумении жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, так кровью обливается сердце мое. Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья… Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце мое в чистоте. Я перерожусь к лучшему».
Достоевский ощущает себя воскресшим из мертвых, заново родившимся. Да, ему предстоят долгие годы каторги и ссылки. Он страшится их, но не унывает. «Жизнь везде жизнь», – говорит он, готовя себя к предстоящим испытаниям.
В Мертвом Доме
Четыре года пребывания на каторге нашли отражение в «Записках из Мертвого Дома». Здесь Достоевский описывает свою тюремную казарму: «Это была длинная, низкая и душная комната, тускло освещенная сальными свечами, с тяжелым, удушающим запахом. Не понимаю теперь, как я выжил в ней… На нарах у меня было три доски: это было все мое место. На этих же нарах размещалось в одной нашей комнате человек тридцать народу. Зимой запирали рано; часа четыре надо было ждать, пока все засыпали. А до того – шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые головы, клейменные лица, лоскутные платья, все – обруганное, ошельмованное… да, живуч человек! Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение».
Титульный лист журнала «Время», в котором впервые были изданы главы «Записок из Мертвого Дома»
Н. Каразин. Иллюстрация к «Запискам из Мертвого Дома». 1893 г.
И. С. Тургенев. Фотография С. Левицкого. 1855–56 гг.
Л. Н. Толстой. Фотография кон. XIX в.
В 18 лет Достоевский мечтал заняться изучением человеческих характеров. Судьба предоставила ему возможность, которой не имел ни один из русских писателей XIX века. Все они, за немногими исключениями, были дворянами и в своих произведениях изображали разного рода «дворянские гнезда», где бушевали дворянские страсти. Если же они бросали взгляд в сторону простонародья, то смотрели на него свысока или со стороны. И чтобы приблизиться к пониманию народа, им требовались особые усилия. Типичные примеры – Тургенев и Толстой.
Заковывание каторжанина в кандалы. Фотография кон. XIX в. Сибирь
Оба стремились понять народ, вывели в своих произведениях немало ярких народных характеров, но ни один из них не жил в народе и среди народа. До конца дней они оставались пленниками дворянского быта и дворянского мировосприятия.
Достоевскому было суждено «войти в народ», но не так, как это делали другие писатели, и не так, как это делали революционеры, ходившие в народ, чтобы заразить его своими идеями. Достоевский оказался на самом дне социальной пирамиды, став одним из тех униженных и оскорбленных, обруганных и ошельмованных, коими были наполнены тюремные камеры: «Я думаю, каждая губерния, каждая полоса России имела тут своих представителей… Надо полагать, что не было такого преступления, которое бы не имело здесь своего представителя… Были здесь убийцы невзначай и убийцы по ремеслу, разбойники и атаманы разбойников. Были просто мазурики и бродяги… Были и такие, про которых трудно было решить: за что бы, кажется, они могли прийти сюда? А между тем у всякого была своя повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля».